Молчание пирамид - Алексеев Сергей Трофимович 4 стр.


В первый момент Самохин пожалел, что приехал и потерял время, однако сиделка — учительница из Калмыкии, приехавшая на заработки в Москву, развеяла сомнения.

— Ничего, не обращайте внимания. Он, конечно, неадекватен, но больше прикидывается. Мы иногда разговариваем с ним на равных. Эмилий Карлович бывает еще таким философом…

— А как же песочница?..

— Он любит пустыню. Это ему внук сделал мини-Сахару. С ним ведь очень тяжело, все время надо чем-то отвлекать…

— Странно… Он что, жил когда-то в пустыне?

— Да нет вроде… Я точно не знаю.

— Вспоминает что-нибудь из прошлого?

— Прошлым он и живет, как все старики. Детство вспоминает, как на коне катался, войну…

— Имена называет?

— Называет какие-то…

— Что-нибудь о Ящере говорил? Сиделка пожала плечами.

— Не помню… Вроде не слышала. Я с ним третий месяц сижу, а устала…

Она провела Самохина через двор к песочнице, склонилась к Допшу и крикнула в ухо:

— Эмилий Карлович, к вам пришли!

— А?.. — Он еще был и подслеповатый. — Кто? Где?..

— На самом деле он все слышит и видит, — шепнула сиделка. — Такой характер…

Удостоверение полковника произвело на Допша обратное впечатление: не то что рассказывать что-то, вначале и разговаривать отказался.

— Идите отсюда! — показал он на калитку. — Я вас, б…, видеть не хочу!

И снова встал на коленки с малой саперной лопаткой.

Однако при этом заметно разволновался, руки затряслись, блуждающий взгляд отяжелел — реакция на раздражитель была, значит, память утрачена не совсем. Он начал было копать песок, но вдруг заплакал навзрыд, превратившись из ребенка в маленького, жалкого и смертельно обиженного старичка.

Самохин присел на край песочницы и стал пересыпать песок из руки в руку. Сиделка умела утешать старика, заворковала ласково, вытерла платком лицо и подала лопатку.

— Надо сегодня закончить, Эмилий Карлович. Нам еще много копать…

Он же обернулся к Самохину с совершенно осмысленным взглядом.

— Что это вспомнили про меня?

— Да времена изменились. — Разговаривать с ним нужно было, как с нормальным человеком. — Теперь мы возвращаемся к тому, чем вы когда-то занимались…

Допш не утратил способностей к анализу, но его философия была с налетом злости и некой отстраненностью.

— Чем же они изменились-то? — с горькой насмешливостью спросил он. — Как сидели наверху безмозглые твари, так и сидят. А внизу — тупая, оголтелая толпа. Теперь у нее еще и другое на уме — деньги, капиталы. Так вообще голову потеряли! Посмотришь, несутся, как больные, ничего уже не видят. Спросить бы их — куда вы, люди? Зачем растрачиваете свою энергию на то, что завтра придется бросить в пыль?

— Но есть люди, которые всерьез занимаются исследованиями непознанного, неразгаданного…

— А зачем? Из любопытства?

— Не только… Ищут выходы из создавшегося положения…

— Ну и зря ищут. От современного человека сейчас ничего не зависит. Все, что он может, это еще больше усугубить свое положение.

Надо было уходить от фатальной темы поближе к письму Допша, адресованному в ЦК КПСС, но Самохин опасался спугнуть его прямыми вопросами.

— Значит, нам нет смысла трепыхаться?

— Вы не способны оценить грядущее. — Бывший смершевский сексот взял лопатку. — Вы привыкли воспринимать будущее, когда оно становится историей. И то не всегда справедливо. Если вам удастся сломать этот стереотип, тогда есть смысл. Однако в этом случае вам грозит психобольница с закрытым режимом.

Он сам выводил на нужную тему.

— Вам удалось сломать стереотип?

— Да, за что и поплатился девятью годами интенсивного лечения. Хотите — трепыхайтесь.

— За что же вас так? — участливо спросил Самохин.

— За что? — Допш копнул сухой, сыпучий песок. — Вот вы говорите, время изменилось… А ну, пойдите и скажите своему начальству, что, выполняя специальное задание, вы провалились под землю. В самом прямом смысле, на глубину примерно в восемьдесят метров. Да еще обнаружили там город из пирамид, который называется Тартарары. И что целый год ходили по нему и искали выход. Вам поверят? Только откровенно?

— В это поверить невозможно…

— Правильно. Сейчас вас просто уволят из органов за профнепригодность или слабое здоровье. А раньше кроме этого поместили бы в лечебное учреждение, чтоб не распространяли вредные слухи. Вот в этом отношении время изменилось.

Песочница и его абсолютно трезвые рассуждения никак уже не сочетались.

— Неужели вы в самом деле проваливались под землю? — осторожно спросил Самохин.

Допш посмотрел на него из-под кустистых и еще черных бровей.

— Слышали, есть такая клятва: чтоб мне сквозь землю провалиться?

— Ну, разумеется…

— А ну, поклянитесь, что пришли ко мне с чистыми помыслами!

— И что же будет?

— Вы сначала поклянитесь!

— Чтоб мне сквозь землю провалиться, — выдавил Самохин, глядя себе под ноги. — Я пришел с чистыми помыслами.

Бывший смершевец почему-то озлился.

— Конечно! Здесь не провалитесь, потому что под вами твердь. А есть места, где лгать нельзя! С чистыми он пришел…

— И где же такие места?

— Пожалуйста, могу указать. В Горицком бору.

— Что-то не слышал про такой бор…

— Как же не слышали? Там еще потом пустыня была, пески. — Допш явно забыл, где это, и растерялся. — Да все знают… Если ложно поклянешься, сразу в Тартарары…

— Это в Московской области?

— Вы что?.. Нет… Погодите, а где же Горицкий бор?

— Тартары — это так Сибирь раньше называлась, — подсказал Самохин.

Он просиял.

— Верно, в Сибири это!

— А в какой области?

— Не знаю… Тогда областей не было… Назывался Западно-Сибирский край.

— Может, там близко река была? — еще раз попробовал навести его Самохин: память у смершевца превратилась в пунктирную линию.

— Река была! — ухватился тот. — Сватья! Большая была, извилистая. По ней еще лес сплавляли!

— Разве есть такая река?

— Сейчас уже нет. — Он что-то вспомнил. — Еще тогда всю песком занесло…

На его лице возникла страдальческая гримаса, и это было единственным, что выдавало глубоко скрытую душевную болезнь. Однако при этом он вроде бы уже созрел, чтоб говорить о сокровенном.

— В своем письме вы писали о некоем пророке, — осторожно начал Самохин, — который должен явиться. Его имя — Ящер…

— В каком письме? — Допш привстал, руки его снова задрожали, лопатка выпала. — Я ничего не писал!

— К нам попало одно ваше письмо, старое, конца шестидесятых… В ЦК КПСС.

— Как это — попало?

— Нашли в вашей истории болезни.

Он расслабленно опустился на песок, лицо заблестело от пота.

— В истории болезни?!

— Да, было подшито…

— Если в истории… Значит, его не читали в ЦК?

— Скорее всего, нет…

— Мне нужно знать точно!

— Это точно, — на свой страх и риск подтвердил Самохин. — Письмо дальше лечащего врача не ушло.

Допш снова схватил лопатку и начал копать песок.

— Что вы знаете о Ящере? — Сергей Николаевич присел рядом с ним. — О котором писали?..

Бывший смершевец счастливо улыбался и рыл землю. Сиделка что-то заподозрила и, приподняв подол, забралась в песочницу.

— Ничего не спрашивайте, сейчас не скажет… Но Допш на секунду замер и сказал:

— Дева родилась…

Сиделка отняла у него лопатку, повлекла из песочницы, делая какие-то знаки Самохину.

— Эмилий Карлович, вам пора делать укольчик, — заворковала она. — Мы сейчас пойдем домой, поставим укол и поспим…

Он вырвался, проворно перескочил ограждение песочницы и схватил лопатку.

— Вызовите «скорую»! — крикнула сиделка. — Сейчас приступ начнется! Они там знают…

Пока Самохин звонил, Допш пытался зарыться в землю. Сиделка отчаянно висла у него на руках, старалась выкрутить лопатку из его руки и обездвижить смершевца, но он упорно лез головой в песок и нагребал его на себя.

Когда они уже вдвоем распластали жилистого старика на земле, и сиделка начала бережно очищать ему глаза и нос, Допш расслабился, засмеялся и заплакал одновременно.

— Плачьте, плачьте, Эмилий Карлович, — уговаривала его измученная сиделка. — Глядишь, слезы вымоют песок…

А он вывернул голову из-под ее рук и еще раз отчетливо произнес:

— Дева родилась! Она все-таки родилась!

3

В двадцать шестом году, ранней весной, по глухой сибирской реке Сватье, тогда хорошо обжитой столыпинскими переселенцами, случился детский мор, который позже уездный фельдшер назвал скарлатиной. И все дети до десятилетнего возраста умерли в один месяц — остались, кто был постарше и кто еще не родился к тому времени. С началом зимы, после ледостава, мужики сбивались в артели и отправлялись на отхожий промысел по всему Западно-Сибирскому краю: земли кругом были худые, тощие — один голимый песок, на котором никогда не разживешься.

И возвращались только к маю, к посевной, уже по полой воде, с подарками домочадцам, с деньгами большими и малыми, и тогда несколько дней вся Сватья гудела от праздника.

В тот год безрадостным было возращение, к наскоро выкопанным в мерзлой земле и просевшим могилкам пришли артельщики, на поминки угодили, ибо как раз выпадали сороковины — горе по всей реке стояло лютое.

У Артемия Сокольникова из Гориц было два малолетних сына и дочь, четвертым жена Василиса беременной ходила, а пришел в пустую избу: трех ребят словно ветром унесло, и мало того, не пережив смерти внуков, один за одним старики прибрались. Нашел он пять свежих могил на кладбище и жену, которая от горя сама не своя стала, сидит между песчаных холмиков, среди вековых сосен и молчит, хотя раньше говорливой была. Он уж и так к ней, и эдак, разные ласковые слова говорил, потом ругался — не помогает: сидит, будто окаменевшая. Едва домой увез на подводе, саму будто мертвую: кладбище было за три версты от деревни, на краю Горицкого бора — место всегда для могилок выбирали самое красивое. И всех покойников свозили не в Силуяновку, где церковь стояла и отпевали, а сюда, чтоб лежать приятно и чтоб не так земля давила: песочек-то в бору легенький был, как пух.

По той же причине и ямы копать было легче, а если кто помирал, говорили — в Горицкий бор ушел.

Стал Артемий у людей спрашивать, но никто ничего и не знает, будто сговорились. А тут однажды на пароме встретилась ему ссыльная бабка Багаиха и шепотком поведала, будто задолго до мора, в крещенские холода, с Василисой сделалось что-то непотребное: стала выбегать босой на улицу и звать всех в круг. Ее домой приведут, отогреют, утешат, а она посидит-посидит и снова:

— Эй, люди, выходите на мороз! Беритесь за руки, станем хоровод водить!

Несколько раз так было, а потом, видно, простыла, охрипла и скоро вовсе голос потеряла.

Багаиха втайне от власти и младенцев повивала, и знахарством пользовала, за что ее и гоняли по ссылкам еще с царских времен. Но говорили про нее много дурного, потому Артемий тогда не захотел с ней связываться, помощи не попросил, послушал и промолчал, думая, что с его возвращением Василисе легче станет: может, привыкнет, выплачется да снова заговорит. Но миновал месяц, второй, но она так ни звука и не издала. Утром по хозяйству управится и к могилкам, вечером коров подоит и опять туда — каждый день чуть ли не насильно домой приводил, уговаривал, дескать, побереги того, которого под сердцем носишь, ведь к концу лета родить должна. Однажды подарки ей выложил, что привез с заработков, но не показывал по причине скорби, в том числе, и ребятишкам, а тому, еще не рожденному — соску резиновую. Так она собрала все, завязала в узелок, пошла и в Сватью выбросила, только эту соску и оставила.

Тогда Артемий стал ждать срока, когда жене рожать приспичит, полагая, что роды и материнство притушат горе; сам же смотрит, не растет ли живот у Василисы! Ладно бы грузной была, а то статью легка и от печали исхудала так, что глаза и щеки ввалились, но бремя маленькое, эдак месяцев на четыре-пять. Хотел ее к фельдшеру свозить, уж на телегу посадил, да она вскочила и убежала. И потом, когда Артемий сам привез доктора в Горицы — не подпустила к себе, закрылась в горенке и чуть ли не сутки просидела.

Повитуха в деревне была, но старая, слепая и уже бестолковая, говорит, мол, скинула жена от горя, так что не жди, пустая ходит.

— Как же скинула, если брюхо осталось? — недоумевал Артемий. — Пойди, посмотри, пощупай. Хорошо заплачу тебе!

— Не пойду, — отчего-то заупрямилась старуха, хотя до сего троих младенцев приняла у Василисы, ныне покойных. — И денег не надо. Мне уж в Горицкий бор пора…

Как-то однажды он снова встретил бабку Багаиху, и поскольку уж всякую надежду потерял, то договорился, что она будто бы случайно зайдет к ним и хотя бы глянет на Василису, а за это он отвезет ее в деревню Воскурную за семнадцать верст.

К вечеру Багаиха пришла к Сокольниковым и попросилась ночевать. Молчаливая Василиса слова не проронила, только взглянула недобро, но Артемий словно не заметил и не отказал старухе, пустил.

Наутро коня запряг и повез бабку вдоль по Сватье. Она же сидит испуганная, глаза прячет и все слезть порывается, мол, пешком лучше пойду. Тогда Артемий вожжи натянул, схватил Багаиху за шкирку и встряхнул:

— А ну, говори, как есть!

— Ох, боюсь я, Артемий!..

— Ничего не сделаю, говори!

— На сносях Василиса твоя, скоро сына родит.

— Вот! Чего же молчишь? — обрадовался он.

— Да сама не знаю, язык заплетается…

— А почему у Василисы такое брюхо-то маленькое, если скоро?

— Тебе что брюхо-то? Не корова, чай…

— Дак в прошлые разы, бывало, подбородка доставало…

— Ныне и плод иной… — Багаиха вдруг осеклась и опять умолкла.

— Какой — иной? — допытывался Артемий.

— Да никакой, чего пристал? Вот слезу да пешком пойду!

Долго молчком ехали, и тут он спохватился.

— Ты скажи-ка, а после родов заговорит Василиса? А то ведь тяжко, когда молчит, сил никаких нет…

— Не надейся, не заговорит она больше.

— Это почему же? Речь отнялась?

— Ей теперь хару беречь надо, чтоб плод выносить. Что она видела, теперь никому не скажет.

— А что она видела? — устрашился Артемий.

— И я не скажу.

— Да что же такое можно в наших местах увидеть-то? Один лес да тайга!

Бабка одной рот рукой зажала, головой закрутила — нет, а другой вокруг себя какие-то круги чертит.

Семнадцать верст пытал — не допытался.

Про Багаиху всякое говорили, дескать, в молодости она ведьмой была и могла ненароком очаровать мужика, и тот потом много лет чумной ходил. Один такой, Петруша Багаев, однажды встретил Евдокию на пароме — она все время на переправах торчала, влюбился и начал такое творить, что народ в округе, знающий с малолетства мужика-тихоню, диву давался.

— Вот провалиться мне сквозь землю, — принародно сказал Петруша, — если я на ней не женюсь!

Жену свою оставил с детьми и, можно сказать, по миру пустил — коней продал, скотину со двора свел, чтоб эту ведьму одарить всяким серебром-золотом.

— У меня, — говорит ему Евдокия, — такого добра предостаточно! Не нужны твои дешевые подарки!

Петруша на прииски подался, два года землю копал, скалы какие-то рубил и привез ей богатства всякого и нарядов во множестве. А она все равно ни в какую, не пойду, говорит, за тебя, бедный ты и нет у тебя ничего за душой. Тогда он на заработки ушел, да не плотничать, а, говорят, матросом на корабль нанялся и два года по разным морям и океанам плавал, везде побывал, даже там, где черные люди живут. Диковин всяческих навез, шелков, плодов засушенных и даже кружало-бубен медное с колокольцами, в которое дикие люди бьют и пляшут.

Евдокия только это кружало и взяла, остальное не приняла и дает ему книжицу старинную.

— Как выучишься читать и прочтешь ее, так пойду.

Петруша-то грамоту хорошо знал, но раскрыл книгу и ничего не поймет, не по-нашему писано. Еще два года бился, все невиданные знаки разгадывал и, когда разгадал да книгу прочел, совсем чудной сделался. И вот за такого Евдокия пошла замуж. В церкви обвенчались, все чин по чину, скоро у них дочка родилась, но Петруша уже совсем блаженный стал — наденет длинную рубаху, голову травой обмотает и ходит без порток, босой хоть зимой, хоть летом. Однажды весной он прошел по всем деревням, попрощался с людьми, а его все знали, пошел в лес и, говорят, сквозь землю провалился.

Хоть и женился на Евдокии, а все равно провалился.

А она же вскоре приходскому попу голову заморочила, потом одному заезжему барину, пока ее не взяли в каталажку, не засудили и не выслали в Сибирь.

К зрелости Багаиха перестала портить мужиков, но своего колдовского ремесла не бросила, шастала по дорогам и переправам, по деревням и селам, и кто принимал ее, кто взашей гнал, но все боялись, чтоб порчу не навела. Например, за одно снадобье от чирьев иногда телку попросит, и попробуй откажи — вмиг сглазит, и все равно пропадет скотина. Или напротив, человек уж при смерти, а она над ним неделю колдует, зельем своим отпаивает, и на тебе — встал человек, засмеялся и пошел, но бабка Евдоха за это гроша не возьмет.

Никогда не угадать было, что у нее на уме.

— Ну, хоть когда рожать станет, ехать за тобой? — спросил напоследок Артемий, когда к Воскурной подъезжали. — Примешь младенца?

— Добрый ты мужик, — она соскочила с телеги и заспешила прочь. — Да не обессудь уж, Артемий, не приму!

Все трое умерших детей у Артемия родились в январе, поскольку зачаты были в мае, после возвращения с заработков, когда была весна, веселье, предвкушение тепла, лета и раздолья. А этот, не родившийся — в начале зимы, когда от первых сильных морозов трещат деревья и лопается земля, еще не покрытая снегом; когда надо оставлять хозяйство, идти в чужбину, на отхожий промысел, и когда ничего не греет душу, кроме любви.

Назад Дальше