Любовь фрау Клейст - Муравьева Ирина Лазаревна 3 стр.


Она поспешно отступила в сторону, чтобы не потерять из виду эти восторженные глаза, и дядя Томас, раскисший, как гриб, от рыданий и всхлипов, засунул обратно в карман свою руку. Как только отца опустили в черную яму, откуда пронзительно пахло корнями, Грета испугалась, что теперь молодой человек с жемчужным пробором навеки исчезнет. Но Грета ошиблась. Он дождался ее у выхода и, когда она поравнялась с ним, торопливо вложил в ее прозрачную траурную перчатку бумажку с фамилией и телефоном. Никто ничего не заметил.

Грета решила позвонить в тот же вечер. Отца больше не было, плакала мать, дождь сыпал в окно, и готовились войны, но она не думала ни о чем, кроме того, что сейчас, через пару минут, наверное, услышит его. И услышала.

На следующее утро они встретились, провели в городском саду три с половиной часа и расстались с трудом. Потом опять встретились утром, потом опять вечером, так и пошло.

В маленькой раковине полупустого синематографа, куда они заходили с ослепшими от нетерпения глазами, было прохладно, темно, и, пока на экране узкоплечие люди в черных фраках сжимали в объятиях наивных красавиц, Иахим и Грета висели над бездной.

Наконец, надеясь, что мать, как всегда, проведет утро в церкви, Грета привела возлюбленного домой, и, измученная мигренью, вернувшаяся раньше обычного, молодая вдова увидела дочку в объятьях мужчины. К тому же совсем обнаженного. Так же, как дочка.

Вечером, после захода солнца и крика, которого прежде не слышали в этой семье, состоялась помолвка.

Шестнадцатилетняя Грета, золотоволосая, как Ева с картины Кранаха, предложила девятнадцатилетнему Иахиму свою небольшую и крепкую руку. Она предложила, а он ее принял. И крики замолкли.

Иахим мечтал о военной карьере. Теперь, поскольку страсть уже не отвлекала его так, как два месяца назад, когда нужно было караулить Грету у школы и водить ее в синематограф, он с радостью вспомнил о чести и долге.

Они были уверены, что расстаются ненадолго, хотя очень странные сны, в которых Грета все примеряла какие-то узкие белые платья, ей начали сниться за день до разлуки. И снились они не напрасно.

Потом уже, после гибели Иахима, поползли неприятные слухи, что сразу же по прибытии в армию его начал преследовать юноша старинного рода, страдавший с пелен отвращением к женщине. Иахим, порядочный, чистый человек, делал все возможное, пытаясь отвадить несчастного юношу. Но тот не отстал, и Иахим вспылил.

Состоялась дуэль, немыслимая по нынешним временам. На следующий день после этой дуэли Иахима похоронили на границе с Австрией. Пуля пробила горло и вышла сквозь шею наружу в том месте, где мелко курчавились волосы.

Горе Греты было таким огромным, что она не могла даже плакать. Слезы приносили ложное облегчение, которое словно бы унижало ее боль. Все детские мысли о смерти, которая будет с любым и была с Иахимом, мысли, давно испугавшие ее, вернулись опять, но только теперь, вспоминая о смерти, она представляла лицо Иахима.

В сороковом году нежная, с жемчужным румянцем мать вышла замуж за врача того туберкулезного санатория, в котором ее покойный муж провел свои последние месяцы. У отчима было поместье неподалеку от клиники. В поместье жила вся семья от начала войны.

Клиника, упрятанная в горах и покрытая снегом, напоминала сахарный дом из сказки, и, глядя на этот дом, трудно было представить себе, что люди в нем кашляют кровью. Однако, несмотря на кашель, озноб, небольшую температуру и раздраженную чувствительность пациентов (симптомы болезни!), волосы женщин, спешащих к обеду в прохладную залу с натертым паркетом, всегда были прибраны и завиты. Совсем обессилевших, ставших тенями, возили на креслах, и плотные, сливочно-сбитые сестры в высоких косынках летали по дому, как белые птицы.

В туберкулезной клинике лечились подолгу, и с некоторыми из больных Грета успевала подружиться. Мать и отчим не понимали одного: как эта девушка, сильная, улыбчивая, похожая на Еву с картины Кранаха, с ее очень ласковым, жаждущим телом, — как она не интересуется мужчинами и нисколько не кокетничает даже с теми немногочисленными гостями, которые вдруг появлялись в их доме?

Барон Мартин Гнейзенау, кавалер Железного креста первой степени, приехал в Швейцарию вместе с женой. После ранения, полученного под Сталинградом, командование предоставило ему четырехмесячный отпуск. Туберкулезный процесс, внезапно открывшийся у жены, заставил прибегнуть к услугам врачей. Комната их с небольшой верандой, по которой ползли синеватые стебли заледеневшего винограда, была на втором этаже. С веранды виднелся кусок водопада.

Грета Вебер, разгоряченная зимним солнцем, в высоких, на белой шнуровке ботинках, зашла в узкий, как школьный пенал, магазинчик, где допоздна торговали вязаными свитерами и шапками. Склонившись над синим мотком грубой пряжи, она потянула за нитку, и тут за спиной ее хлопнула дверь. Вошедший обратился к хозяйке с сильным баварским акцентом.

Если бы Грету спросили — не в ту, разумеется, минуту, а после когда-нибудь — почему она сразу поняла, что этот человек, совершенно чужой, с его очень сильным баварским акцентом, через пару дней будет целовать ее распухшие, обветренные губы, она бы не знала, как лучше ответить. Был этот толчок прямо в сердце. Точь-в-точь как тогда, с Иахимом.

Она увидела его руку в большой меховой перчатке, которая осторожно стряхнула с себя излишек снега, потом его профиль, и ровный, глубокий покой, как будто ее поместили обратно в родную утробу, где она, еще не успевшая ничего испугаться, легонько качаясь от плавных движений, как рыбка внутри теплой, сонной, морской синевы, счастливо плывет, никуда не стремится, — беспечный покой охватил тогда Грету. Она обернула к вошедшему голову и даже не улыбнулась. Она только тихо, смущенно взглянула. Сначала в глаза и, помедлив, на губы.

В отличие от ее погибшего жениха барон Гнейзенау был тверд и настойчив. Жену от любил. Он любил ее с детства, и ранний их брак всем казался счастливым. Теперь, когда Юлия так заболела и мятный запах из ее рта (жена сосала леденцы, пытаясь смягчить постоянную сухость) не давал ему забыть, что она в опасности, что может начаться процесс в правом легком, — теперь, в середине войны, ему, офицеру, влюбиться в девчонку?!

Возвращаясь домой после встреч с молодой и сильной Гретхен, пропитанный свежими ее духами, он натыкался на улыбку жены. Из-под накинутого на похудевшие плечи вязаного шарфа она протягивала горячую, влажную руку. Гнейзенау наклонялся, поправлял ее мягкие волосы, и острый стыд лжи вызывал во всем его теле что-то вроде паралича: ноги становились деревянными, голос застревал в горле.

— Ты, мой родной, что-то долго гулял. Не замерз?

— Нет, что ты. Совсем не замерз.

— А как же по снегу и в легких ботинках?

— А я по дороге.

— Но что же так долго?

Он неопределенно пожимал плечами и, холодея от этого вопросительного и одновременно доверчивого взгляда, спешил на веранду. Стоял в темноте, слушал рев водопада. По ночам Юлия потела так сильно, что он просыпался и переодевал ее, спящую, с тонким, влажным позвоночником, который немного скользил под ладонью, на ощупь казался таким же, как детский.

В марте сорок четвертого года все это закончилось: полковник Гнейзенау твердой военной походкой подошел к водопаду, стал между блестящей отлакированной поверхностью скалы и несущегося сверху ледяного потока, увидел вдали, в сером небе, кудрявое, с ангельским личиком, облако, сказал: «Meine Mutter!»[1] и выстрелил в сердце. Вода, удивилась слегка, ненадолго, схватила его, обняла и, обнявшись с его уже мертвым, безрадостным телом, сама стала красной, потом розоватой, потом все бледнее, бледнее, бледнее — она все неслась вместе с ним, как с травинкой (воды было много, а он был податлив), потом наконец, то ли вдруг разозлившись, а может, устав, она мощно вздохнула и с ним распрощалась.

Тело Мартина Гнейзенау было обнаружено пастухами на следующий день.

Грета, узнав о самоубийстве, заперлась в своей комнате и не выходила из нее, несмотря на то что мать, испуганная злым, отчаянным выражением, которое она успела поймать на лице своей дочки, каждые пятнадцать-двадцать минут стучалась к ней в дверь. Дядя Томас, весь истаявший от тревоги за Фридриха, еще воевавшего, ходил за сестрой и тягуче постанывал.

Когда закатилось прозрачное солнце, он тихо сказал ей:

— Судьба есть судьба! Вернуться оттуда, чтоб здесь… А Иахим? Смотри, как похоже! Несчастные парни!

Когда закатилось прозрачное солнце, он тихо сказал ей:

— Судьба есть судьба! Вернуться оттуда, чтоб здесь… А Иахим? Смотри, как похоже! Несчастные парни!

16 сентября Вера Ольшанская — Даше Симоновой

Спала очень плохо, под утро увидела сон. Как будто я в церкви. Стою, сдвинув ноги так тесно, что от напряжения болят все мышцы: у меня начались месячные, и я боюсь, что кровь протечет на пол. Вокруг полным-полно людей. Оглядываюсь и замечаю старуху, которая, накрывшись черным платком, прячет под ним собаку вроде таксы. А я ей киваю: заметят, мол, в церкви с собакой и сразу же выгонят. Старуха приоткрывет платок, и у таксы ее, оказывается, вместо хвоста еще одна голова: маленькая, с быстрыми глазками. Какие у меня теперь простые отвратительные сны!

Я все эти годы, которые прошли после моей операции, прячу от себя правду. Первые недели после больницы я ведь даже мылась, не включая света. Не помню, рассказывала ли я тебе эти подробности: когда они окончательно сняли повязку, мне стало плохо: кожа на том месте, где была моя левая грудь, оказалась такой, будто ее только что сплиссировали, а шов ярко-черный, до самой подмышки. И Гриша ведь все это видел! Он сам захотел посмотреть. Я тогда по лицу сразу поняла, как ему тошно, он не успел этого скрыть.

Когда мне через год сделали пластику, пришили сосок, я заставила себя — заставила, понимаешь? — не вспоминать каждое утро о том, что у меня не грудь, а муляж.

Но я же не могла заставить его забыть об этом! И он не забыл. Я уверена. Мы с Гришей — как рыбки в аквариуме. Каждая сама по себе. Изредка заденем друг друга плавниками и опять — врозь. Иногда мне даже приходит в голову, что если бы я умерла три года назад, то, может, и было бы лучше.

16 сентября Даша Симонова — Вере Ольшанской

Кому это было бы лучше? Ты разве не связана с ним целой жизнью?

В субботу и воскресенье мы с Андреем ездили в Нью-Йорк. В Нью-Йорке, как это ни странно, ни разу не поссорились. Доехали до Провиденса, вышли из поезда, сели, как всегда, каждый в свою машину.

Еду медленно, оттягиваю возвращение домой. Мне не то что стыдно и не то что страшно, но хочется побыть одной, прийти в себя. Из той, какая я с ним, вернуться в ту, какая я без него.

Дорога узкая, лес с двух сторон. Смотрю: что-то темное движется. Я сначала не поняла. Сбавила скорость. Один енот оттаскивал с дороги другого, только что сбитого машиной. Под убитым была лужа крови. Но этот, второй! Видела бы ты, как торопливо и заботливо он тащил его, как тревожно оглядывался, боясь, что ему помешают! Так у меня перед глазами и стоит.

17 сентября Вера Ольшанская — Даше Симоновой Ты говоришь, что мы связаны целой жизнью. Она у нас неполноценная, эта жизнь, дефективная. Нельзя, чтобы в семье не было детей. Почему ты меня тогда не удержала?

18 сентября Даша Симонова — Вере Ольшанской А как я могла удержать? Ты мне с пеной у рта доказывала, что зародыш — это НЕ ребенок!

18 сентября Вера Ольшанская — Даше Симоновой У старухи, которая мыла кафельный пол в приемной, лицо было маленьким, серым и курносым, как у смерти. Я ждала очереди в операционную, и на мне был халат с темными пятнами чужой крови на подоле. Баба какая-то рядом, на соседнем стуле, колыхалась, как бочка на волнах. Потом перекрестилась и провыла: «Скорее бы, оспо-о-оди! Сил больше нет!»

* * *

Провиденс, разумеется, не Париж. И свадьбу в Париже сыграть много легче, чем здесь, в захолустье, где пахнет крапивой.

В Париже ведь пахнет каштанами, верно? Каштанами, кофе, сырами, ванилью. А здесь? В лучшем случае пиццей и прачечной!

Шутки шутками, но свадьбу своей дочери Слонимские должны были закатить такую, чтобы она сверкнула на всю Новую Англию, докатилась до Нью-Йорка и Вашингтона, встряхнула Чикаго, и дальше, и глубже — по всем проводам, всем магнитам, всем волнам — достигла бы слуха последней букашки.

Но так как отец жениха, Мэфью Плински, давно стал буддистом, и мама буддистом, и даже сестричка, совсем еще крошка с колечком на пальчике — тоже буддистом, пришлось отыграть не одну, а две свадьбы. Одна, целиком для буддистов, была на Цейлоне. Ольга Слонимская, мать невесты, жена известного в Провиденсе психиатра Слонимского, узнала от своей будущей родственницы, Сары Плински, что церемония «должна проводиться с соблюдением местных ритуалов, в национальных костюмах, при участии слонов».

Сразу стало ясно, что на такую свадьбу обыкновенных гостей не соберешь. Никто не поедет, и слишком накладно. На Цейлон отправились только родители с обеих сторон, свидетель со стороны жениха, свидетельница со стороны невесты, сестричка-буддистка и бабушка Мэфью.

Психиатр Слонимский оплатил дорогу всем, кроме своего будущего затя. Родителей, бабушку, детку-сестричку он взял на себя. За последние двадцать с небольшим лет семья Мэфью Плински растратила все на потребность буддизма.

Через неделю, вернувшись с Цейлона, Ольга начала показывать фотографии. От их пестроты застилало глаза: влюбленная девочка Саша, невеста, в ярко-красном, с золотом, сари, с уже налепленной на лоб темной точечкой, и щуплый, очкастый, растерянный Мэфью в саронге, прижимая к себе букеты, взбираются в гору. Здесь их поджидают родители, бабушка, детка-сестричка и два молчаливых, до блеска натертых душистым бальзамом цейлонских слона. На вершине горы новобрачных окружают специально нанятые юноши и девушки, которые бьют в барабаны и открывают церемонию бракосочетания своими народными, гибкими танцами.

И солнце сияет, как хвост у павлина.

Вернувшись в Америку и всех, кого можно, порадовав чудесными фотографиями, Слонимские решили, что все же одной этой свадьбы — увы! — недостаточно. Блестеть так блестеть. Тратить деньги так тратить.

На пригласительной открытке, которую Даша достала из почтового ящика, указывалась дата торжества: 21 сентября в 4 часа дня.

19 сентября Даша Симонова — Вере Ольшанской

Не пойти нельзя, обидятся. Я спросила у Ольги, приглашаются ли дети. Она сказала, чтобы Нину взяли обязательно. «Это такое событие, — сказала она, — что у ребенка останется впечатление на всю жизнь». Потом пробормотала, что «Зойкины девки» тоже будут. Они сопровождают невесту к «поруве» и подносят жениху кокосовый орех. Я только спросила: что такое «порува» и зачем жениху кокосовый орех? Сказала: «Увидишь сама».

Мы идем все вместе: Юра, Нина и я. И они идут все вместе: Андрей, Зойка и «девки». Значит, все опять встретимся.

Вчера устроила ему тихую истерику. Он меня оборвал:

— Ты сама не хочешь ничего менять. И не о чем тогда говорить.

— А если бы я захотела?

* * *

Сентябрь — лучшее время для Новой Англии. Он часто бывает и жарким, хотя вечерами обычно прохладен, и медленно, грустно дрожит океан, и небо становится меньше, бледнее.

Двадцать первого с утра моросил дождик, и сердце Слонимских — их общее, внутрисемейное сердце — дрожало от страха. Дождь мог поломать красоту новой свадьбы и всю ее скомкать. Но дождь был недолгим: солнце высушило последние капли, и птицы запели так складно и громко, как будто им всем оплатили их пение.

По непонятной причине Нина почему-то начала нервничать еще со вчерашнего вечера. Платье, которое они купили в Мэсисе на прошлой неделе и которое так шло ей, внезапно отвергла. Настаивать Даша не стала.

— Зато ты нарядишься, как же! — сказала дочь, напирая на ты, и взмахнула ресницами.

Уселись в машину, поехали. Нина права. Нужно выглядеть так, чтобы ослепить его хотя бы в первую минуту. В ту минуту, когда он заметит ее и быстро (так было всегда!) отвернется. Даша обманывала себя, утверждая, что ехать не хочет и ей это в тягость. Она не могла отказать себе в жалком любопытстве увидеть их вместе. И знала почти по минутам, что будет.

Сначала по ее оранжево-подрумяненному, красивому лицу пробежит паучок страха, потом оно станет настолько веселым, что хочется просто сказать: «слабоумным». Эта веселость, которой Даша ни на грош не верила, вызывала у нее физическое отвращение. Оно поднималось, как пар, и дальше все виделось так, как сквозь пар. Он со своим привычно окаменевшим, чужим и чудесным лицом, знающий, что на них смотрят, и она, с этой, как осколок зеркала, вставленной между щек тревожной улыбкой, входили вдвоем, прошагивали через комнату, утыканную гостями, садились вдвоем на диван и смеялись. Она — очень громко. Он — тихо, неслышно.

Дорога заняла чуть больше часа. Нина, высунувшись в окно, подставила ветру лицо и закрыла глаза. Доехали молча. Стоянка перед большим теннисным кортом пестрела машинами, платьями, шляпами. Даша положила руку на Нинино плечо, словно хотела этим крепким и решительным движением заявить о своей смелости перед тем, что ее ожидало, а Юра слегка сжал ее голый локоть, и так, все втроем — налаженным, прочным, одним организмом — они заспешили на свадьбу. Белый помост, на который сильно светило солнце, был убран цветами и в первый момент восковой белизною напомнил громоздкие похороны.

Назад Дальше