— Ну, говори!
— Василиса твоя жива…
— Жива?..
— Она у Бога в гостях, вместе с младенцем…
— Разве так-то бывает? Мы ведь люди простые…
— Бывает. Бог ее спас, потому как зачала она не земного человека, не просто сына тебе, а земного пророка для всех людей.
— Да в уме ли ты, бабка? Что мелешь-то?
— Слушай меня и не перебивай, — застрожилась Багаиха. — Предсмертные слова не человек говорит, а Бог его устами… Истинно говорю — зачала пророка! Дьявол же узрел, неладное творится, скоро выметут его с земли, как сор, а сам не знает, который из ребятишек-то избран. Дети, ведь они все святые, и дьяволу не угадать божьи промыслы. Только место знал, где он должен явиться… Вот и устроил избиение младенцев, как Ирод, жертву кровавую принес. А говорят — скарлатина! Фершала, они на то и существуют, чтоб дьявольские дела покрывать. Как только Бог замыслит пророка к нам послать, так мор какой-нибудь, хворь нападет, а фершала уж тут как тут… Но на сей раз не ведал, треклятый, что Ящерь еще в утробе Василисы был!
— Ящерь?..
— Земные пророки имя такое носят. Но ты слушай, а то дыхания уж не хватает… Он в утробе был, но матери дал знать, что будет избиение. Голосом сказал, а она и услыхала… Испугалась за своих детей и побежала всех звать в круг. Бегала босой в мороз да кричала… И докричалась бы, а коль люди в круг бы собрались, не было мора… Вот Бог и велел ей хару беречь и лишил речи, дабы себя не выдала и Ящеря своего. Каково же ей было знать про мор, ждать его и видеть, как ребятишки гибнут?
— Долго ли они в гостях-то пробудут? — не сдержался Артемий.
— Да ведь это от нас не зависит. Слушай дальше… Потом и невеста ему явится на свет, звать ее будут Ящерица, то есть земная пророчица. Станет она нареченной Ящерю, и как созреет, они должны свадьбу сыграть. Дьявол всячески мешать станет, но ты не вмешивайся…
— Как же мне не вмешиваться? Дети же!..
— Не твое это дело — божеское. Коль они дьявольских страстей не испытают на себе, никогда истинной радости не узнают. А только в радости и любви должна родиться у них ясная дева… И вот тогда к тебе Василиса вернется…
— Вернется?..
— Да только в ином образе…
— Как это — в ином?
— Ты не перебивай меня!.. В таком ином… Что у Ящеря с Ящерицею дева родится. Только уж не Василиса будет, а другое имя. Но ты знай, внучка твоя и будет с душой Василисы … Ой, забыла имя ей… Тоже чудное, непривычное… Она и станет владычицей всего мира. Все народы ей поклонятся и признают богиней… Погоди, как же имя-то?
— Да будет тебе про имя, — поторопился Артемий. — Где сейчас-то Василиса с младенцем? На небе или на земле?
— Да ты же видел, куда они ушли…
— В том-то и дело, не видел. Посмотрел лишь, как земля расступилась и место поглотила… Да не верится мне! Неужто и впрямь канули они в Горицком бору?
— В Тартарары улетели. Но ты про то никому не говори, — строго предупредила Багаиха. — Разве что самым верным людям, которые за тобой пойдут. В Горицком бору и есть врата божьи, и потому там только шепотом говорить можно, а кричать нельзя, тем паче разные клятвенные слова произносить. От всякого громкого слова, сердцем исторгнутого, земля расступается и открывается бездна на сорок сажен глубиной. Люди думают, в преисподнюю, ну так и пусть думают, раз слепошарые…
— Да как же там жить-то, под землей? — усомнился Артемий. — Не слыхал я такого. А сам думаю, где одни пески, сухие да сыпучие, нет жизни. Не врешь ли ты мне, бабка?
— Как мне врать, коль я для исповеди позвала тебя? Будет хоть одно слово ложно — меня ни земля, ни огонь, ни вода не примут. Так вот, слушай… — бабка Евдоха духу набрала. — Там, под Горицким бором, храмы великие стоят. Настолько великие, что в каждый пять ли, шесть ли деревень наших войдет. Одни из камня лазурного, другие из мрамора-гранита, третьи из камня-алатыря, всего числом семнадцать. А венчает их храм хрустальный, в коем до сей поры горит огонь незнаемый, отчего пески там сухие и сыпучие. Потревожишь шумом сей огонь — ударит с неба молния и когда земной и небесный огонь соединятся, можно и Бога увидеть, ибо это и есть Бог. Ну, и разойдется земля на минуту ли, две… Вокруг же храмов каменные звери стоят на страже, во все стороны смотрят, охраняют град божий, имя которому — Тартарары. Только он весь песком занесен в предавние времена, от людского глаза спрятан. А ныне там бор стоит вековой, покой стережет. А когда снова станет пустыня, разнесет песок ветром по всей земле и откроется град…
— Погоди, бабка, байки рассказывать, — перебил ее Артемий, — скажи лучше, отчего Василиса туда рожать побежала?
— Ох, недоумок ты еще!.. Твоей Василисе Ящерь из утробы шепнул, где рожать ей след, потому и убежала в бор.
— Разве дома-то не могла?
— А кто бы принял такого младенца? Не-ет, Бог сам повивать его вызвался. Крикнул младенец — соединился огонь, разверзлась земля, открылись ему врата. И пошли они в гости к Богу. Люди ведь сами себе открывают их: на свет божий криком младенческим, на тот свет — молитвенным шепотом или легким вздохом. Да ведь забыли те молитвы, потому не расступается земля-то, не отворяются ворота. Вот и придумали — ямы копать да зарывать покойных… Даже я не ведаю слов этих, сколько уж кричала — не отворяются…
— К ним хочу! — застонал Артемий. — Хоть и живу с твоей внучкой, а все про Василису да младенца нашего думаю. Пойду сейчас же и крикну!..
— Не смей! Тебе иное отпущено, стеречь врата божьи! Я вижу твою судьбу… Жить тебе в Горицком бору и покой охранять, чтоб не оголились увалы да не стронулись пески… Коли до срока выйдет на свет из земных глубин град божий Тартарары — горе будет великое, потоп огненный…
— Да что мне борот! — взревел Артемий. — Думал, научишь, как откопать их да на свет возвратить…
— Не вздумай! Сторожи врата божьи, тогда Ящерь со своей невестой соединятся. И дева родится, внучка… Как же ей имя-то, вразуми…
— Я хоть еще раз увижу их?
— Увидишь и скоро совсем… Ну, вот и все сказала. Теперь душа моя освободилась, и мне отворятся врата… Вот не вспомнила, как же имя-то деве? Надоумил бы бог… Ведь унесу же с собой…
— Как же мне теперь жить? Делать-то что?
— Ох, и бестолочь же ты, Артемий! Живи и жди знаков. Василиса тебе знаки станет подавать, а ты слушайся. Она подскажет тебе, когда и что делать. Когда сыночка встречать, когда в привратники…
— Какие знаки-то?
— Да не сказать и какие… Как Василисе вздумается, так и подаст. Во сне ли явится, наяву ли придет… Ты слушать должен, а послушав, увидеть, распознать, знак это или блазнится… Погоди, погоди!.. Ой, еще забыла предупредить! Только судьбу свою береги, не изврати!.. Не спасешь тогда врат божьих…
Бабка всхрапнула, закрыла глаза и умерла. И уже мертвая сказала:
— Никому не сказывай, что поведала тебе. Ни бодрым, ни сонным, ни живым, ни мертвым… Не живым, не мертвым, а только верным людям. Да хару береги, хару…
— Какую хару-то? — спросил Артемий. — Эй, погоди!.. Ты про что говоришь-то?
Она уже не слышала, поскольку сказала облегченно:
— Ну вот, и пошла я в Горицкий бор… Только тогда вылетела ее душа на волю, словно резвая птица, разбив глазок в окне.
Когда стекло осыпалось, люди на улице всполошились, в избу вбежала Люба и к покойной.
— А мне скажешь что? Откроешь? Ты ведь обещала, как отходить станешь!..
— Да она уж отошла, — сказал Артемий.
— Как — отошла? — взъярилась внучка. — Я вот ей отойду! Быстро на ноги подниму!..
Схватила кочергу и давай лупить бесчувственное тело. Артемий сгреб ее в охапку, вынес на улицу и окунул в кадку с водой.
— Остынь, дуреха, померла бабушка…
— Она же посулила мне знахарство передать, — заплакала Люба. — Говорила, последней тайне научу, ключик тебе дам…
— Что теперь реветь-то? — попытался утешить Артемий. — Видно, не захотела…
— А тебе она открыла что? Все мне расскажешь, чему научила!
— Обожди, давай сначала похороним бабку, домой приедем…
— Нет, сейчас говори! — взъерепенилась жена. — Покуда тело не остыло. Иначе забудешь или знахарство силу потеряет!
— Да не скажу ничего, и не проси! — отрубил Артемий. — А будешь приставать, так подол заверну и розгой отстегаю.
Люба за четыре года норов мужа узнала, потому язык прикусила, а после похорон ласковая сделалась и давай ненароком про бабку свою разговоры заводить, верно, полагая, что он проболтается. Артемий же слово держал, и, как Люба ни билась, ничего от него не услышала.
— Коли ты молчишь, так и я буду молчать, — заявила она. — Еще почище твоей Василисы!
И стала делать все назло. Никитка, например, за день соскучится и лезет к отцу на колени. А Люба на глазах-то ничего не скажет, а потом исподтишка розгой сына отстегает и уши навертит — не лезь к отцу, не лезь к отцу! — потом в чулан посадит. Раза два Артемий подобное заметил, сделал строгое внушение, да, видно, не дошло до разума: однажды неурочно с пожни вернулся и снова застал порку. Отнял розгу.
— За что ты парня дерешь? Она молчит, сопит от злости.
— Яичко из гнезда взял, — признался Никитка. — Без спросу…
— У нас в семье, — сказал Артемий, — без вины не секли. Я вырос непоротым и не позволю моего сына пороть.
Думал, наука будет, но куда там, еще больше стала жена делать во вред. Он с пашни домой, а она метнет что на стол, сама в горницу и ну реветь в голос — кусок в рот не лезет. Да что делать-то? Ведь сказано было ему — жить и ждать знаков от Василисы.
А тут ни с того, ни с сего Никитка стал смотреть на него волчонком, позовешь — убегает и прячется. Худо все пошло, но самое худое впереди было. Как раз по Сватье началась коллективизация, пока что добровольная, так Люба пошла и записалась в колхоз: поскольку жили они венчанные, но не расписанные в сельсовете, то она для властей женой не считалась и была вольна делать что захочет. Записалась и пришла домой, чтоб половину скота — корову, коня и десяток овец — согнать на общий двор.
— Когда заведешь свое, тогда и сгонишь, — сдержанно сказал ей Артемий. — А сейчас ступай-ка из хлева, возьми свой узелок, с которым ко мне пришла, и отправляйся в колхоз.
Тут уж Люба молчать не стала, все ему припомнила, кулаком назвала, мироедом и прочими мерзкими словами, заявив, что она по новым законам имеет право на половину имущества. Он же бессловесно выслушал, снял со стены чересседельник, завернул подол и стал учить строптивую бабу. А здесь прибежал Никитка — четырех годков еще не было, взял палку и на отца замахнулся.
Артемий чересседельник бросил, взял мальца на руки.
— Ты что, сынок? Кто тебя научил?
— Мамка, — простодушно признался.
— Вот за это у нас в семье пороли! Сейчас обоим всыплю!
Люба, пользуясь случаем, схватила сына, крикнула, дескать, не имеешь права колхозницу пороть, не старые времена, да побежала в свой колхоз. Там ее научили бумагу на мужа написать, а властям того и надо, пришли и давай воспитывать, мол, если добром скотину не отдашь — силой заберем, а самого отправим на Соловки.
Артемий отходчивым был и сам уже не раз пожалел, что не сдержал гнева — Василису за всю жизнь и пальцем не тронул. Выгнал из дома посторонних и говорит:
— Я приучен с малолетства к миру в семье. Не дело это, когда жена свою вожжу тянет, а муж свою. Никуда мы так не уедем. Домом своим я правлю. Хочешь в мире и согласии жить — слушайся меня. А нет, так бери мерина, корову, овец и ступай в колхоз. Так тому и быть. Только Никиту я при себе оставлю.
Ей в колхоз-то и не нужно было, все хотела заставить Артемия, чтоб открыл, о чем Багаиха перед смертью говорила. Поняла, что злом от него ничего не добиться, повинилась, сделалась покорной — выписалась из колхоза, бумагу забрала из органов и вроде опять ласковая стала. Только он-то уж знал, что это притворство, и благодати в доме не наступило. А чтоб судьбу свою не извращать, и приходилось жить и ждать знака.
В то время все чаще Артемий стал ходить в Горицкий бор уже без всякого заделья, разве что на кладбище по пути зайдет, у могилок постоит, а больше всего — чтоб посидеть возле сгнившего и вросшего в мох креста, возле врат божьих и ни о чем не думать. Придет, сядет под сосну, и вроде минуту и пробыл только, но глядь, уж и солнце село!
Однажды осенью перед Покровом — уж снежок пробрасывало, посидел так же и, когда свечерело, встал, чтоб домой идти, но глядь, а по впадине между увалами паренечек бредет, малый еще, лет пяти, и за ним — жеребенок. Идут сами по себе, ничего вокруг не замечают, мальчишка в землю смотрит, будто следы ищет, несмотря на холод, в одной рубашонке и ноги босы…
И вдруг екнуло сердце у Артемия! Паренечка-то он не признал — как признать, коль не видывал никогда? — но жеребенок-то! Мать честная, сеголеток-то и статью, и мастью вылитый тот, что в прорву угодил, когда земля разверзлась!
Вот он, знак Василисин!
И еще опахнуло лицо дыханием горячим, любовным, от коего голова всегда шла кругом…
Как стоял, так и сел Артемий, никак с прошлым не сладить, разумом не схватить себя за плечо, не встряхнуть — опомнись! Ведь четыре года миновало, из жеребенка ведь уж конь бы вырос…
И с сердцем своим не побороться. Коль они на пару ходят, так мальчишка-то… Малец-то… Должно быть, их с Василисой сын!
Знак, знак!
Задохнулся Артемий и раздышаться не может, будто снова с коня навернулся. Кое-как хватил воздуха, унял страстную лихорадку, а малец с сеголетком тем часом мимо прошли, развернулись и назад бредут. Хотел он окликнуть, да вспомнил, что нельзя в Горицком бору кричать — вдруг да опять расступится земля?!..
Тем временем мальчонка с жеребенком скрылись за соснами, словно и не бывало. Артемий в одну сторону, в другую — нет нигде. Вскинулся, побежал на дорогу, прыгнул в седло и домой скорее — не знак это, а наваждение! Память прошлого мучает, не дает покоя, вот и блазнится…
Только в ту ночь уснуть не мог, по избе ходил, по двору, улицей взад-вперед, потом снова в избу, везде подавляя желание немедля бежать в Горицкий бор.
— Что не спится тебе, Артемий? — жена из темноты позвала.
— Гумно топлю да стерегу, — не стал мыслей своих открывать. — Разгорелось жарко, кабы снопы не занялись…
Едва рассвело, взял топор, пошел стропила вытесывать для конского стойла, и тут-то его осенило: коль не наваждение это, не болезнь от тоски, а истинный знак Василисы, то кобыла-то жеребенка своего признает! Ведь она после того не жеребилась больше и еще долго ходила да искала свое дитя…
Подседлал он кобылу, вскочил и помчался в Горицкий бор. На дороге спешился, взял в повод.
— Пошли, родная… Сомнения меня берут, может, ты их разрешишь…
Пришли они к месту, и кобыла сразу же что-то почуяла, голову вскинула, зафыркала и ушами сторожко стрижет. Минуты не прошло, как паренечек с сеголетком появились, снова бредут меж увалов, ищут что-то. И тут кобыла сорвалась да к жеребенку и давай его обнюхивать, ласкаться; он же к ней под брюхо и к вымени! И бьет, бьет носом, чтоб молоко выбить!
Артемий на сей раз духа не утратил и окликнул тихонько:
— Эй, паренечек?
Он беленькую головенку поднял, смотрит чистыми глазами, а сам подрагивает от холода.
— Ты что тут ищешь?
— Мамку потерял…
У Артемия сердце задрожало.
— А чей будешь-то?
— Не знаю…
— Как же мамку твою звали?
— Не помню я. Мамка она и есть мамка.
Артемий подошел к нему, присел, в глаза заглянул.
— Имя-то свое помнишь?
— Имя помню. Ящерем зовут…
Артемию бы обнять его, да постеснялся показать, как руки дрожат.
— Ты сынок мой, — сказал. — Вот уж пятый год вас ищу.
Ящерь отступил, глянул пытливо.
— На моего тятю не похож ты…
— А ты помнишь тятю?
— Не видал ни разу. Он на заработки ушел да и ходит где-то…
— Погоди, погоди… Что же говоришь, «не похож», коли не видал?
— Мамка сказала, тятя мой молодой был, красивый, и волосы черные. А ты белый весь, как старик.
— Это я поседел, сынок. От горя.
— Добро, пойдем домой. — Ящерь дал руку. — А то уж холодно по лесу ходить.
Артемий оглянулся и замер: из сосков кобыльего вымени струилось на снег давно присохшее молоко…
4
Тема под кодовым названием «Каналы» возникла, как и все остальные, почти случайно: Самохин заканчивал работу по народным лекарям, когда к нему попала рекламная визитка целителя Наседкина, который пользовал всех своих пациентов камнями, прикладывая их к больным местам, будь то позвоночная грыжа, хронический тонзиллит, мочекаменная болезнь или злокачественная опухоль. Да не простыми булыжниками, а по информации из той же визитки, метеоритами, прилетевшими на Землю
с разных планет, поэтому называл себя космическим целителем. Разумеется, и этот лекарь был академиком самодеятельной Народной Академии, лауреатом неких премий и обладателем десятка международных сертификатов на право исцелять.
Как обычно, Самохин сделал запрос по трем каналам, как всегда получил противоречивую и взаимоисключающую информацию и для очистки совести позвонил Наседкину, записался на прием и скоро отправился в командировку, благо, жил тот в Коломне Московской области. Одна болячка у Сергея Николаевича была, давняя и профессиональная — язва желудка, просыпающаяся время от времени, обычно в минуты сильного волнения, поэтому не нужно было придумывать причины и обеспечивать легенду.
Принимал космический целитель в однокомнатной малосемейке на первом этаже, и, несмотря на полное отсутствие рекламы в газетах, у расхристанной двери с отчеканенной по меди табличкой стояла очередь, а у подъезда — машины с номерами отдаленных регионов. Пока Самохин занимался всевозможными лекарями, шаманами, ясновидящими и магами, у него сложилось впечатление, что народ давно плюнул на официальную, малополезную и теперь дорогую медицину, в поисках чуда мотался от одного шарлатана к другому и лечился всевозможными экзотическими способами, от примитивной уринотерапии до неких энергополей, источаемых руками или даже взглядом.