Сборник рассказов. Журнал "Наш современник" № 2, 2012 - Александр Семёнов 4 стр.


— Уберите животное, — сказал он даме.

В последнее время люди как с ума посходили, начали заводить собак, на собак вовсе непохожих. Старику иногда казалось, что псины, имеющие сходство с крысами или свиньями, — следствие неудачных опытов каких-то ученых мерзавцев.

— Это не животное, это собака, — поджала накрашенные губы женщина, — элитной и очень дорогой породы. И я не позволю всякому обзывать моего питомца.

Старик тяжело вздохнул и промолчал. Возражать ей было бесполезно. Люди часто заводили собак от дикого одиночества и любили их нечеловеческой любовью.

— Не любите животных? — сурово вопросила дама.

— Я и собак люблю.

— А чем же мой пес вам не угодил?

— Ничем, — скромно ответствовал старик, поджимая ноги.

Женщине наконец-то удалось оттащить псину от скамьи, и та со злобным рычанием поволокла ее к выходу из парка.

В детстве в его дворе жила простая дворняга по кличке Верный, которую он бы не променял ни на какую другую. Завернув хвост калачиком, рыжий пес летел навстречу хозяину и — это надо было видеть — на его лукавой морде расползалась самая настоящая улыбка. Больше старик не держал собак.

Холодало, надо было идти домой, но он не терял надежды дождаться человека, появлявшегося всегда неожиданно и никогда не обещавшего придти еще раз. Старик чиркнул спичкой, затянулся первой легкой затяжкой, выпустил клуб синего дыма и вдруг явственно увидел перед собой кончик новехонького бильярдного кия, тонкий, точеный, лакированный, с твердой кожи нашлепкой он медленно покачивался перед глазами.

Как тогда, в подвале Дома офицеров, где он впервые встретился за бильярдным столом с незнакомцем, поразившим его мастерски исполненным ударом — положил в среднюю лузу свояка от двух бортов и даже бровью не повел. С тех пор он стал искать встречи с ним, но не для того, чтобы отыграться, а еще раз погрузиться в странные разговоры, которыми испытывал его этот молодой человек со старчески усталыми глазами.

Старику иногда казалось, что собеседник нарочно подначивает его, чтобы вынуть из него последние скрепы, без которых рассыплется все им прожитое, а настоящее станет вовсе несносным. Но странность заключалась и в том, что сам он желал этой невыносимости. Понимая при этом, что, испив чашу до дна, не обнаружит там ничего, кроме мутного осадка.

«Как это он тогда сказал, — задумался старик, — выпьешь вина, просыпается вина...»

Всякому человеку отмерена своя доля страданий. И чем больше мук претерпевается, тем скорее теряется жалость к ближнему. На войне он на себе испытал, как ослабевает главный нерв жизни. А без сострадания какая любовь выдержит испытания жизнью. Старик споткнулся, запутавшись в своих рассуждениях. Если все держится на любви, как из нее выделить эту могучую составляющую. И тут же рассердился на себя, за свою старческую немощь, подточившую его ясный и острый ум.

Он вновь вернулся к прерванному разговору, в котором никак не мог одержать верх.

— Вы полагаете, быть счастливым — значит обладать всеми возможными благами, какие только есть. Но на всех благ не хватает, следовательно, априори, счастья нет.

— Если все не могут быть счастливы, пусть хотя бы будут равными.

— Равными по несчастью?

— Получается, что так. Вот где корень случившихся и грядущих катастроф.

— Странно, что вы это сразу ухватили. Вашему поколению трудно принять даже то, что человек никогда не будет счастлив...

— Разве что отдельно взятый и на короткое время. Быть постоянно счастливым — идиотизм какой-то.

Старик сожалел, что ввязался однажды в пустой и никчемный разговор, из которого если бы и вышел победителем, но как если бы победитель этот был похож на побитую собаку. Незнакомец взял его тем, что за словом в карман не лез и нанизывал их быстро, умело, будто вышивал бисером. В сутолоке бестолковых времен старик растерял подобных собеседников, а потому так неосторожно сблизился с этим человеком. А когда раскусил его, было поздно — увяз в сомнениях и стал злиться, что никак не может одолеть ловкого упрямца. Оказалось, тот и понятия не имел, что в споре нельзя человека бить наотмашь только за то, что он не соглашается с твоими убеждениями, а тот делал это и едва ли не с наслаждением. Впрочем, убедив собеседника в своей правоте, также легко отказывался от своих слов.

Даже ему, закаленному в спорах бойцу, становилось не по себе от его циничных рассуждений, которые сам он иногда допускал в подобных разговорах, говоря, что они придают им перцу, но делал это как бы понарошку. За что боролся, на то и напоролся. Собеседник его не думал и не гадал, а говорил и делал так, как считал нужным. Неуютно становилось от мысли, что его тянет к нему по одной простой причине — схожести характера.

Воспоминания прервала вернувшаяся белка, порывисто сновавшая по скамье в поиске оброненных орешков.

— Человек и живет-то одним запасом счастья, полученным в детстве, сколько дали — столько и останется. Добавится после немного, — сказал старик, подслеповато вглядываясь в отцветающие, недоступные пространства глазами, сохранившими зоркость лишь в своей глубине.

Скрытое проявлялось всякий раз, как он уходил в себя, отгораживаясь от обыденного. И тогда, казалось ему, на небесной ткани проступали непонятные, но твердо выписанные знаки. Ни смысл их, ни кому они начертаны, он разобрать не мог. Небеса были немилосердно загажены гадкими дымами города.

«Лучшие времена остались там, на войне. Ты был нужен ей, а она тебе. Потому это и была настоящая жизнь», — выписалось ему мгновенным огненным росчерком.

У старика перехватило горло. Ему не хотелось признаваться себе, что, вернувшись с фронта, он так и не принял мирную жизнь, которая оказалась совсем не такой, какой он ее представлял в окопах. А ведь смирился и жил, как все те, кто побывал в том измерении, на грани жизни и смерти, безысходно и обреченно понимая, что выбирать не приходится. Но и жить одним прошлым не мог, к старости окончательно убедившись, что война есть нечеловеческое деяние. Только о том ни с кем и никогда не говорил.

— ...или все же говорил, — пожевал он сухие губы, — потому и один здесь сижу. Без товарищей.

Небесный огонь подернулся пеплом, и старик вновь устало опустил подбородок на отполированную рукоять посоха.

Человек, которого он так долго дожидался, был гораздо моложе его и острее чувствовал значение нагрянувших перемен, но вряд ли понимал их бессмыслицу так, как понимал это старик. Прожитое помогало ему иногда предугадывать события, и он воспринимал это как данность, с которой надо жить, но нельзя ею пользоваться.

Снизу, с улицы Подгорной, донесся надсадный трубный рев автомобиля и отвлек старика. Он вгляделся в конец аллеи и уверовал, что тот, кого он ожидал, теперь уж точно явится, для него пробил дорожку разломавший на куски тишину дурной звук. Он всегда появлялся вдруг, как черт из табакерки. Возникнет ниоткуда и канет в никуда.

На этот раз старик хорошо подготовился к встрече и знал, как ему продолжить оборванный недели две назад разговор. За это время он хорошенько все обдумал, подобрал необходимые возражения, которые ему казались безукоризненными. Да что казались — он был уверен в том, что камня на камне не оставит от убеждений противника. Тем более, жизнь показала, что далеко не все, о чем так убедительно вещал собеседник, оказалось правдой.

— Хотя какая же это — правда, если за неимением ее сходит всякая ложь, — вслух сказал старик, раздражаясь от мысли, что вот, так хорошо приготовился, а он возьмет и не придет.

Белка вскарабкалась по рукаву на плечо, цокнула для острастки в угрюмо чернеющие поодаль заросли непроходимой бузины и метнулась на дерево. Выбрав угощение, она, как обычно, оставила на ладони несколько орешков, неподвластным человеку нюхом отличая пустые и порченые от цельных и ядреных. Старик стряхнул с ладони негодные орешки и застыл, припоминая одного редкого человека, способного подобно белке отличать настоящее и отсеивать ненужное — он будто обладал своим особым внутренним взором, позволяющим ему сразу и безошибочно, пропуская через сердце, определять, достоин или нет человек.

— Пустое время, — сказал он негромко, но ему тут же откликнулся знакомый хриплый басок:

— Ну, не скажи, Петрович, во всем есть свой смысл, даже в пустоте.

Старик обернулся и увидел, что за спиной стоит тот, кого он давно поджидал.

— Подкрался, как тать, стоит, подслушивает, — в сердцах проворчал он, досадуя, что дал застать себя врасплох.

Гость одним движением обогнул скамью, расположился рядом и, как ни в чем ни бывало, сказал:

— Здравствуй, Петрович, давненько не виделись. На чем это мы с тобой прошлый раз остановились? На том, что война была для тебя лучшим временем. Потому что ты был нужен ей, а она тебе, — сказал он надтреснутым голосом. — Это до какой же пропасти надо довести человека, чтобы вся оставшаяся жизнь была для него пресным, скучным, невыносимым занятием?

— Подкрался, как тать, стоит, подслушивает, — в сердцах проворчал он, досадуя, что дал застать себя врасплох.

Гость одним движением обогнул скамью, расположился рядом и, как ни в чем ни бывало, сказал:

— Здравствуй, Петрович, давненько не виделись. На чем это мы с тобой прошлый раз остановились? На том, что война была для тебя лучшим временем. Потому что ты был нужен ей, а она тебе, — сказал он надтреснутым голосом. — Это до какой же пропасти надо довести человека, чтобы вся оставшаяся жизнь была для него пресным, скучным, невыносимым занятием?

— Тебе этого понять не дано, — начал подбирать слова старик, но прыти не хватило, и собеседник перехватил инициативу.

— Отчего ж не дано, вот только мое знание отличается от твоего. Но прежде давай договоримся, что твоя война не важнее всех других войн. Иначе мы так далеко не уедем. Любая война — прежде всего грязь, кровь, а уж потом подвиги, победы, ордена. И твоя война отличается, скажем, от моей лишь размерами.

— Моя — Великая Отечественная, — просипел старик, у которого от возмущения перехватило горло, — я Родину защищал, когда вас, сосунков, и в проекте не было...

— Войны бывают разные, а страдания одни. Все мы из одного теста слеплены, у тебя тогда, а у меня недавно, осколками посеченные нервы одинаково вопили. Но как-то наши малые войны помогли зарубцевать раны той большой.

Старик с подозрением посмотрел на сидящего рядом человека. В рассеянном сумеречном свете ему показалось, что разговаривает с призраком. Никогда его собеседник не выглядел таким бесстрастным, холодным, бледным до синевы.

— Вот только люди не стали добрее и справедливее. Однако, чем дальше от войны, тем сами себе милосерднее кажемся. И все-то правильно делал: и когда наступал, и когда отступал, убитых жалел, живым радовался, раненым водички подносил... Главное, вернулся — грудь в крестах, а если голова в кустах — да было ли это... Ты в моем возрасте что же, вот такой мудрый, добросердечный был? Тоже, поди, зажигал, мама не горюй! Ни врага, ни себя не жалко. А как иначе — ни самому не спастись, ни других спасти.

Старик не знал, что ответить наглецу, и только глядел на него в упор казавшимися из-за толстых стекол огромными глазами.

— Я уже и так, и этак сравнивал, вывод неутешительный — человека не изменить. Можно только лоск поверх него навести. Потереть замшевой тряпочкой, дохнуть, чтобы отпотел, и еще раз пройтись. Но он вскоре опять тусклый да грязный.

— Как ты смеешь, — свистящим шепотом сказал старик, — мы за победу столько жизней положили, лучших сынов отдали, а ты саму память о них хочешь испоганить. Бессовестный ты человек...

— Не совести ты меня, я поименно родичей, побитых на той войне, помню. Но столько жизней, — выдохнул он, — уму непостижимо, сколько... Я тебе хочу рассказать историю одну из моего боевого прошлого. Занозой сидит во мне. Мы тогда под Кандагаром стояли. В аккурат под Новый год прислали нам с пополнением молоденького лейтенанта. Мы калачи тертые, видим — не обстрелян, не обмят, тонковат в кости, глаза шибко умные. Интеллигент, одним словом. Не то чтобы не приняли, но и не приближали. Да он и сам как-то особняком держался. Ждали, как он себя в бою покажет. А он раз сходил на боевые, другой, сам жив-здоров, бойцы в целости-сохранности. Возвратившись, докладывает, что «духи» не появлялись, боестолкновения не было. Мы в толк взять не можем, в чем дело, разведка точно показывала, что должен был пройти в том квадрате караван, нет там другого пути. Начали выяснять, оказалось, что лейтенант со своими бойцами еще на тропе, на подходе к позиции, возьмут да шумнут как бы ненароком. И выкажут себя. А в горах много шума не надо, звяк-бряк — и нет противника. Прознав о том, ошалели сначала, а после взяли лейтенанта в оборот. И трибуналом грозили, и срамили, и унижали, а он стиснет зубы, желваки катнет и стоит на своем — ни за понюх табаку солдат терять не стану. Офицеры здороваться перестали с трусом. До того парня довели, что он даже питался от всех отдельно. Я, грешным делом, думал — не выдержит, застрелится. Но по большому счету придраться было не к чему: службу несет исправно, уставы соблюдает, вот только с боевых возвращается без потерь и без трофеев. А у нас, что ни бой — убитые, раненые.

— Предатель и трус, — медленно сказал старик, — и говорить тут не о чем. За невыполнение приказа у нас на фронте таких к стенке, и весь разговор.

— Я ему слово в слово то же самое в неприличных выражениях высказал. А он лишь побледнел от унижения, повернулся и пошел. Потом нашего изгоя потихоньку отправили в Союз, от греха подальше, и забыл бы я его, вычеркнул из памяти, если б меня однажды как током не дернуло — а если был прав он, а не все мы.

Потрясенный старик невидящим взором смотрел на человека, с которым он познакомился за бильярдным столом и проиграл ему несколько партий кряду, что прежде с ним, классным игроком, никогда не случалось. Тогда он, потрясенный проигрышем и сетуя на свое плохое самочувствие, не оценил блеска, с которым играючи расправился с ним неизвестный ему штатский с военной выправкой. И много позже, когда сошелся с ним в словесном поединке, понял, чего ему тогда не хватило — страсти и отсутствия боязни потерпеть поражение.

— Ты сам-то веришь в то, что говоришь, — разомкнул упрямо сжатые губы старик, — не можешь ты, боевой офицер, так считать.

— Знаешь, совсем не важно, что я думаю, важно то, что за этого лейтенанта до сих пор матери по всей России молятся и свечки за здравие ставят. Потому как он им сынов сохранил, а не скормил шакалам, геройствуя. И больше того, позволил продолжить род и тем самым большую укрепу стране дать, чем вся эта странная война за счастье афганского народа.

— Злой ты, — поежился под зябким ветерком старик, — и значит, не можешь такое понять и простить. Не верю я тебе.

— Да и не верь, один ты, что ли, друзья-однополчане меня тоже слышать не хотят, а добрая половина скоро и руки не подаст, если убедится, что это не мой очередной заскок от пьянства или перенесенной контузии. Только и я своих пацанов старался оттуда целыми вытянуть и до мамки доставить, да всех не получилось, — протянул он с какой-то волчьей ноткой в голосе. — Как же вытянешь, если у них там за каждым камнем Аллах, — выцветшие глаза его на мгновение приобрели растерянное выражение.

Старик покачал головой и подумал, что если бы он знал, к какой душевной сумятице приведут эти разговоры, ни за что бы ввязался в них. Но уж очень хотел показаться, насладиться умной беседой. Разве он мог подозревать, что его собеседник так далеко зайдет в вещах, о которых ему рано задумываться — не перекипел еще.

— Так и с нами там Бог был, — задумчиво протянул он, — только мы этого не знали. Я точно не знал. Мы как-то на караван пошли, ночью сбросили с «вертушек» на скалы, к утру позицию заняли. И был у меня во взводе паренек, обычный такой, неприметный... Помню только, что нос в конопушках, брови белесые, то ли на солнце выгорели, то ли от рождения. Воевал, будто работу делал, надежно и основательно. Так вот, караван уже в ущелье втягивался, я по сторонам глянул, вижу, сидит мой пулеметчик за камнем и крестится. И, знаешь, лицо у него такое отрешенное, спокойное и твердое, что я уверился — так и надо. Потом такой крутой замес вышел, что я и думать забыл обо всем на свете. «Духи» нас обошли и сбоку ударили, как раз там, где я своего пулеметчика посадил. Не он бы, всем нам каюк, а так отбились и караван накрыли.

— Живой, — пошевелил бесцветными губами старик.

— Кто, пулеметчик? А что с ним сделается? Он и после из всех переделок без царапин выходил, молитвой спасался. Ранило его легко уже в конце службы, осколок пробил каску, рассек голову.

— Ну, тебя-то там точно не Бог уберег, — сухо процедил старик и получил в ответ:

— Кабы знать, за какую малость прощен будешь... Может, и не вспомнишь даже, а на небесах тебе зачтется и перевесит все грехи твои тяжкие.

Старик собрался было возразить ему в своей обычной манере, но передумал. Не то чтобы своими рассуждениями тот поколебал его твердыню неверия, скорее оттого, что исчерпал обычные аргументы.

Старик в Бога не верил. Для него это состояние было естественным. Внутренне он всегда напрягался, когда при нем говорили о вере, но не возражал, полагая, что каждый имеет право выбирать себе опору в жизни. Его всегда смущало то обстоятельство, что в прежней, старорежимной жизни столько блестящих умов и благородных сердец были религиозными людьми.

Может быть, и я поверил бы, — сказал он себе, — да война выжгла много доброго, а после нее, чтобы восстановиться, потратил слишком много сил. Или мало? — смешался старик.

В церкви он впервые побывал в прифронтовом городке, где формировались армейские части. В памяти от тех дней только и остались что суматоха и нервная усталость. А вот то, как старшина по темноте привел роту новобранцев на помывку в баню, запомнилось навсегда. Тусклый свет лампочек едва освещал тесное помещение. Мокрый туман плавал под крутыми каменными сводами. Опрокидывая на себя шайку воды, он задрал голову и увидел, что со стен на него взирают лики святых, покрытые крупными светлыми каплями. И только сейчас понял, что моется в храме. Его товарищ, владимирский паренек, понял это раньше и, склонив голову, что-то беззвучно прошептал, кажется, молитву. А потом произнес вполголоса: вместе с ними и о себе поплакал. А вот жив он или убили — вспомнить не смог. Хрупка, коротка жизнь человека — вдох-выдох, и вот уже растворился в небесах.

Назад Дальше