Мы тряслись вдоль изгороди. Амортизаторы у Джорджины давно полетели, а ремней безопасности и вовсе не было, так что мне приходилось обеими руками держаться за ручку дверцы, чтобы не вылететь в окно. Отец, казалось, совершенно не замечал, что на каждой колдобине чуть не впечатывается головой в потолок. Чуть не – но все-таки ни разу так и не впечатался: физический мир всегда уступал отцу дорогу.
Некоторое время мы ехали молча, слушая рокот мотора и свист ветра в окнах, ни одно из которых не закрывалось до конца.
Наконец отец заметил, скорее себе под нос, чем обращаясь ко мне:
– На прошлой неделе там еще текло помаленьку. Этот ручей надо мной просто измывается. Подразнит и опять ничего.
Я открыл было рот и тут же снова закрыл. Вообще-то у меня имелось несколько объяснений такой вот цикличной гидрологии ручья, но я уже делился ими с отцом. Этой весной, всего через пару месяцев после смерти Лейтона, я сделал добрых две дюжины карт и схем горизонта грунтовых вод нашей долины – его подъем, градиент стока, многовековые уровни подземных вод, состав почвы и способность к фильтрации. Как-то вечером в начале апреля, когда как раз начались сильные дожди и высокогорные реки взбухли от таяния снегов, я пришел в Ковбойскую гостиную с охапкой всех этих карт.
Поскольку мексиканцев не ожидалось еще недели три, я знал – отцу будет очень нужна помощь с оросительной системой. И хотя, конечно, я был готов натянуть сапоги и выйти в поле, но рассудил, что мой сильный разум и слабые руки более годятся для создания этих карт. Из нас двоих с лопатой и в сапогах всегда выходил не я, а Лейтон – это он расчищал засоры, раскидывал завалы, вытаскивал из грязи увязшие валуны. Маленький, ладный, он отлично смотрелся на своем иссиня-сером коньке Тедди Ру, а когда они с отцом куда-нибудь скакали бок о бок, то непрестанно беседовали на языке, который я понимал, хотя сам на нем говорить не умел.
Лейтон: Ну что, когда их сгоняете вниз?
Отец: Земля расчистилась… Недели через три охолостим, загрузим и продадим четвертую часть… вот как спустятся, оценим, сколько выйдет. А что, тебе уж неймется?
Лейтон: Да я насчет зимы, сэр. Когда мы на той неделе их гуртовали, бедные скотинки были тощими, как незнамо что… Ферди сказал – он говорит, рынок нынче на спаде.
Отец: Да как обычно, так и сейчас. Ферди твой – просто нелегал-мексикашка, что б он понимал.
А я старался угнаться за ними на своем коне, названном в мою честь Воробьем (и у него было больше общего с этой птицей, чем полезно для лошади), а тот весь дрожал и норовил потереться головой о круп вместо того, чтоб легко и естественно встать в ряд с двумя другими лошадьми, как в кино.
– О чем это вы говорите? – спрашивал я. – Зима будет ранней?
Лейтон: молчание.
Отец: молчание.
Когда Лейтона не стало, я начал гадать, как же отец будет в одиночку регулировать воду. А поскольку я, разумеется, не мог просто-напросто сесть на лошадь и заменить того, кого заменить нельзя, то и решил провести исследование – и вот, начертив все графики и таблицы о водоносных слоях, апрельским вечером вошел в Ковбойскую.
Отец попивал виски, с головой уйдя в «Монти Уолша» по телевизору. Рядом на диване лежала шляпа – как будто он занял для кого-то место. Отец облизал пальцы.{34}
На экране гарцевали ковбои, копыта взрывали землю, выбивая из нее клубы пыли. Я немного постоял, глядя на экран. Очень уж красиво было – всадники пляшут и носятся вокруг усталого стада, так что их почти и не видно, но даже когда они исчезают в море пыли с головой, ты знаешь: ковбои где-то тут, рядом, делают то, зачем рождены. Глядя на это шоу земли, коней и всадников, отец время от времени тихонько кивал головой, как будто смотрел старую восьмимиллиметровую пленку с любительской семейной съемкой.
На дворе шел дождь, капли гулко барабанили по крыльцу, то сильнее, то тише. Для меня это был добрый знак – знак того, для чего могут пригодиться мои карты. Не сказав ни слова, я принялся раскладывать листы на деревянном полу, привалив их двумя отцовскими пресс-папье – статуэтками девушек в ковбойских нарядах. На экране надо мной заржала лошадь, мужской голос выкрикнул сквозь грохот копыт что-то неразборчивое.{35}
В комнату вошел Очхорик, весь мокрый после улицы. Отец, не отрываясь от экрана, заорал: «Брысь!» – и Очхорик выскочил обратно, не успев даже встряхнуться и нас обрызгать.
Я кончил раскладывать схемы и дождался минутного затишья в фильме.
– Хочешь посмотреть? – спросил я.
Отец вытер нос, отставил виски и, глубоко вздохнув, встал с дивана и медленно подошел ко мне. Смотрел он довольно долго, даже пару раз наклонялся взглянуть поближе. До сих пор он мои проекты таким вниманием еще ни разу не удостаивал, у меня аж жилка на шее запульсировала. Отец переступил с ноги на ногу, потер тыльной стороной ладони щеку и снова вгляделся.
– Ну и как тебе? – не утерпел я. – Мне кажется, нам не стоит так уж наваливаться на Фили. Лучше проложить трубу на другую сторону к Крейзи-свид и…
– Чушь, – отрезал он.
Я вдруг вспомнил, что спрятал на каждой из схем, по границе, имя Лейтона – я так всегда делал со дня его смерти. Неужели отец это заметил даже в тусклом освещении Ковбойской комнаты? Нарушил ли я Ковбойский кодекс? Переступил черту молчания, начертанную на песке?
– Что-что? – переспросил я. Кончики пальцев у меня занемели.
– Чушь, – повторил он. – Нарисовать-то ты можешь что угодно, хоть как нам брать воду из Трех Развилок по ту сторону хребта – и очень даже правдоподобно, а толку с того – кот наплакал. Все твои расчеты – пижонство и чушь собачья. Разуй глаза, сам увидишь.
Обычно я бы тут же полез спорить. Да, это всего лишь голые цифры на странице – но мы же с неолита отмечаем самые разные сведения на чем попало – на стенах пещеры, на земле, пергаменте, деревьях, одноразовых тарелках, салфетках, даже у себя на теле – чтобы помнить, на чем стоим, к чему хотим придти и в какую сторону двигаться. В нас от природы заложено стремленье извлекать из царящей в голове каши все эти указания, координаты и так далее, привязывать их к реальному миру. Еще со времен создания своей первой схемы – как пожать руку Господу Богу – я уяснил: рисунки рисунками, а реальная жизнь реальной жизнью. И все же в каком-то отношении это вот несоответствие придавало всему особый смысл: дистанцированность карты и реальной территории давала простор вздохнуть и понять, где мы.{36}
Вот сейчас, стоя в Ковбойской гостиной, пока дождь хлестал по нашему дому и тяжелые капли проникали во все уголки и щели, пропитывая сосновые доски, скатываясь по стеклам, через крыльцо, в истосковавшиеся по воде глотки мышей, жуков и ласточек, делящих с нами кров, я все ломал голову, как бы убедить отца, что мои чертежи – вовсе не подделка, не мошенничество, а перевод, познание и причастность. Однако не успел я собраться с мыслями, как отец уже вернулся к дивану. Заскрипели пружины. В руке у отца был стакан виски, его мысли полностью занимал фильм.
На глаза у меня навернулись слезы. Терпеть не могу реветь, особенно перед отцом. Я, как всегда в таких ситуациях, судорожно стиснул за спиной левый мизинец, пробормотал: «Да, сэр» – и бросился вон из комнаты.
– Твои бумажки! – рявкнул вслед отец, когда я уже был на середине лестницы. Я вернулся и один за другим собрал все документы. Ковбои в телевизоре собрались на вершине холма и что-то обсуждали. Скот мирно пасся на равнине, начисто позабыв о недавней напряженной борьбе.
В какой-то момент отец потер пальцем по краю стакана – стекло тихонько, почти неразличимо скрипнуло. Мы уставились друг на друга, удивленные этим скрипом. Отец лизнул большой палец, а я вышел из комнаты, унося с собой охапку так и не пригодившихся карт.
…Отец резко ударил по тормозам. Из-под колес полетели ошметки грязи. Я удивленно поднял глаза.
– Тупые скотины, – выругался отец.
Повернувшись, я увидел Вонючку – самого знаменитого козла на всем Коппертопе, так часто он запутывался в изгороди – да, вот и сейчас снова запутался! Еще одной отличительной чертой Вонючки был цвет: из четырехсот с лишним коз на ранчо лишь он был весь черный как смоль, только вдоль хребта проглядывали белые пятнышки.
Услышав шум подъезжающего пикапа, Вонючка судорожно забился.
«Пятно на добром имени нашего ранчо», – звал его отец, а я – «черным вонючим пирожком», потому что, запутавшись, он каждый раз умудрялся здорово обделаться. Судя по всему, сегодняшний день не был исключением.
Отец тяжело вздохнул, выключил мотор и потянулся к ручке двери.
– Я выпутаю, – сдуру ляпнул я.
Отец тяжело вздохнул, выключил мотор и потянулся к ручке двери.
– Я выпутаю, – сдуру ляпнул я.
– Правда? – переспросил он. – Отлично. А то я бы эту скотину просто прибил бы. Тупее кузнечика. Мне уже до смерти надоело пинками отваживать эту толстую башку от проволоки. Достанется сукин сын койотам, и поделом.
Я вылез из машины и поймал себя на том, что бормочу под нос, как припев: «Ту-пее-куз-не-чика, ту-пее-куз-не-чика».
При моем приближении Вонючка вдруг замер и затих. Я видел, как при каждом вдохе вздымаются его ребра. На шее, там, где кожу пропорол шип, темнел огромный порез – с проволоки капала кровь. Так сильно он еще никогда не ранился. Долго ли он тут уже торчит?
– Плохо дело, – сообщил я, оборачиваясь через плечо.
Но в машине уже никого не было. За отцом водилась привычка исчезать втихомолку – чтобы пройтись или за чем еще, – а потом так же бесшумно возвращаться.
Я осторожно шагнул вперед.
– Не бойся, Вонючка, – сказал я. – Я тебя не обижу, просто помогу выпутаться.
Вонючка тяжело дышал. Одну переднюю ногу он чуть приподнял, примерно на дюйм от земли, точно собрался лягаться. Из влажных ноздрей вырывался короткий свист, по черной бородке бежала струйка слюны. Шерсть вся пропиталась кровью. При каждом вздохе рана на шее открывалась и закрывалась.
Я посмотрел Вонючке в глаза, прося разрешения дотронуться до его шеи.
– Все хорошо, – приговаривал я, – все хорошо.
Глаза у него были просто колдовские – зрачки почти идеально-прямоугольной формы. И хотя я понимал: это точно такие же глаза, как, например, у меня, но в их немигающем взгляде, в черных прямоугольниках, не ведающих любви и утраты, чудилось что-то чуждое, инопланетное.{37}
Я лег на живот и принялся подтягивать колючую проволоку вниз. Вообще-то в таких случаях полагается просто-напросто как следует пнуть козла в лоб, чтоб вытолкнуть его обратно, но сейчас я боялся толкать Вонючку. Он и так был травмирован и напуган, а от резкого толчка шип мог бы располосовать ему всю шею насмерть.
– Все хорошо, все хорошо, – приговаривал я и тут вдруг заметил, что Вонючка смотрит вовсе не на меня.
Слева послышалось какое-то щелканье – как будто встряхивают фишки манкалы в деревянном ящичке. Я повернул голову – а там, не дальше полутора футов от моего лица, лежала огромная гремучка, я в жизни таких здоровенных не видел. С добрую бейсбольную биту толщиной, голова поднята и покачивается, покачивается – очень целеустремленно, а не как будто под ветром. В тот миг я не очень-то хорошо соображал, но одно помнил твердо: укус гремучки в лицо смертелен, а эта тварь именно что в лицо мне и метила.
Я словно со стороны видел, как мы трое сошлись в каком-то странном танце борьбы за выживание – все вместе на перекрестке судьбы, вершины одного треугольника. Что каждый из нас ощущал в этот миг? Было ли меж нами взаимопонимание – за ролями, отведенными нам страхом, рефлексом защиты своего участка и охотничьим инстинктом – понимание общности нашего бытия? Мне почти захотелось потянуться к гремучке, пожать ей незримую руку и сказать: «Ты хоть и гремучка, но по крайней мере не Стенпок, и за это я жму твою незримую руку».{38}
Змея двинулась ко мне, в глазах ее читалась непреклонная целеустремленность, и я зажмурился, думая – вот, значит, каково это. Наверное, погибнуть на ранчо от укуса змеи в лицо даже приличнее, чем самому себе выстрелить в голову из старинного ружья в холодном амбаре.
Прогремело два выстрела:
Второй каким-то образом вернул меня в мир ранчо. Я открыл глаза и увидел, что снесенная пулей голова гремучки валяется на земле, а из толстой шеи хлещет кровь. Безголовое тело дергалось, как будто собираясь выкашлять что-то очень важное. Змея свилась в тугой комок, расплелась вновь – и, наконец, замерла навсегда.
Сердце у меня стучало, стучало, стучало, как бешеное – в какой-то миг мне даже показалось, что сейчас оно передвинется на другую сторону грудной клетки (situs inversus!), а всем прочим органам придется перестроиться, так что я стану медицинской диковинкой и умру совсем молодым в кресле-качалке.{39}
– Целоваться ты, что ли, собрался с этой копилкой яда?
Я поднял голову. Отец с ружьем в руке шагнул ближе и рывком поставил меня на ноги.
– Ты что? – Голос у него звучал ровно, но глаза были белые-пребелые и слезящиеся.
Я не мог говорить. Во рту у меня было суше, чем у мамы в карманах.
– Совсем спятил?
Отец с силой хлопнул меня по спине. Я так и не понял – чтобы отряхнуть от грязи, в наказание или вместо объятия.
– Нет, я просто…
– Она бы тебя достала, ты б и пикнуть не успел, а в следующий раз меня рядом может не оказаться. Свезло тебе. Старушку Нэнси так аккурат в правую ляжку ужалили.
– Да, сэр, – пробормотал я.
Он пошевелил носком ноги мертвую змею.
– Глянь, какая здоровая. Может, прихватить с собой в дом? Покажем твоей матери.
– Не надо, пусть себе, – сказал я.
– Думаешь? – отозвался отец, снова пошевелил змею ногой и посмотрел на Вонючку – тот так и не шелохнулся.
– Ну что, сукин сын, видел всю заварушку? – сказал отец и отвесил Вонючке такого пинка, что тот отлетел на добрых пятнадцать футов. Я зажмурился. Вонючка уселся на землю с ошарашенным видом и, точно лунатик, провел языком по губам.{40}
Я смотрел на него во все глаза, боясь, что он сейчас рухнет и помрет после такого сильного потрясения. Однако у животных есть одна занятная черта – люди вроде моего отца именуют ее тупостью, а по мне, она скорее сродни всепрощению. Пока Вонючка сидел и облизывал губы, я почти физически чувствовал, как с него стекает напряжение пережитых минут. А потом он вскочил на ноги и, не оглядываясь, помчался вверх по холму, прочь ото всего этого безумия.
– Тупые козы, – пробормотал отец, вытряхивая стреляные гильзы на землю. Клик-клик, клик-клик. – Ну ладно, поехали, дело не ждет, а день уже на исходе.
Я двинулся за отцом к машине. Пока он заводил старый кашляющий мотор, меня вдруг захлестнула теплая, горячая волна. Кончики пальцев аж пекло, как после сильного холода. Я все вспоминал, как он пошевелил ногой мертвую змею – как внимательно оглядел ее, а в следующую секунду напрочь выбросил из головы. Трагедия предотвращена, и отцовские мысли вновь переключились на непосредственную задачу водоснабжения. Сквозившая в каждом его движении уверенность недвусмысленно говорила: «В жизни чудес не бывает».
Мне здесь было не место. Я давно это знал, но воплощенная в поступке отца ограниченность, склонность к туннельному зрению словно бы вмиг помогла правде выкристаллизоваться. Я не рожден для жизни на вольных просторах холмов.
Я поеду в Вашингтон. Я ученый, картограф, я нужен там. Доктор Клэр тоже ученый, но почему-то вписывалась в жизнь на ранчо не хуже отца. Эти двое существовали вместе, замкнутые друг на друга на бескрайних склонах водораздела.
Сквозь захватанное окошко пикапа я смотрел на выцветшую палитру ранних сумерек. На фоне серого бездонного неба мелькали крохотные темные тельца – летучие мыши (Myotis yumanensis) начали исступленную пляску эхолокации. Воздух вокруг пикапа, верно, пронизывали миллионы тоненьких сигналов.
Как я ни вслушивался, но так и не мог толком воспринять плотное кружево их трудов.
Мы катили вперед. Рука отца покоилась на руле, изувеченный мизинец торчал чуть кверху. Я смотрел, как носятся и пикируют в небе летучие мыши. Вот ведь легкокрылые создания! Им принадлежит царство отражений и преломлений, постоянной беседы с поверхностями и препятствиями.
Мне бы нипочем не выдержать такой жизни: они ничегошеньки не знают о мире как он есть, довольствуются лишь его эхом.
Я нарисовал эту карту для доктора Йорна, любительски изучавшего летучих мышей. Но я сделал это еще и на случай своей смерти. Я хотел, чтобы он знал, где лежит мое завещание. (Я составил карту еще до того, как он начал мне лгать).
Глава 3
Отчет о вскрытии. Из блокнота З45{41}
Разгребая канавы, мы практически не разговаривали. В какой-то момент отец что-то буркнул и приостановился, обводя взглядом земли вокруг, а потом двумя пальцами, средним и указательным, точно дулом пистолета, ткнул в сторону канавы за узким водотоком.
– Вон, – сказал он, как выстрелил. – Там разгребай.
Я вздохнул и потопал, куда велено. На взгляд постороннего наблюдателя все действия моего отца казались блестящим примером самобытной водознатческой интуиции, но мне уже было все равно. Я чувствовал себя ребенком-актером, поставленным для придания колорита и правдоподобия в смитсоновскую выставку на тему Западной Америки.{42}