– Поль Линкс, к вашим услугам, – представился я.
Мы официально пожали друг другу руки. Даже в начинающихся парижских сумерках я видел, как прыгают чертики в ее стрекозьих глазах.
И я решился.
– Мы с Адонисом собираемся отпраздновать его чудесное воскресение из раздавленных. Не желаете ли присоединиться? Вы ведь имеете к этому непосредственное отношение, и он может обидеться, если вы...
– С удовольствием, – откликнулась она просто, не дав мне закончить витиеватое предложение.
«Можно подумать, что она только этого и ждала», – удивился я про себя.
– Только... только давайте пройдемся, а то я весь день взаперти.
Мы пошли в сторону площади Трокадеро. Додик устроился у меня за пазухой и, высунув нару– жу черепашью голову, взирал на мир лунными гла-зами.
– Не сочтите за навязчивость... – начал я.
– Не сочту.
– Ваш очаровательный акцент какого будет происхождения?
– Думаю, того же, что и ваш... – ответила она с улыбкой из преисподней.
– А именно? – настаивал я, понимая, что разоблачен.
– А именно славянского, точнее – русского, а еще точнее – московского, – перешла она на русский.
– Надо же... А вы, значит, так сразу и распознали? Ну и ухо! Обычно его принимают за скандинавский, – ответил я, тоже на родном.
– Нас выдает не акцент, а интонации – от них никуда не деться. Да и ухо у меня действительно чувствительное.
Я чуть не ляпнул, что наверняка не только ухо... Но удержался от откровенных пошлостей.
– К тому же французы себя так не ведут, – продолжала она. – Им не придет в голову приглашать на аперитив лечащего врача, да еще после первого приема...
– Но пациентом все же был не я. Поэтому официальное лицо вы только для Адониса, а для меня просто лицо... необыкновенно притягательное при этом.
Она посмотрела на меня несколько удивленно. Я понял, что переборщил.
– Выкрутиться у вас получилось очень по-французски, – констатировала она.
В кафе с тем же названием, что и площадь, мы заняли уютный столик в углу, у застекленной витрины. Она попросила бокал белого вина, я потребовал так и не выпитую вовремя дозу виски. Кот вылез из-за пазухи и по столу перебрался на колени к Нине, выбрав более приятное общество.
Мы просидели с полчаса, болтая о том о сем, пробуя друг друга на ощупь – визуально.
Приступ клаустрофобии не повторялся, а огненные хвосты оставляли только мелькающие сигареты прохожих за окном.
Я предложил Нине очередной бокал вина, но она, поблагодарив, отказалась. Сказала, что ей пора. Хотя невооруженным глазом было видно, что спешить Нине некуда. Видимо, внутренние часы, следящие за волнами ее жизни, дали отмашку: на первый раз хватит. Я не настаивал.
Мы вышли на площадь, искусно подсвеченную огнями, и я отчетливо увидел, как конь под маршалом Фошем одобрительно закивал мне головой в ритме военного марша.
Я раскланялся и, не воспользовавшись французским обычаем целоваться налево и направо, даже с малознакомыми людьми, махнул на прощание котовской лапой и отправился восвояси.
Поцелуи
Не могу удержаться, чтобы не сделать остановку среди течения букв и не поделиться выразительным пассажем о поцелуях.
«Мы живем в саду поцелуев. С кем только мы не целуемся! Пройдет еще немного времени, и мы будем целоваться с сантехниками, открывая им дверь нашей квартиры, чтобы они починили нам унитаз, или с инспекторами дорожной милиции, после того как они тормознут нас жезлом: сначала поцелуемся троекратно, а потом достанем документы.
<...> Ученые говорят, что помимо людей в животном царстве по-настоящему умеют целоваться только шимпанзе. Конечно, голуби тоже целуются, но это скорее похоже на эскимосский поцелуй, когда эскимосы трутся носами. У шимпанзе между тем есть не только мягкие губы, но и чувство вины. Самки бросаются целовать своих партнеров после того, как они им изменили с более молодым самцом: поцелуем замаливают свои грехи.
Если людской поцелуй родился по тем же предательским причинам, то главным поцелуем на века стал поцелуй Иуды. Однако Христос позволил этот поцелуй, прекрасно осознавая его значение. Он не оттолкнул мерзавца – смирился со своей участью. С тех пор наши грехи распространялись со страшной скоростью: поцелуй превратился в универсальную отмычку.
Мы целуемся, чтобы заразить мир своим «я», чтобы мир нас принял в свои объятья и защитил, сохранил нашу цельность. Мы целуемся, излучая надежду на свою будущую власть над миром, мы благословляем своим поцелуем слабых, усмиряем сильных, задабриваем тех, кто нам необходим, мы хотим поцелуем открыть для себя кредит доверия. Мы целуем в ожидании любви и продолжения своего рода. Мы используем поцелуй как звонкую монету благодарности за то, что нам сделали, и особенно за то, что нам еще должны сделать. Мы поцелуем вскрываем женщин, как консервные банки, а они поцелуем вскрывают нас: поцелуй в рот возбуждает самые древние инстинкты человеческой матрицы.
<...> Но в поцелуе до сих пор сохраняется его сакральная двусмысленность. Проститутка никогда не станет целоваться с клиентом. Она знает не головой, не чувством брезгливости, а всем своим существом, что такой поцелуй истощит ее жизненные соки: целовать – не трахаться. Поцелуй весомее секса.
Мы целуем мир, чтобы дать и взять. Мы целуем детей, чтобы они проводили нас в последний путь прощальным поцелуем: круг жизни закрыт.
<...> А вот на Востоке с поцелуями всегда было туго. Японский словарь определяет поцелуй, как встречу губ, которую практикуют люди на Западе, когда они здороваются и расстаются. Восток не прошел через школу Христа: он сохранил дистанцию по отношению к чужому человеку. А кто не чужой?»
Виктор ЕврофеевОй, какие мы умные! Да сказано же каким-то идиотом: «Умри, но не давай поцелуя без любви!» Прямо так и выписывали на порнографических открытках начала прошлого века. Люди свое дело знали. И тело. А то взяли моду возводить поцелуй в инфернально-возвышенный ранг. Философы хреновы.
А что, моя Женщина с дурными намерениями вполне могла бы рассуждать подобным образом. Надо приберечь для нее.
Глава 4 «Нина вернулась домой взволнованная...»
Нина вернулась домой взволнованная. Бросила сумку. Вытащила размораживаться кусок рыбы, из постоянных запасов. Достала из холодильника початую пару дней назад бутылку любимого белого вина, налила в высокий бокал на тонкой ножке. Включила радио, всегда настроенное на канал джазовой музыки, и забралась с ногами в кресло.
Она не могла взять в толк, почему ни с того ни с сего поперлась с незнакомцем, да еще пациентом (вернее, хозяином пациента) в бар. Ей, на самом деле нелюдимой, дикарке, как называл ее бывший муж, это было совершенно несвойственно. Весь последний год ей было так хорошо одной, так свободно...
– «Свобода, бля, свобода, бля, свобода...», – процитировала она вслух дружка Мишу. Можно быть свободной как птица в воздухе, а можно – как муха в полете. Чувствуете разницу? Она чувствовала, что ее случай – второй.
...Что в пятницу вечером с этой свободой делать?!.. впереди еще выходные... субботу можно, положим, посвятить спорту – клуб, бассейн, сауна, в воскресенье с другом Мишей сходить в кино, потом в пиццерию (каждый платит за себя)... опять примется рассказывать что-нибудь заковыристое...
...в прошлый раз говорил про дырки... что-то вроде, что... в физике полупроводников есть такое понятие – «дырка»... ничего не поняла... только поняла, что с одной стороны – избыток, а с другой – дефицит, причем электронный, электронный дефицит и есть дырки... у дырки самой по себе нет ни массы, ни энергии... дырка и дырка... потом про следующего нашего правителя... дырка посреди отрицательно заряженных кремлевских сикофантов и приспешников... на отрицательном фоне и дырка – положительное явление... на безрыбье и рак – рыба, на бесптичье и жопа – соловей... потом про разум, вернее про его полное отсутствие у представителей... не знаю уж, кого Миша назовет теперь... все заранее известно и надоело хуже горькой редьки...
...дырка... ужасное слово... неприличное... дырка... редька... ужасные слова... я думаю по-русски...
...в понедельник опять на работу, к любимым братцам-кроликам... и опять...
...а Поль вполне ничего себе, вместе с голым сфинксенком... не из пугливых, не из болтливых, ненавязчив и забавен... «к вашим услугам»... знал бы он, какого рода услуги мне требуются после почти года воздержания, так не расшаркивался бы... было бы смешно на полном серьезе попросить его в качестве услуги разделить с ней ложе... а он скажет: ложе?.. с удовольствием... надеюсь, оно не прокрустово?.. наверняка сострил бы что-нибудь этакое... а она ответила бы, что ложе вполне царское и долгое воздержание может превратить его в первое брачное...
...на каком языке он думает?.. язык... неприличное слово... все слова – неприличные... потому что люди под одеждой голые... и не той наготой, которую выставляют напоказ на пляже, а той, последней, что в морге.
Нина отхлебнула вина. Вздохнула, встала и направилась на кухню. По дороге зацепилась взглядом за отражение в зеркале – щеки запали, от этого скулы выперли, как у Чингисхана на картинке в учебнике истории, взгляд усталый и равнодушный. Да, подумала она, жить с таким лицом, конечно, можно, но на улицу лучше не выходить. И хорошо бы в кабинет пускать животных без хозяев.
Совсем распустилась со своей свободой. Ест кое-как, никакой косметики, ничем себя не радует – это отдает депрессией, славянской потребностью боли, «которую никак не утолить». А на днях застукала себя за тем, что, перед тем как выбросить забытый в холодильнике трехдневный картофельный салат, покрошила в него также забытую увядшую зелень. Надо изо всех сил постараться доставлять себе пусть маленькие, но каждодневные радости.
Сегодня день был неудачным – две эвтаназии. Старая-престарая собака никак не могла умереть, а хозяйка, не менее старая, все не решалась на усыпление и пыталась взвалить решение на Нину. Пришлось все взять на себя и объяснить, что следующая стадия будет совсем невыносимой – и для собаки, и для хозяйки.
Потом настала очередь попугая, свалившегося с плеча хозяйки в кипящий суп. Молодая женщина рыдала так, что Нина не знала, к кому первому броситься.
Хотя кабинет у Нины был не первый год, а до этого она работала ассистентом ветеринара, она так и не смогла привыкнуть к эвтаназии. Люк, ветеринар с десятилетним стажем, уверял, что это дело времени – душа черствеет, привыкнешь ко всему.
На кухне, пока готовила незамысловатый ужин, Нина продолжала думать о новом знакомом.
...интеллигентный... наверняка отпрыск белой эмиграции, с прадедушкой таксистом-аристократом... глаз живой и заинтересованный, манеры приятные, ненавязчивые... сексапильный... на вид...
Но что-то смущало. А еще больше смущало то, что она не могла понять, что смущает.
...может быть, глаза, густо-серые, с поволокой?.. они больше подошли бы мордашке романтической девицы, а не странно асимметричному лицу, одна половина которого улыбается, а другая остается равнодушно-холодной... и какой-то чудной шрам на веселой половине, прямо над губой... шрам, видимо, ее и вздергивает в кривой улыбке... тоже мне, человек, который смеется...
...что-то сказочно-дикое, животное... а я специалист по животным... по животам... живот.... неприличное слово...
...именно так... он – всего лишь животное... то ли фавн, то ли древний охотник в набедренной повязке с дубиной в руке... при этом одет дорого, явно умеет носить такую одежду, джентльмен...
...не похож ни на одного из бывших соотечественников... о себе ничего не рассказывает... обо мне ничего не спрашивает... француз незамедлительно выспросил бы все – в первую очередь социальное положение, потом подробности биографии...
...глубоко женат, но не прочь поразвлечься на стороне или не женат и не хочет, главное – никаких обязательств... лучше бы последнее... я ведь тоже хочу только попользоваться и без обязательств... можем оказаться полезны друг другу...
...ну да ладно... посмотрим, как будут развиваться события... или не будут... или будут... или... мне терять нечего...
...ура!!! вот зачем нужна свобода!..
Еще Нина подумала, что слишком много выпила. Но настроение, неизвестно почему, вдруг улучшилось. Она почувствовала пузырьки возбуждения, забродившие в крови.
Глава 5 (черно-белая)
Начало 1980-х. Москва. Метро.
Серая толпа вываливается из вагонов и рассыпается по проходам.
Мальчик лет двенадцати поднимается по эскалатору станции «Смоленская». Впереди него – тетка с ожерельем из туалетной бумаги и тяжело груженными сумками. Она поставила их на лениво движущуюся лестницу, загородив проход. Сзади громко, но беззлобно матерятся двое подвыпивших работяг в грязных дешевых куртках.
А мальчик мечтает: вот сейчас эскалатор привезет его наверх, и он выйдет из метро в волшебный город, полный огней, музыки, веселья и красивых беззаботных людей. И отец будет ждать его верхом на коне в серебряной сбруе, протянет ему руку и поможет взлететь на холку, усадит впереди себя. И они поскачут вместе, не важно куда, просто так, в неведомое. И отец будет, как когда-то, еще до своей болезни, ласково дуть ему в макушку и весело поддразнивать...
Мальчик выходит на Садовое кольцо. Вечер. Холодная московская осень. Ветер гонит по тротуару полусгнившие листья. На остановке троллейбуса серые тени кутаются, пытаясь защититься от ветра. На земле валяется детская грязная перчатка.
Мальчик заворачивает за угол дома (Жолтовского, с башенкой), в котором находится метро и, обойдя его, входит в подъезд с противоположного торца. Подъезд с высокими сводами и лепниной слабо освещен одной лампочкой в круглом матово-белом плафоне. Два других плафона разбиты, из них торчат провода. Мальчик вызывает лифт. Ждет долго. Потом едет на последний, восьмой этаж. Идет по длинному коридору в самый конец и нажимает кнопку звонка последней квартиры.
Ему открывает дверь мужчина лет пятидесяти. Это его отец. Одет он странно – военный китель со следами наградных колодок и тренировочные штаны. Босиком. В глазах отблеск то ли муки, то ли безумия. А может быть, того и другого. Взгляд затравленный. При этом гладко выбрит и наодеколонен.
– Почему один? Где сестра?
– Осталась у Пироговых...
– Как?! Я велел вернуться вместе!
– У них завтра с пироговской Светкой с утра репетиция. Они звонили. Но у нас телефон все время занят. Наверно, трубка плохо лежит.
Взгляд мальчика застывает на телефонном аппарате, стоящем тут же, в прихожей, – трубка снята и аккуратно положена рядом. Он вопросительно смотрит на отца.
– Ну что ж, видно, не судьба Нюшке, – говорит тот с лунатической улыбкой.
Мальчик раздевается, вешает куртку на почему-то пустую вешалку и проходит в комнату. Отец идет следом.
– А где мама? – спрашивает мальчик, ощущая смутное беспокойство и озираясь по сторонам.
– Она там, в спальне... Отдыхает. – Теперь отец улыбается не как лунатик, а как заговорщик.
Мальчик смотрит на отца с испугом. Тот делает непроизвольное движение головой в сторону спальни, словно подталкивая сына.
– Там... – говорит он, старательно отводя глаза. – Там... Иди к ней...
Мальчик двигается неуверенно. Отец следует за ним. Мальчик толкает неплотно прикрытую дверь и в ужасе застывает на пороге.
На кровати ничком, раскинув руки, в луже крови лежит мать. В ее голове – дырка.
Отец медленно поднимает руку, которую все время держал за спиной, – в ней пистолет. Упирает дуло в затылок сыну.
Стреляет. Мальчик падает лицом вниз.
Потустороннее лицо Крымова, подносящего пистолет к виску. Звук выстрела.
Квартира Крымовых. Посреди гостиной девочка лет десяти широко открытыми, немигающими глазами следит за тем, как санитары выносят из спальни носилки. Одни. Вторые. Третьи. На последних из-под простыни свесилась нога в синей кроссовке «Адидас». Мама купила сыну в знаменитом спекулянтском логове – туалете возле ресторана «Арагви». На полразмера меньше. Какие были.
Девочку обнимает и прижимает к себе пожилая женщина с тщательно причесанными волосами, стянутыми на затылке в узел. Ее аккуратный пикейно-белый воротничок на синем платье не очень соответствует происходящему. Глаза, как и у девочки, сухие и блестящие. Руки, большие, еще сильные, хотя и в старческой гречке, судорожно сжимают детские плечи.
В комнате суетятся люди в штатском. За столом сидит Пирогов и что-то записывает в блокноте. Это высокий, чуть располневший человек в очках и с явной военной выправкой.
Он поднимается и подходит к женщине с девочкой. Молча обнимает их обеих.
– Переезжайте сюда, – говорит он женщине. – Мы оформим вам опекунство и прописку. А ты, Нюша, приходи к нам, когда хочешь. Можешь считать нас своей семьей. А Светку – сестрой.
Бабушка переехала из Наро-Фоминска в квартиру на Смоленской. Нюшу во избежание пересудов перевели в другую школу, в тот же класс, где училась Света Пирогова. Они и раньше дружили, а с этого момента стали неразлучными. Маленькая пухленькая Светка с вечно смеющимися, в ямочках, щеками была полной противоположностью вдумчивой, замкнутой Нюше-нескладуше. Но эта разность им нисколько не мешала.
Нюшина бабушка по матери, Софья Михайловна, которую девочка звала Сонечкой, была женщиной властной, с виду строгой, но с приступами неизвестно откуда накатывающего балаганного веселья и неизбывной иронией. Ирония относилась ко всему на свете и в первую очередь к себе. Сонечке было под семьдесят, но она чувствовала себя в строю (так она говорила) и даже имела молодых (относительно) ухажеров. Бывшая актриса богом забытого то ли Витебского, то ли Воронежского театра, она умудрилась сохранить жизнелюбие, которое не опиралось ни на какие объективные обстоятельства.
Она и в жизни была артисткой. Играла то роль Марецкой – члена правительства, изъясняясь в духе простой русской бабы, мужем битой, кулаками травленной; то переходила на Быстрицкую из «Тихого Дона»; а в наиболее патетические моменты привлекала Степанову или Тарасову со всем их репертуаром и Станиславским заодно.