Федя оборвал себя не случайно. На трапе послышались шаги, и на пороге появился Лешка со свертком в руке.
Федя снова поднял свою бутылочку, звякнул горлышком о кромки стаканов.
— Давай, Афанасьич, теперь за тех, кто уже больше не увидит восхода солнца… Это у того же Василя присловье было такое. Если закиснешь вдруг, хандра на тебя накатит, Василь говорил: «Брось кручиниться. Как бы плохо ни было, помни: утром — пусть туман придавил, пусть ливень рушится, пусть не видно ничего — все равно всходит солнце. И ничто не может ему помешать».
Стаканы глухо сошлись, и стало тихо-тихо. Прекратилась мелкая тряска корпуса, да полувизге оборвала свой ход черпаковая цепь. Дело обычное. Но почему-то перестал привычно жужжать генератор, да и паровая машина сбилась с бойкого ритма, задышала врастяжку, замедленно.
— Это уж что-то у меня в машине, — сморщился стармех и, на ходу жуя, направился к выходу. — Посмотрю, что там у них.
В Фединой бутылке совсем уж ничего не оставалось, так себе, на большой палец выше донышка. Он поднял пузырек на свет, глянул на остатки и стал тщательно разливать на две порции.
— И ты, Леша, пригуби чуток. Сегодня малость надо, такое уж дело.
Лешка не стал отговариваться, хотя ему совершенно не хотелось обжигать горло этим глотком и после долго ходить с привкусом жженой резины во рту. И не такое еще зелье приходилось пробовать ему с тех пор, как он стал «бурлачить» наравне со взрослыми, но как-то не привык к нему, не находил удовольствия. Федя отлично знал про это, потому так запросто и предложил разделить компанию. Со своей стороны и Лешка не замечал, чтоб багер увлекался выпивкой. Да и сам однажды убедился, как он относится к ней.
Прошлым летом в сенокос пришла к ним председатель соседнего колхоза. Молодая еще женщина, но изможденная, в выгоревшем платке по брови, с обожженными солнцем щеками, с вязью светлых морщинок вокруг глаз. Пришла с просьбой подсобить сгрести и состоговать сено. Успеть надо, пока стоит вёдро. Хвать, накатят дожди — все прахом пойдет. А своих рук ну никак не хватает: подошло время раннюю рожь жать, тоже мешкать нельзя.
Не до колхозного добра было в ту пору Феде. С планом обстояло не очень хорошо. Но женщина так печально смотрела на них с командиром, так жалостливо упрашивала, что Федя не вытерпел, отвернулся от ее взгляда и чуть не выматерился от бессилия. Потом посмотрел на Василия Семеновича: дескать, что делать будем? Тот: «На ваше усмотрение, Федор Кириллыч. Если сумеете организовать так, чтобы производство не страдало…»
Вот Феде и пришлось организовывать. Уговорил «деда» выделить одного масленщика да одного кочегара. Собственно, и уговаривать не пришлось. Все понимали, что помочь надо. Любой согласился бы поработать пару вахт не в душном машинном и котельном нутре, а на вольном воздухе. И еще немаловажно: председательша обещала выкроить кое-каких продуктов из своих скудных запасов. Конечно, это — для всех, для коллективного питания.
Из палубной команды Федя взял тогда с собой Лешку. Ох и бригада на сено собралась: со стороны посмотреть — маета. Несколько подростков — тщедушные девчушки с парнями, три скрюченные старухи и всего-навсего два мужика: один — инвалид с искалеченной рукой, другой — широколицый, лохматый, с бородой двумя сосулями. Да и тот, на вид здоровый, нет-нет да и кланялся земле, подхватив себя обеими руками под вздох, надсадно кашляя, отхаркивался. Председательша, оставив на сегодня хлебное поле, была с ними. Она вроде бы излишне и не подавала голоса, и сама двигалась без показной бойкости, но работа наладилась с первых минут. Постепенно вдоль луговины стали прорисовываться валки, вот и копешки проклюнулись там и тут. Глядь, надо уже разбиваться на пары, брать носилки-шесты и подносить копны к остожью. Тут уж полновластным хозяином стал бородатый мужик, знаток оказался по части метания стогов.
В общем, управились в срок. Председательша не скрывала довольства, заулыбалась даже, подошла к каждому речнику по Отдельности, пожала руку, неумело подсовывая свою заскорузлую ладошку лодочкой. Потом отозвала Федю в сторону.
— Ты бы, хороший человек, оставил еще на часок-другой двух молодцов. У меня на усадьбе сено тоже прибрать надо и на поветь сметать. Совсем закрутилась — хоть плачь, А своих звать неловко. Найдутся злые языки: председатель-де на себя работать заставляет.
Федя глянул на часы: приближалось время вахты.
— Эх-ма жизнь морковка! С какого конца ни кусни — все красно… Ладно, сделаем.
Ребят из машинной команды он не стал задерживать, решив, что со своими, палубными, разобраться потом будет легче.
Лешка уже насытился неохватными камскими далями, которые не проглядываются с такой острой пронзительностью снизу, с воды; сенным свежим духом, возбуждающим зверский аппетит и слегка дурманящим голову; телесной покалывающей усталостью, когда ощущаешь каждый свой мускул. Все это радует по первости, в охотку. А теперь предстояла работа через не хочу, когда одно лишь желание — расслабиться и ничего не делать. Но попробуй отказаться… И Лешка покорно пошел за Федей и принудил себя вкалывать в полную силу, а не просто налегке помахивать граблями и вилами. Когда сели у хозяйки за стол, Лешка свои ладони, чтоб не так заметно было, сронил со столешницы на колени. Федя тоже поеживался, покряхтывал, словно расправлял что-то у себя внутри.
Хозяйка достала из голбца запыленную бутылку, старательно протерла, отчего она не стала прозрачней и просвечивала так же мутно. Лешка оживился, когда на столе появились литровая банка молока и небольшой каравашек черного хлеба. Председательша порезала половину его тонкими ломотками, а вторую половину придвинула Феде под руку.
— Это с собой возьмите. Сейчас я во что-нибудь заверну.
— Ну нет, хозяюшка! Кормить корми, а в запас не навеливай. — Федя перевел взгляд на двух маленьких девчушек, что все время крутились на дворе, пока они метали сено, а теперь сидели на лавке в уголке притихшие, зыркая глазенками на незнакомых людей. Помолчал, снова посмотрел на хозяйку, на детей, видимо, набирался духу задать вопрос, который мог оказаться слишком больным.
— Сам-то как? Жив-здоров?
— Ой, слава богу! — встрепенулась хозяйка. — Всю войну на Дальнем Востоке пробыл. Жду вот. Может, вернется вскорости. — Она приподняла бутылку, прижала ее к груди, помешкала малость, затаенно чему-то улыбаясь, и стала наливать в Федин стакан. Он остановил ее на половине, отвел бутылку рукой.
— Налей-ка лучше себе, да выпьем за его скорое возвращение.
И во второй раз Федя позволил налить себе только-только полстакана и на этом вовсе остановился. Сколько ни упрашивала хозяйка, он решительно поднялся из-за стола.
— Сохрани, не прокиснет. Вернется муженек — понадобится.
Когда они скорым шагом шли проселком к реке и уже скрылась за угором деревенька, Федя емко вздохнул, крутнул лобастой головой:
— Вот и на душе вроде полегчало — счастливую солдатку повидал… И сам цел-невредим. Работаю, ем, пью, по земле хожу. Твердо хожу. Вот она, родимая, гудит у меня под сапогами. Это ли не счастье для человека! — Федя даже приостановился, по-шальному глянул вокруг, раскатился легким смешком и тут же оборвал его, словно на горящую спичку дунул. Но, видимо, долго еще стояли перед его глазами недавняя работа, председательская семья, оставленная за столом. Уже подходили к реке — он неожиданно охватил Лешкино плечо рукой, притиснул к себе и враз отпустил, застеснявшись невольного жеста.
— Мужичье мы, мужичье. Каких только охламонов среди нас нет и что только о нас, грешных, не думают! Вот ведь уверена была, иначе и не представляла: набросимся на ее кумышку, вылакаем всю до капельки да еще выпросим добавку-посошок. Как же иначе-то… А на самом деле сколько нашего брата непьющих. Иные вон совсем в рот не берут. Но я таким не ставлю это в заслугу. Не за что их возвеличивать… Я тех уважаю, кому она знакома хорошо и льется-катится лучше некуда. Но кто не просто там умеренничает, а в любой ситуации может подавить свое желание. Глядит на нее, томится, слюни глотает, но так зажмет себя, узлом завяжет и — откажется. Ты, Леха, не привык и не привыкай. Ну ее к бабушке в старый валенок. А если что… Будь готов, чтоб не она тобой, а ты ею помыкал… Жизнь у тебя впереди длинная.
Теперь, плеснув Лешке «капелюшечку», Федя долго вертел стакан, полировал его наждачными пальцами и все смотрел и смотрел куда-то мимо Лешки, в иллюминатор. И наверняка был далеко-далеко и от землечерпалки, и от родной Камы, от всего этого обжитого и мирного края. Лешка почему-то решил, что мыслями он сейчас в старом времени, со своими корешами, на самом дальнем флоте. А Федя тюкнул своим стаканом в кромку Лешкиного и сказал:
— Держи. За то, чтоб дома был мужик председателя. Помнишь председательшу-то? Радовалась и знать не знала, что вскорости ему судьба в войне с Японией тоже свое отмерит… Чтоб его пуля там не нашла! Чтоб бабе счастье не изменило! Это ведь хуже нет — после твердой надежды похоронку получить.
Теперь, плеснув Лешке «капелюшечку», Федя долго вертел стакан, полировал его наждачными пальцами и все смотрел и смотрел куда-то мимо Лешки, в иллюминатор. И наверняка был далеко-далеко и от землечерпалки, и от родной Камы, от всего этого обжитого и мирного края. Лешка почему-то решил, что мыслями он сейчас в старом времени, со своими корешами, на самом дальнем флоте. А Федя тюкнул своим стаканом в кромку Лешкиного и сказал:
— Держи. За то, чтоб дома был мужик председателя. Помнишь председательшу-то? Радовалась и знать не знала, что вскорости ему судьба в войне с Японией тоже свое отмерит… Чтоб его пуля там не нашла! Чтоб бабе счастье не изменило! Это ведь хуже нет — после твердой надежды похоронку получить.
Поразился Лешка такому совпадению: сидели, молчали, а думали об одном и том же. Подивился и со всей силой нерастраченного юношеского чувства пожелал, чтоб все было так, как сказал Федя; Чтоб искрились глазенки тех двух девчушек — от радости, любопытства и непонятного сладкого страха, — когда их притянет к себе крепкими руками такой родной и такой незнакомый отец.
Они бы, наверное, еще посидели молча или Федя что-нибудь порассказывал, повспоминал вслух, но трап загудел под чьими-то ногами и в каюту заглянул Борис Зуйкин.
— Разрешите, Федор Кириллыч? О-о, да здесь маленький сабантуй. Позволите и мне присоединиться?
— Да уж нет ничего. Можно сказать, и не было, — ответил Федя, чуть приметно улыбаясь одними глазами. — Подвел тебя нюх. Опоздал.
— Фе-едор Кириллыч, — дурашливо затянул Борис, почувствовав затаенное благодушие багермейстера. — Мне ж немного, для сугреву, продрог наверху.
— Какой ты непонятливый, однако. Сказано: нет. Да и было бы — все равно не получил. Нельзя. — Искорки в Фединых глазах потухли, он весь подобрался на стуле, выпрямился.
— А ему можно? — обиженно кивнул Зуйкин в сторону Лешки.
— Ты, наверное, хотел спросить: можно ли мне? Дудареву ведь на вахту лишь в четыре утра. Да и знаешь отлично: не балуется он… И за себя отвечу, хотя не обязан отчитываться перед тобой. До моей вахты еще целых два часа. Кстати, и сейчас к пульту встать могу. Ну, уж если что не так, в самую темень Лешка постоит со мной: глаз у него острый. Зато я потом дам ему лишнего поспать. Уразумел?
— Ничего такого я и не думал, — заюлил Зуйкин. — А вы уж сразу — на все обороты. Подумаешь, попросил малость.
— Слушай, Зуйкин, — стал терять терпение Федя, — ну в кого ты такой неистребимо настырный? Другой на твоем месте давно бы ушел. Из приличия. Из самолюбия, в конце концов… А ты… Как бабий пуп — его трут, мнут, а он все тут. Элементарные правила нарушаешь — рубку нельзя оставлять надолго. И машину вот-вот запустят.
— Ладно, Федор Кириллыч. Понял. Все понял.
Поразительно, как быстро меняется выражение лица у Зуйкина. Лешка не переставал удивляться такой переменчивости. Вот ведь только что оно, улыбалось, дышало глуповатым простодушием. И в считанные секунды сжалось, омертвело, источая холодную бледность. Глаза тоже похолодели, стали казаться выпуклее, будто исчезли веки. Склонив голову, Зуйкин вполоборота глянул на столик, словно навсегда стараясь запомнить его, и вышел из каюты, до конца не прикрыв дверь.
— Петух! — фыркнул Федя. — Отродясь таких петушистых не видал… Впрочем, ну его! Тут в другом загвоздка: сейчас Афанасьич придет, а его и встретить нечем. Хоть бы ужином путним по такому случаю угостить… Извиняй, Леша, но придется тебе быстренько слетать на брандвахту. Я сюда шкиперскую легкую лодку пригнал. Стукнешься к Нюре-лебедчице. Ей вчера с зарплаты кое-какие заказы сделаны. Она и на рынок бегала, и в магазине водников должна была отовариться по моим продуктовым карточкам…
5
Ветер, еще с вечера начавший собирать воду мелкими складками и гнать их наискось от пологого берега к яру, расходился все круче. Верхушки волн закурчавились белесыми гребешками. Они расшибались с налёта о выползающие из воды черпаки, переливались внутрь, отчего поверх взбаламученной жижи в огромных ковшах колыхалась пенная пленка. Налитый влагой ветер и здесь не давал ей покоя: завивал жгутами, дыбил, стараясь переплеснуть через край. Но грязная пена цепко держалась за тонкий слой такой же мутной воды, чуть покрывающей грунт в ковше. Словно поднятый со дна, из темной непроглядной глубины, илистый гравий своей тяжестью удерживал эту накипь и никак не хотел расставаться с ней.
Перегнувшись через ограждение, Борис Зуйкин стоял на мостике и смотрел на проплывающие под ним черпаки. Со скрипом и скрежетом они проходили под рубкой, взбирались на самый верх рамы и опрокидывались. С глухим гулом грунт падал в черпаковый колодец, влажно ухая в его железном нутре.
Обида душила Бориса, клокотала, ища выхода. Он не гнал ее, не пытался отвлечься, успокоить себя. Все, что происходило с ним сегодня, все, что случилось раньше, казалось несправедливым, вытягивалось в намертво склепанную цепь неудач, виновником которых был не он, Зуйкин, а кто-то другой, многоликий и постоянно недоброжелательный.
Разве трудно было Дудареву поддержать его сегодня, принять протянутую руку? Не-ет, оттолкнул, оттолкнул с презрением. Да и на этом не успокоился, по всему видно, еще и багеру наклепал. С чего бы иначе тот взъелся так неотходчиво. Правда, и раньше Федя не баловал его вниманием, но теперь-то, теперь вон как рыло воротит. Ну что ему стоило сейчас встретить чуть приветливей? А он взял и при Лешке этом, на радость ему, грубо выстегал… Да и это, в общем-то, лабуда, фигня на постном масле. Видал он их, и Федю, и Лешку!.. С характеристикой, чует сердце, накрылось дело. Объяснительная эта, докладная багера командиру… Добрый человек Василий Семенович, мягкий, но из-за этой вот мягкости и не пойдет на обострение с багермейстером. А раз не будет характеристики, не сдавать ему госзкзаменов и в ближайшем будущем не видать диплома. А как он нужен!
Мать, когда приезжала ненадолго в отпуск, поверила его рассказу, поняла, почему с ним все так произошло. И поругала, в общем-то, не очень сильно. Но строго-настрого наказала по-настоящему вернуть свое доброе имя. Как же он посмотрит ей в глаза при встрече… Хоть и писала она, что придется, видимо, еще поносить, военную форму: в первую очередь демобилизуют семейных, а она человек одинокий, сын — взрослый уже. Может, не скоро приедет домой насовсем… А вдруг заявится? Всякое бывало за это время. Что тогда он скажет ей, чем порадует?
Не заладилось у него в техникуме, споткнулся почти на первых шагах. И учился вроде ладом, на лету все схватывал и все-таки оказался за бортом. Отчислили на четвертом курсе, перед самыми госэкзаменами. По совести если, так на четвертом ниточка оборвалась. А потянулась, закручиваться стала гораздо раньше… Не любил об этом ни вспоминать, ни думать Борис. Да разве сам от себя уйдешь?
Среди других техникумов города речной был наособицу. Отличался более строгим укладом, жестким распорядком дня. В общежитии жили почти на казарменном положении: сами готовили дрова, топили печи, прибирали в комнатах, несли всевозможные дежурства. Зуйкин, хотя и жил дома, как все городские, наравне со всеми стоял дневальным и в общежитии, и в учебном корпусе. Особая нагрузка легла на них, проходивших после первого курса учебную практику на берегу, в самом городе, когда в конце лета общежитие заполнилось вновь поступающими.
То было вскоре после отъезда матери на фронт.
Тянулись ничем не примечательные часы дневальства, когда все уже угомонились, повсюду погас свет, и Борис сидел возле тумбочки у входа и листал книгу. Вот тут и заявились два друга-приятеля со штурманского отделения. Они почему-то раньше других списались с парохода после практики и несколько дней болтались без дела, ожидая, когда им разрешат отбыть в положенный отпуск. Борис толком не был с ними знаком — отделение другое, да и курсом старше. Знал только по именам и кличкам, без которых не обходился в техникуме, пожалуй, никто. Одного звали Кучерявый, хотя никаких кудрей у него и в помине не было, другого — Гиббон. Ну, с этим-то все понятно: маленький, подвижный, и верхняя губа у него чуть больше нижней и как бы нахлобучивается на нее.
Вошли они смирненько, спросили: дневалишь, мол? Ну, дневаль… Осмотрелись, покурили у дверей. А дальше говорят: нам, дескать, надо землячка тут одного повидать. Да ты не волнуйся. Мы знаем, на какой он койке спит, в которой комнате. Сиди себе тихо, не шебутись. Поднимем его без шума и потолкуем малость… Борис толком сообразить еще ничего не успел, а Кучерявый уже властно подтолкнул Гиббона к одной из комнат. Сам следом не вошел, в напряженной стойке замер возле косяка, прислонив ухо чуть не к самому притвору. Потом тоже шмыгнул в приоткрытую дверь.
Тут только Борис почувствовал неладное. Все тревожно заныло внутри, в колени спустилась зудящая ломота. Он встал, сам не зная зачем, вышел во входной тамбур, выглянул в тихий ночной двор. Мнилось ему: парни пришли сводить старые счеты и устроят сейчас какому-то бедолаге темную. А что может сделать он, Борис? Шум поднимать, будоражить общежитие… А если окажется все не так? Хорошо он будет выглядеть!