Невероятное путешествие мистера Спивета - Ларсен Рейф 17 стр.


Обычно о нем не думаешь, пока не столкнешься напрямую, вот как я сейчас. Не представляешь себе, пока он не заполонит весь твой мир, зато уж как угодишь в него, так уже не сумеешь припомнить мира, в котором он не был бы доминирующей чертой. Это как пищевое отравление, или снежная буря, или…


(Ничего другого не придумаешь)


Я чуть наклонил голову, пытаясь хоть краем глаза разглядеть скопище покосившихся домишек среди корявых кустарников – они означали бы место старого городка. Многого я и не ждал: мне даже хотелось, чтобы единственным знаком, что мой прапрадед жил тут, стало одно-единственное заброшенное здание.

Мы въехали в просвет между двумя холмами, и я посмотрел на землю у их подножия. Красная! По склонам багровели россыпи кроваво-красного мягкого известняка. Должно быть, это знак. Полтора века назад безымянный топограф, обозревая траекторию железной дороги, увидел эти холмы, вытер лоб платком и сказал напарнику:

– Давай назовем это место Красной пустыней. Сам посмотри, Джакомо. Так только по-честному.

Прямо впереди я видел ряд громыхающих вагонов, оканчивающийся могучими черно-желтыми дизельными двигателями «Юнайтед Пасифик», что тащили нас через пустыню. Толстый корпус мотора сверкал и дрожал в жарком мареве. Ветер бил в лицо так яростно, что мне вспомнились кадры из документальной передачи, которую я смотрел по «Историческому каналу» (в гостях у Чарли) – про Эрвина Роммеля и его армию во время Африканской кампании Второй мировой войны. Большой раздел передачи был посвящен свирепым сахарским самумам и тому, как солдаты защищались от песчаных бурь.{117}

Внезапно я превратился снайпера, старающегося защитить Газалу посреди жестокого самума и яростного вражьего огня. Пули и шрапнель летели на меня со всех сторон. Фашисты были повсюду, но я не мог вычислить ни одного из них в этой бесконечной пустыне – вихре острых крупинок песка и гравия, колющих мне щеки и забивающих глаза.

Где ты, Роммель? Да будь ты проклят вместе с этим злосчастным самумом! Весь мир превратился в смутное пятно. По щекам у меня текли слезы. Я прищурился, вглядываясь в слепящие ржавые бесплодные земли Вайоминга-Ливии.

Да где же он, Песчаный Лис? (И где этот городишко?)

Я сдался. Признав поражение как в десятисекундной воображаемой войне, так и в поисках загадочного пустынного городка, я нырнул прочь от ветра, прислонился к стенке «виннебаго», протирая глаза и стараясь отдышаться. Просто удивительно, как ветер преображал все кругом: снаружи, где бушевали стихии, царили Роммель и шрапнель, а здесь, в защитном коконе «виннебаго», стояла сплошная благодать.

Я еще раз заглянул в атлас, сверился с секстантом и компасом и уставился на пустыню. Станция должна быть уже совсем близко.

Однако чем дольше я всматривался в пейзаж, тем сильнее поражался количеству различных оттенков красного в скалах – они были красиво исчерчены полосами, точно куски огромного геологического торта. Насыщенно темно-красные и коричневатые тона окрашивали седловины высоких холмов, а по берегам пересохших рек розово-горчичный известняк выцветал до оранжевого и вновь сменялся сияющим пурпуром донных наносов.

Вот тут-то я и заметил его – всего лишь торчащий из земли старый дорожный указатель. Черные буквы на белом фоне гласили «Красная пустыня» – как табличка в музее. Ни развалин депо, ни платформы – лишь указатель да грунтовая дорога, пересекающая рельсы и уходящая к далекому фермерскому дому на плоском дне пересохшего каньона. За подъемом виднелось шоссе, от которого шел выход к старой заброшенной автозаправке. На покосившейся вывеске было написано «Служба Красной пустыни»{118}. Эту заправку построили, а потом забросили через много лет после отъезда моего прапрадеда: люди опять пытались держать тут хоть какую-то службу техподдержки, но снова сдались перед натиском природы.

Здесь когда-то решил остаться Терхо. Интересно, при каких обстоятельствах он повстречал Эмму? Что они сказали друг другу здесь, среди полыни? Надо вернуться к маминой истории. Вдруг мама разгадала эту загадку?

Я уселся за низенький столик, где устроил свое рабочее место. Пока мы катили из Вайоминга в Небраску, я погрузился в мир Эммы, а периодически, когда мне того хотелось, рисовал на полях картинки, рядом с маминым текстом. Когда-нибудь мы еще выпустим вместе настоящую книгу.


Предлагая зачислить Эмму в школу Агассисов, мистер Энглеторп поторопился: приближался июнь, а на лето школа закрывалась.{119} Эмму это не слишком расстраивало: едва освободившись из тисков семинарии, она начала посещать сад мистера Энглеторпа почти каждый день. Душными и влажными июльскими днями они часами сидели, зарисовывая флору в саду, а когда уставали от жары, вешали на шею холодные полотенца, вымоченные в лимонной воде, и отдыхали в тени плакучей ивы. По спине катились струйки воды. Эмма слушала рассказы мистера Энглеторпа про различные элементы, найденные в земле.

– Фосфор, – сказал он, – подобен женщине, что никогда не довольствуется тем, что уже попало к ней в руки.

– О, вам надо написать обо всем этом целую книгу, – заметила Эмма.

– Когда-нибудь и напишу, – кивнул он. – Мгновенье ока – и ты все упустишь. Мы живем в великую эпоху категоризации. За пятьдесят лет этот мир будет описан целиком и полностью. Ну… может, за семьдесят. Слишком уж много вокруг всяких насекомых, особенно жуков.

Эмма с мистером Энглеторпом вносили свой вклад, называя и подписывая орхидеи, вывезенные мистером Энглеторпом из экспедиции на Мадагаскар. Он научил девочку пользоваться большущим оптическим микроскопом у себя в кабинете и даже заносить новые виды в большую официальную книгу, что лежала на письменном столе.{120}

– Она столько же твоя, сколь и моя, – заявил он. – В открытиях скряжничать нельзя.

Элизабет по большей части одобряла визиты дочери к ученому. Эмма заметно переменилась – даже в походке, даже в том, как теперь, возвращаясь домой после ужина, непрерывно болтала о сетчатых узорах прожилок на листьях или о том, как сегодня на тычинке у лилии она видела пыльник – ну вылитое каноэ, на котором они плавали по пруду в Бостон-Коммон, только мохнатенькое.

– Так тебе нравится общество мистера Энглеторпа? – спросила Элизабет как-то вечером, заплетая Эмме волосы на ночь. Они сидели на кровати во фланелевых ночных рубашках, а снаружи, во влажном воздухе Новой Англии, стрекотали сверчки.

– Да… о да! – пылко согласилась Эмма, чувствуя, что за этим вопросом стоит нечто большее. – А тебе он нравится? Он очень хороший.

– Ты там проводишь так много времени.

– Просто я многому учусь. Понимаешь, Дарвин выдвинул свою идею о естественном отборе, и многим она понравилась, вот как тому приятному джентльмену, что недавно заходил, ах да, мистер Грей, но многие все равно считают ее неправильной и… Ты ведь не сердишься, правда?

– Нет-нет, конечно, – заверила Элизабет. – Больше всего на свете мне хочется, чтоб ты была счастлива.

– А ты счастлива? – спросила Эмма.

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, с тех пор, как он… как его унесло в море… – Голос девочки оборвался. Она посмотрела на мать, боясь, не переступила ли некую черту.

– Да, я вполне довольна жизнью, – наконец нарушила молчание Элизабет. Внезапно мать с дочерью разом вспомнили о стоящих на полке у них над головами «Гулливерах». – Знаешь, нам ведь так повезло. У нас так много всего хорошего впереди. И у меня есть ты, а у тебя есть я.

– А что у нас хорошего впереди? – улыбнулась Эмма.

– Ну, например, наша дружба с мистером Энглеторпом, – ответила мать. – И еще – ты вырастешь в юную красавицу, настоящую леди. Умную и красивую леди. Первую красавицу Бостона!

– Мама!

Обе засмеялись, а Элизабет дернула дочку за кончик носа. Нос у нее был отцовским – у него это казалось чуть ли не слишком нежно для сурового моряка, а вот у Эммы производило ровно противоположный эффект: узкая переносица, чуть раздувающиеся ноздри, общее впечатление твердой решимости, ждущей своего часа и готовой прорваться на поверхность.

Элизабет смотрела на дочь. Время медленно затягивало шрамы воспоминаний. Как далеко ушла девочка от невесомой малютки из плавучего домика в Вудсхолле! В тот первый год хрупкое тельце малышки словно бы норовило ускользнуть из мира – как будто не принадлежало ему, явилось в него слишком рано. Да, вероятно, так оно и было. Однако постепенно былой образ стерся, сменился остроглазой девчонкой, что лежала сейчас у Элизабет на коленях, шутливо вскинув руки с пальцами, растопыренными, как щупальца у медузы. Элизабет, прищурившись, смотрела, как эти пальцы шевелятся у нее над головой.

«Теперь я здесь, – словно бы говорили он. – Я пришла».


Лето медленно змеилось к концу. Каждый день становился чуточку короче, а из глубин Эммы поднималась паника.

Наконец, одним августовским вечером, сидя вместе с мистером Энглеторпом на железной скамейке, девочка собралась с мужеством.

– Мистер Энглеторп, а вы попросите доктора Агассиса, нельзя ли мне… нельзя ли мне ходить в его школу?

Перспектива променять волшебный сад на затхлую тишину холодных залов средь каменных стен, на влажное прикосновение пальцев к шее сзади, когда монахиня указывает тебе, куда идти, казалась невыносимой.

– Ну, разумеется! – торопливо заверил мистер Энглеторп, почувствовав приближение слез. – Не бойтесь, мисс Остервилль. По утрам вы будете заниматься в большом доме с остальными девочками. Вас будут учить тщательно выбранные многомудрые учителя, равно как и сам досточтимый доктор Луи Агассис. А во второй половине дня… ну, вы можете приходить в мое скромное жилище и учить меня всему, что узнали за день.

Эмма улыбнулась. Выходит, все улажено. Не в силах сдержаться, она запрыгала на месте и обняла мистера Энглеторпа.

– О, сэр, спасибо, спасибо!

– Сэр? – переспросил он, прищелкнув языком и погладив длинные каштановые волосы девочки. В этот миг она была благодарна судьбе за все, что случилось в ее жизни до сих пор – за все-все, – потому что не могла представить себе мира более совершенного, чем тот, в котором ей вскоре предстояло очутиться.


Однако оказалось, что ничего не улажено. Джозефина слегла с туберкулезом, и Эмме пришлось помогать в магазинчике, так что прошло целых полторы недели, прежде чем она смогла снова прийти в сад – ей это время показалось вечностью. Наконец, уговорив мать отпустить ее после обеда, девочка стрелой полетела на Куинси-стрит. Подойдя к каретному сараю, она обнаружила, что дверь открыта.

– Эй? – окликнула она. Ответа не было.

Девочка робко зашла внутрь. Мистер Энглеторп, бледный и встрепанный, сидел за письменным столом и что-то яростно писал. Никогда еще она не видела его в таком состоянии. На краткий миг она даже испугалась, а вдруг он тоже подхватил туберкулез, как Джозефина – вдруг весь мир внезапно свалился с одной и той же ужасной болезнью. Во рту у нее пересохло.

Она стояла посреди кабинета и молча ждала. Мистер Энглеторп остановился, собрался было снова начать писать, потом отложил перо.

– Он просто сошел с ума! Как может такой… – Он перевел взгляд на Эмму. – Я старался.

– О чем вы? – не поняла она. – Вы больны?

– Милая моя девочка. – Мистер Энглеторп покачал головой. – Он сказал, все классы заполнены. Имей в виду, я ему не верю. Не верю ни единому слову, что он говорит. Я попросил его в самый разгар… пререканий об этой, этой… ужасно недальновидно с моей стороны, и мне очень жаль. Очень, очень жаль.

– О чем вы? – повторила Эмма. Руки у нее ослабели.

– Конечно, если хочешь, можешь все равно приходить сюда после уроков…

Остального Эмма уже не слышала. Выбежав из сада, она промчалась мимо стайки девочек, о чем-то тихо щебечущих на крыльце школы. Они удивленно уставились на нее, потом засмеялись. Это было уже чересчур. Пролетев по тихим тропкам Гарвард-ярда, Эмма выскочила в суету площади, уворачиваясь от конок и разносчиков. Она уже не сдерживала слез, и они ручьем текли по щекам, капали за воротник и собирались в розовых кружевных оборках на платье.

Она поклялась, что больше никогда не вернется в этот сад.


Занятия в Сомервилльской семинарии для девочек начались на следующей неделе. Школа оказалась даже хуже, чем Эмме запомнилось по прошлому году. Лето, полное новых знаний и настоящих научных открытий (мистер Энглеторп назвал ее именем вид орхидей, Aerathes ostervilla!), сменилось нудными лекциями престарелых сестер-монашек, которым, судя по всему, было и самим неинтересно, о чем там они бубнят.{121}

Весь сентябрь Эмма двигалась по миру, словно заторможенная – поднимала руку, когда это требовалось, вставала в шеренгу, когда строились все остальные девочки, и три раза в день распевала гимны в часовне (хотя, сказать по правде, на самом деле она всего лишь шептала себе под нос «дыня-дыня-дыня»). Ела она все меньше и меньше. Элизабет начала тревожиться и спросила Эмму, почему она больше не ходит к мистеру Энглеторпу.

– Он говорит, ему очень жаль, что так все получилось, – сказала Элизабет. – И предлагает встречаться с тобой после школы. Знаешь, не надо вести себя с ним так неучтиво. Он нам ничего не должен, но проявил столько великодушия.

– А ты с ним виделась? – спросила Эмма встревоженно.

– Он хороший человек, – промолвила Элизабет. – И искренне заботится о тебе. Что ты еще от него хочешь?

– Я ничего не хочу… я… я… – Однако решимость девочки дала трещину.

На следующее утро мистер Энглеторп сам пришел за ней.

– Эмма, – сказал он, – мне очень жаль, что со школой Агассиса ничего не вышло. С другой стороны, может, оно и хорошо. И даю тебе слово – для воспитания молодого ученого я ничуть не хуже его, а, пожалуй, даже лучше. Так и впрямь лучше. Теперь у него не будет возможности заразить тебя своим упрямством. Почему бы тебе не прийти ко мне завтра во второй половине дня?

– Не могу, – помотала головой Эмма, уперев взгляд в стол. – После обеда у нас всякие занятия.

– Занятия?

Эмма кивнула. Послеполуденные занятия в сомервилльской семинарии состояли из изучения Библии, уроков кулинарии и «физической подготовки» – которая на деле выражалась в том, что группа девочек с бадминтонными ракетками в руках шагает по кругу, сплетничая и хихикая под неодобрительным взором сестры Хельги.

– Поверь мне, – заявил мистер Энглеторп, – всегда есть способы обойти правила любого заведения. Я взял в привычку гнуть правила, как мне удобнее.

На следующий вечер он вернулся в их жилище со справкой от врача, где Эмме выносился странный диагноз – остеопеления, или «изворотливость костей», освобождавший ее от молитв и любых физических нагрузок.

– Чудовищный диагноз, – заметил он звучным, очень медицинским тоном, старательно сохраняя на лице серьезное выражение, но не выдержал и расхохотался.

Эмма опасалась, что семинария решит проконсультироваться с каким-нибудь другим врачом, но ректор Мэллард вызвал ее в свой кабинет, изъявил искренние сочувствия по поводу столь изнурительного заболевания и отослал ее – на свободу, в тайный сад.

– Изворотливость костей? – пощелкал языком мистер Энглеторп, открывая ей дверь. – Да, совсем бдительность потеряли…

– А можно мне?.. – с запинкой пролепетала Эмма. Всю ночь ее преследовал один и тот же сон: она проходит через ворота особняка на Куинси-стрит, но навстречу ей вылетает лишь толпа учениц, распевающих на все лады: «Эмма-Эмма-Эмма. Эмма Остервилль. Скучная, противная, как труха и гниль».

– Да?

– А есть тут какой-нибудь черный ход, через который мне можно приходить?

В первую минуту мистер Энглеторп растерялся, потом по его лицу скользнул луч понимания.

– Ах, ну конечно же. Великие умы мыслят одинаково. Я изобрел ровно такую вот потайную дверь в заборе на те времена, когда… когда не очень лажу с моим хозяином.

И так их совместные занятия возобновились. Почти каждый день после обеда Эмма украдкой отодвигала доску в заборе, проскальзывала в щель и попадала в тихое уединение сада. Мистер Энглеторп научил ее обращаться с компасом, сачком и банками для сбора образцов. Вместе они сделали для ее класса по натуральной истории обширнейшую выставку жуков, водящихся на пашнях Новой Англии. Выставка принесла Эмме немало похвал от сестры Макартрит, наставницы по научным дисциплинам, и еще больше долгих странных взглядов от товарок по школе. Очень быстро стало ясно, что Эмма с ее изворотливыми костями и любовью ко всяким веткам и ползучим тварям совершенно не годится для разговоров о мальчиках.{122}

Мистер Энглеторп посвятил ее в классификационную систему Линнея и посоветовал обратить особое внимание на школьные занятия латынью, поскольку все научные названия именно оттуда. Вместе они подробно изучили несколько семейств вьюрков. Похоже, именно по ним мистер Энглеторп особенно специализировался, хотя Эмма очень скоро осознала, что на самом деле у него вовсе нет никакой специализации – он поклевал слегка каждую дисциплину, от медицины до геологии и астрономии. Ученичество у человека энциклопедических знаний заставило Эмму видеть в науке не столько набор дисциплин, среди которых надо выбрать себе поле деятельности, сколько цельную, проникающую в каждую частицу твоего существа систему взглядов на мир. Неиссякаемая любознательность не покидала мистера Энглеторпа нигде – ни в ванной, ни в лаборатории – словно бы некие высшие силы повелели ему непрерывно распутывать великий узел бытия. Собственно говоря, истовость, с какой мистер Энглеторп распутывал этот узел, ничем не отличалась от религиозного пыла, к которому призывал юных девиц ректор Мэллард, «дабы юные джентльмены всегда знали, что вы добрые христианки, благочестивые духом и телом, и вам смело можно предложить руку и сердце».

Назад Дальше