Он был рыжий, широколобый, не верховный господин. Если б не Павел Иванович Ягужинский, он бы век не сидел, может, в той каморке, и его бы оттуда не гнала сама Екатерина.
К утру три сенатора пошли в Сенат, и Сенат собрался и издал указ: выпустить многих колодников, которые сосланы на каторги, и освободить, чтоб молили о многолетнем здоровье величества.
Начались большие дела: хозяин еще говорил, но более не мог гневаться. Ночью было послано за Данилычем, герцогом Ижорским. А он, уж из большого дворца, посылал к себе за своим военным секретарем Вюстом и сказал удвоить караулы в городе враз. Вюст враз удвоил. И тогда все узнали, что скоро умрет.
7
А про это знали еще много раньше в одном месте, где все знают, именно в кабаке, в фортине, что была на юру.
Фортина стояла при Адмиралтействе. Она была строена для мастеровых, которым скучно; мастеровые скучали по родным местам, где они родились, или по жене, по детям, которых дома били, а то по разной рухляди пли же по какой-нибудь даже одной домашней вещи, которая осталась дома, - они по этому сильно скучали в новом, пропастном месте.
Там, в кабаке, было пиво, вино, покружечно и в бадьях, и многие приходили, поодиночке и партиями, выпивали над бадьей из ковша, утирались и ухали:
- Ух.
Все шли в многонародное место - в кабак.
Над фортиною на крыше стояла на шесте государственная птица, орел. Она была жестяная с рисунком. И погнулась от ветра, заржавела, ее стали звать: петух. Но по птице фортину было видно на громадное пространство, даже с большого болота и с березовой рощи вокруг Невской перспективной дороги. Все говорили: пойдем к питуху. Потому что петух - это птица, а питух - пьяница. И тут многие знали друг друга, так же как при встрече на улицах; в Петерсбурке все люди были на счету. А были и безыменные: бурлаки петербургские. Они были горькие пьяницы.
Горькие пьяницы стояли в сенях над бадьей, пропивали онучи и тут же разувались и честно вешали онучи на бадью. От этого стоял бальзамовый дух. Они пили пиво, брагу, и что текло по усам назад в бадью, то другие за ними черпали и пили. И здесь было тихо, только был слышен крехт и еще:
- Ух.
А в первой палате были всякие пьяницы, шумницы, и они пили со смехом и хохотаньем, им было все равно. Они были гулявые. Здесь кричали по углам:
- Вини!
- Жлуди!
Потому что здесь шла картежная игра, зернь и другие похабства. Иногда являлись и драки.
А дальше, в малой палате, в одно окно, были люди средние, разночинцы светской команды, подьячие средней статьи, мастеровые, шведы, французы и голландцы. А также солдатские женки и драгунские вдовы, охотные бабы.
И здесь пили молча, не шалили. И только немногие пели. Здесь были люди, которым всего скучнее.
В сенях была речь русская и шведская, а во второй - многие наречия. Из второй палаты речь шла в первую, а потом в сени - и уходила гулять до мазанок и до самого болота.
И хоть речь была разная: шведская, немецкая, турецкая, французская и русская, но пили все по-русски и ругались по-русски. На том кабацкое дело стояло.
У французов был такой разговор: они вспоминали вино, и кто больше винных сортов мог вспомнить, тому было больше уважения, потому что у него был опыт в виноградном питье и знание жизни у себя на родине.
Господин Лежандр, подмастерье, говорил:
- Я бы теперь взял бутылку пантаку, потом еще полбутылки бастру, потом небольшой стакан фронтиниаку и разве еще малый стакан мушкателю. Меня в Париже всегда так угощали.
Но господин Лебланк, столяр, послушав, говорил ему:
- Нет, я не люблю фронтиниака. Я пью только санкт-лоран, алкай, португал и сект-кенаршо. А больше всего я люблю эремитаж. Я в Париже угощал, и все хвалили.
Пораженный таким грубым ответом Лебланка, столяра, подмастерье, господин Лежандр, выпил кружку водки.
- А вы не любите арака? - спросил он потом Лебланка и любопытно взглянул на него.
- Нет, я не люблю арака, и я совсем не пью горячего вина, - ответил Лебланк.
- Э, - сказал тогда господин Лежандр, подмастерье, совсем уж тонким голосом, - а вчера господин мастер Пино меня угощал араком, шеколатом, и мы курили с ним виргинский табак.
И выпил кружку пива.
Но тут господин Лебланк стал свирепеть. Он смотрел во все глаза на Лежандра, свирепел, а усы у него стали как у моржа, во все стороны.
- Пино? - сказал он. - Пино такой же мастер, как я, а я такой же, как Пино. Только он режет рокайли и гротеск, а я режу все. И еще точу для твоего патрона вещи, которые я сам не понимаю, для чего они нужны, тысяча мать. - и последнее слово господин Лебланк, столяр, сказал по-русски.
Господин Лежандр был доволен такими словами столяра, что художественный столяр рассердился.
- А достали ли вы, господин Лебланк, тот дуб - для нас с графом, помните ли вы? - тот отрезок лучшего дуба, чтобы его долбить - как мы с графом вам сказали, - не правда ли?
- Я не достал, - сказал Лебланк, - потому что я не гробовщик, а резчик архитектуры, а здесь только гробы долбят из дуба, и это запрещено законом, и никто не продает, тысяча мать, - и последнее слово он сказал по-русски.
Пива он не пил, а все водку, и тут стал шумен и схватил за грудь господина подмастерья Лежандра и стал трясти.
- Если ты не скажешь мне, зачем твой граф скупает воск, а я должен искать этот дуб, - я иду в приказ и, тысяча мать, скажу, что ты помогаешь делать штемпели для запрещенных денег, и не хочешь ли тогда supplice des batogues или du grand knout? 1
1 Наказание батогами или кнутовая казнь (франц.).
Тогда господин подмастерье Лежандр стал смирен и сказал так:
- Воск для рук и ног, а дуб для торса.
И они помолчали, а Лебланк стал думать и смотреть на Лежандра, и долго думал, а подумав:
- Э, - сказал он тогда спокойно, - значит, наверху в самом деле собираются отправиться к родителям? Но беспокойся, я уже делал один такой торс.
Потом он утер усы и сказал:
- Меня все это не касается, я прямой человек и не люблю людей, когда они кривят. Я тебе дам бутылку флорентинского и пачку табаку брезиль, он лучше виргинского. Меня это не касается. Я заработаю еще тысячи три франков, и я уезжаю из этой страны. Пино такой же мастер, как я. Только он режет рокайли, а я все. И я режу на камне, что ты мог бы знать, если бы интересовался, а он только на дереве. А дуб такой действительно трудно найти.
Тут подмастерье, господин Лежандр, стал насвистывать и запел тонким голосом французскую песню, что он - ран-рон - нашел в лесу девицу и стал ее щекотать, все дальше и больше, а потом ее и совсем ран-рон, а господин Лебланк говорил о дереве сесафрас, которого в России нет, потом заплакал и произнес из оды Филиппа Депорта на прощанье с Польшей:
Adieu, pays d'un eternel adieu! 1
1 Прощай, страна вечного прощания! (франц.)
потому что в мыслях своих увидел, как заработал свои тысячи франков (и не три, а все пятнадцать) и как он уезжает в город Париж из этого болота. А что Польша, что Россия - было ему все равно.
И тут во второй палате появился Иванко Зуб, он же Иванко Жузла, или Труба, или Иван Жмакин. Он прошелся легкой поступочкой по второй палате, посмотрел что и как и прошел мимо, но его остановил один портной мастер и сказал ему:
- Стой! Твой лик мне знакомый! Ты не из портных ли мастеров?
- Угадал, - сказал Иванко, - я и есть портных дел мастер, а чего ото немец поет? - и кивнул головой на Лежандра, и мигнул знакомому ямщику, который хлебая квас, и опять выплыл из палаты своей легкой поступочкой.
А за вторым столом действительно сидел немец и пел немецкую песню.
Это был господин аптекарский гезель Балтазар Шталь. Он сюда пришел из Кикиных палат, из куншткаморы, и он был до того худ и высок, веснушки по всему лицу, что все его знали в Петерсбурке. Но он не часто бывал в фортине. Он состоял при куншткаморе для перемены винного духа в натуралиях. В год уходило на эти натуралии до ста ведер вина, из которого сидели винный дух. И потому что он переменял этот винный дух, он, гезель, весь пропах этим духом. А теперь сидел в фортине, и против него сидел другой гезель, от славного аптекаря Липгольда, из врачевской аптеки, с Царицына Луга, и тот был старый немец, то есть почти русский. Уже его отец родился в Немецкой слободе на Москве, и поэтому его звание было: старый немец. Он был еще молодой.
Господин Балтазар спел песню, что он то стоит, то ходит, и сам не знает куда, - и объяснил наконец своему товарищу, старому немцу, что он для того пришел в фортину, что уроды выпили весь винный дух Он ругал их. Уродов было всего четыре человека, и главный урод был Яков, самый из них умный, и Балтазар поставил его поэтому командиром над всеми уродами, которые дураки. Никогда этого не случалось с ним, чтобы он так брутализировал или показывал дурные тентамина, вплоть до вчерашнего великого гезауфа, когда он, Балтазар Шталь, нашел к утру всех уродов почти больными от гнусного пьянства, и еще должен был ухаживать за ними, потому что они натуралии.
Старый немец сказал тогда:
- Тссс! - и так выразил, что он понимает такое трудное положение Балтазара и порицает уродов.
Сегодня же, сказал Балтазар, ввиду того что господин Шумахер за границей и он, Балтазар, теперь заменяет этого великого ученого (а дело это великой государственной важности, но лучше об этом не говорить, потому что в двух банках стоят у него особо такие две человеческие головы, о которых ни слова, и если эти натуралии испортятся, тогда начнется такое, что лучше об этом не думать), - он пошел на квартиру господина архиятера Блументроста - для того чтобы рапортовать и просить нового винного духа, так как старый уроды выпили до капли.
Старый немец сказал тут: "О!" - и так выразил одновременно, что уважает таких знаменитых лиц и сожалеет, что все они принуждены утруждать себя из-за уродов, но что он не желает подробностей о каких-то государственных головах.
- Что же сделал секретарь господина архияктера? - спросил его внезапно господин Балтазар. - Он затолкал мои доклады под чернильницу, закричал и затопал на меня, что когда царь болен, то об уродах нечего беспокоиться, и - рраус, рраус, вытолкал меня в дверь. Так разыгралась эта трагедия.
- Ссс, - сказал старый немец и потряс головой, показывая этим, что хоть считает Балтазара правым, но судьей между крупными людьми быть не может.
Потом он сказал, переводя разговор в сторону от таких обидных воспоминаний:
- Да, действительно, конечно, хотя там наверху в самом деле, кажется, очень больны, и господин Липгольд сказал мне, что уже послан от господина архиятера человек в Голландию спросить consilium medicum 1 y господина Боергава, потому что здешние доктора не знают такого лекарства.
1 Врачебного совета (лат.).
Тогда, совсем успокоившись, господин Балтазар Шталь поднял палец и сказал негромко:
- Любопытно, какой интеррегнум произойти здесь может! Но лучше не говорить! Господин Меншенкопф, вот кто будет править - клянусь! Но об этом ни слова.
Но когда он взглянул на старого немца, - никого не было напротив. Старый немец был таков; испугавшись неприличного разговора, он уж был в первой каморе.
А в первой каморе сидел рыбак и пил, и в это время проходил Иванко, и рыбак вдруг остановил его и, вглядевшись, сказал:
- Стой! Будто я тебя знаю, твой вид мне знакомый. Ты не рыбачил ли на Волге?
- Угадал! - сказал Иванко и сощурил глаза, - рыбачил, на Волге, я самый.
И потом прошел легкой поступочкой в угол и сел к столу, а под столом натаяла лужа от всех ног, и за столом сидели разные люди.
- Вот меня в смех взяло, - сказал Иванко негромко, - вижу, все здесь люди млявые.
И почти все люди, завидя Иванку, разбрелись кто куда, а осталось трое. Троим Иванко сказал:
- Ну, теперь будет потеха. Помирать коту не в лето, не в осень, не в авторник, не в середу, а в серый пяток. Уже в Ямской слободе лошадей побрали, с почтового двора поскакали - в Немечину смерть отвозить. Меня в смех взяло - вижу, бродят все люди млявые. А завтра всех выпускать будут!
И трое спросили: кого?
- А будут выпускать, - ответил Иванко Жузла, - портных мастеров, которые дубовой иглой шьют, и еще отпускать будут на все четыре стороны волжских рыболовов, тех, что рыбку ловят по хлевам и по клетям. Их завтра отпускать будут - тут торг, тут яма, стой прямо! А вы млявые! Меня в смех взяло!
И тогда один из троих, с длинными волосьями, верно расстрига, пустил над столом хрип:
- Днесь умирает от пипки табацкия!
В скором времени в фортину взошел господин полицейский капитан, а за ним двое рогаточных караульщиков с трещотками - и капитан прочел указ: закрывать фортину, для многолетнего императорского здоровья. Он выпил над бадьей, караульщики тоже. И ушли все люди, которые уже раньше все знали, все мастеровые, которым скучно, и немцы, и шхиперы, и ямщики, разные люди.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Не лучше ли жить, чем умереть?
Выменей, король самоедский.
l
В куншткаморе было немалое хозяйство. Она началась в Москве, и была сначала каморкой, а потом была в Летнем дворце, в Петерсбурке; тут было две каморки. Потом стала куншткамора, каменный дом. Он был отделен от других, на Смольном дворе; тут было все вместе, и живое и мертвое, а у сторожей своя мазанка при доме. Сторожей было трое. Один имел смотрение за теми, что в банках, другой за чучелами, обметал их, третий - чистил палаты. Потом, когда по важному делу Алексей Петровича казнили, всю куншткамору поголовно, все неестественное и неизвестное перевели в Литейную часть - в Кикины палаты. Так натуралии перевозили из дома в дом. Но это было далеко, все стали заезжать и заходить не так охотно и прилежно. Тогда начали строить кунштхаузы на главной площади, так чтоб со всех сторон было главное: с одной стороны - здание всех коллегий, с другой стороны - крепость, с третьей - кунштхаузы и с четвертой - Нева. Но пока что в Кикины палаты мало ходило людей, у них не было такой прилежности. Тогда придумано, чтобы каждый получал при смотрении куншткаморы свой интерес: кто туда заходил, того угощали либо чашкой кофе, либо рюмкой водки или венгерского вина. А на закуску давали цукерброд. Ягужинский, генерал-прокурор, предложил, чтобы всякий, кто захочет смотреть редкости, пусть платит по рублю за вход, из чего можно бы собрать сумму на содержание уродов. Но это не принято, и даже стали выдавать водку и цукерброды без платы. Тогда стало заметно больше людей заходить в куншткамору. А двое подьячих - один средней статьи, другой старый - заходили и по два раза на дню, но им уж водку редко давали, а цукербродов никогда. Давали сайку или крендель, а то калач, а то и ничего не давали. Подьячие жили поблизости, в мазанках. А водил их по куншткаморе, чтобы они чего не попортили или не унесли с собой, - господин суббиблиотекарь или же сторож. Или главный урод, Яков. Яков был еще и истопник, топил печи. В Кикиных палатах было тепло.
2
Золотые от жира младенцы, лимонные, плавали ручками в спирту, а ножками отталкивались, как лягвы в воде. А рядом - головки, тоже в склянках. И глаза у них были открыты. Все годовалые или двулетние. И детские головы смотрели живыми глазами: голубыми, цвета василька, темными; человеческие глаза. И где отрезана была голова - можно было подумать, что сейчас брызнет кровь, - так все сохранялось в хлебном вине!
Пуерискапут № 70
Смугловата. Глаза как бы с неудовольствием скошены - и брови раскосые. Нос краток, лоб широк, подбородок востер. И желтая цветом, важная, эта голова - и малого ребенка и как будто монгольского князька. На ней спокойствие и губы без улыбки, отяжелели. Был доставлен мальчик из Петропавловской крепости, неизвестно, из какой каморы и от какой женки. Из женок там сидели в то время трое, третья была пленная финская девка, по прозванью Ефросинья Федорова. Она сидела по делу Алексей Петровича, царевича, Петрова сына, и была его любовница, она его и выдала. Она в крепости родила. Тяжелыми веками смотрит голова на все, недовольно, важно, как монгольский князек, - как будто жмурится от солнца.
Палата была большая, солнце в ней долго стояло. Дождь за окнами был не страшен. Было тепло. И по разным местам был разбросан
Господин Буржуа
Он был великан, французской породы, из города Кале; гайдук и пьяница. Взят за рост. Сажень и три вершка. И долго искали для него жену побольше ростом, чтоб посмотреть, что выйдет из этого? Может быть, произойдет высокая порода? Ничего не вышло. Был высок, пьяница - и больше пользы от него не было. Родил сына и двух дочерей: обыкновенные люди. Но когда от злой Венеры он умер, с него сняли шкуру. Для Рюйша. Иноземец Еншау взялся ее выделать, много хвастал и уже с год держал ее, все не отдавал, а только просил денег и шумствовал. Самого же Буржуа потрошили. Желудок взят в хлебное вино - и размером был как у быка. Он стоял в банке, в шкапу. А кроме того, стоял скелет господина Буржуа. Велик и, что любопытнее всего, изъеден Венерой, как червем. Так господин Буржуа был в трех видах: шкура (что за мастером Еншау), желудок (в банке), скелет на свободе.
А в третьей палате стояли звери.
И всякий, кто заходил и смотрел, думал: вот какой блестящий, жирный зверь в чужой земле!
Звери стояли темные, блестящие, с острыми и тупыми мордами, и морды были как сумерки и смотрели в стеклянные стенки. Сходцы со всей земли, жирная шерсть, западники!
Обезьяна в банке сидела смирная, морда у ней была лиловая, строгая, она была как католический святой.
Лежали на столах минералы, сверкали земляными блесками. И окаменелый хлеб из Копенгагена.
И всякий, кто заходил, смотрел на шкапы и долго дивился: вот какие натуралии! А потом наталкивался на тех зверей, которые стояли без шкапов. Без шкапов, на свободе, стояли русские звери или такие, которые здесь, в русской земле, умерли.
Белый соболь сибирский, ящерицы.
Слон
Он стоял у белого дома, а кругом люди кричали, как обезьяны, хором:
- Шахиншах! - и падали на колени.