Он снова зашелся в кашле, глаза его закрылись. Вошла медсестра, глянула – и бросилась к моему другу, на ходу нажав кнопку вызова дежурного врача.
Я еще час сидел в пропахшем лекарствами больничном коридоре, ожидая, когда Николеньке станет лучше. Приехал усталый капитан – он хотел допросить пострадавшего, но, узнав, что ему опять плохо, прицепился ко мне – что да как, не сказал ли Николенька чего нового. Потом он уехал, и буквально через десять минут в коридор вышел дежурный врач.
– Вы родственник? – спросил он меня, сдирая с рук резиновые перчатки.
– Друг детства… – растерянно ответил я, уже чувствуя, что он мне сейчас скажет.
– Вашего друга больше нет… Примите соболезнования… Если вам не трудно – пройдемте в мой кабинет, я хочу вам кое-что сказать…
В этот момент какие-то люди в белом выкатили в коридор накрытое простыней тело.
– Доктор! – язык еле ворочался у меня во рту: – Можно, я посмотрю… Прощусь…Попрощаюсь…
– Да, конечно… Потом я жду вас у себя…
Врач ушел, санитары остановили каталку, откинули простыню, и я увидел Николеньку: светлые волосы разметались по подушке, рот изломан замершим криком, а в открытых голубых глазах застыл ужас…
Кажется, мне стало плохо – в себя я пришел уже в кабинете дежурного врача. Нашатырка подобно пощечине привела меня в чувства.
– Вам лучше? – врач, довольно молодой человек в очках, наклонился, с тревогой заглянул мне в глаза.
– Да, спасибо… Извините.
– Вам не за что извиняться. Может быть, коньяку? Приводит в себя… – он достал из сейфа ополовиненную бутылку «Ахтамара», налил мне в какую-то колбу, себе плеснул в пробку-стаканчик от графина. Мы молча выпили, закурили. У меня перед глазами все стояло лицо Николеньки, исковерканное ужасом.
– Вы знаете, что ваш друг умер от яда? – врач глубоко затянулся и посмотрел на меня поверх очков.
– Как… От какого яда?
– Хотел бы и я знать, от какого. Судя по признакам, что-то из группы природных нервно-паралитиков, и при этом сильный галлюциноген. Но классификации не поддается. Собственно, я просто хотел предупредить вас. Времена сейчас мутные. Клиенты наши иногда занимаются такими делами… Меньше знаешь – крепче спишь. Просто от этого яда нет противоядия… Мы заменили ему всю кровь, очистили желудок и кишечник, ввели все применяемые в подобных случаях препараты. Это лишь продлило агонию. Держитесь подальше от смазанных подобной дрянью железок!
– Вы хотите сказать, что эти вилы, ну, которыми его ткнули, были отравлены? – в голове у меня все шло кругом, от коньяка или от пережитого…
– Это были не вилы. У вил зубья круглые, а тут было что-то плоское, заточенное с обоих сторон… Кинжал узкий, что ли… В общем, я вас предупредил. До свидания…
Я вышел из больничного холла в ночную темень, совершенно разбитый и растерянный. Всю дорогу до дома я пытался точно вспомнить, что говорил мне Николенька перед смертью. Позвонить матери, отправить письмо, выкинуть коробку… Остальное – подарок. Бред какой-то! У меня в голове не укладывалось, что Николеньки, веселого, живого, остроумного, который прочно занимал в моей памяти, в моей жизни свое, важное и влиятельное место, больше нет. Осталась дурацкая коробка, тетради, дискеты, а его – нет! Он умер в чужом городе, без родных, практически один, умер от яда, которым была смазана гигантская вилка! Никакой не кинжал, конечно, это была… острога эта было, вот что! Кошмар какой-то! А я даже не спросил, есть ли у него девушка…
Практически на последнем поезде метро я доехал до своей станции, купил в круглосуточном магазине бутылку дешевого коньяка, дома выпил ее в два приема, не раздеваясь, рухнул на кровать и спустя пять минут провалился в дурной пьяный сон…
* * *Волей-неволей мне пришлось провожать Николеньку в последний путь, совершать все необходимые процедуры, везти тело друга домой, в наш родной город. Труднее всего было говорить с его матерью, маленькой, седой женщиной, которая на удивление стойко перенесла смерть сына. Я запомнил, что она сказала мне, когда я еще из Москвы звонил ей с трагическим известием: «Я так и знала…».
Потом были похороны, небольшая группка родных и близких над глинистой могилой, хмурое осеннее небо, нудный, холодный дождь, слезы в глазах, хмельная грусть на поминках…
Словом, когда я через несколько дней вернулся домой, шок от случившегося уже прошел, и пора было исполнить последнюю волю моего так нелепо погибшего друга.
* * *Снова субботнее утро. Но уже некому звонить в семь сорок утра в дверь, предлагать «п-полпинты ш-шнапса», будить и тормошить меня, тащить гулять по Москве… Эх, Николенька, Николенька… Что же все-таки с тобой приключилось, какая тварь подкараулила тебя той ночью? Почему я, трижды дурак, не выпытал у тебя это? Э-эх…
Рюкзак, лыжи и черный целлофановый мешок так и лежали на тех местах, куда их положил Николенька. В суматохе последних дней я просто забыл о них. Сперва я занялся рюкзаком. На кухонный стол легли две тетради в клеенчатых обложках, пластмассовая коробка с дискетами, геологический компас, тяжелый большой нож в кожаных ножнах, прибор GPS, несессер со всякими нитками-иголками, коробка с рыболовными снастями, пакет с резиновыми перчатками, мешочек с кисточками, какими-то скребками и лопаточками.
Наконец с самого дна рюкзака я достал довольно большой увесистый квадратный предмет, завернутый в такую же куртку, что и у Николеньки.
Чтение тетрадей я отложил на вечер, и решительно взялся разворачивать, судя по всему, ту самую страшную коробку, но вспомнил предостережение умирающего друга, и отложил опасный сверток в сторону.
В углу комнаты стояли лыжи. Я размотал брезент, в который они были завернуты, но это оказались вовсе не лыжи, а металлоискатель – щуп, рамка, наушники, маленький переносной аккумулятор…
В полной растерянности я пошел на кухню курить, и по дороге мой взгляд упал на тот самый злосчастный целлофановый мешок, так и валяющийся в углу прихожей. Я присел перед ним и заглянул внутрь. Мать честная! Мешок был набит деньгами! Тугие пачки зелененьких пятидесятидолларовых купюр, перетянутые аптечными резинками. Значит, Николенька все же преступник! И занимался он нелегальной продажей оружия и амуниции – вот откуда металлоискатель!
Я вспомнил его фразу: «Мне кое-что причитается!». Ничего себе – должок! Интересно, сколько же здесь?
Я на всякий случай запер входную дверь еще и на шпингалет, высыпал деньги на пол и пересчитал. Пятьдесят тонких пачек по тысяче в каждой. Пятьдесят тысяч долларов! Ничего себе, состоянице! Царский подарок сделал мне Николенька, что и говорить. Куда же их девать? Под ванну? На антресоли? Под кровать?…
Вдруг я заметил, что у меня дрожат руки, и мне стало противно. Я, Сергей Воронцов, сижу на полу в коридоре с дрожащими руками над кучей денег, из-за которых, возможно, убили моего друга! Я сгреб доллары обратно в мешок и зашвырнул в пустующую тумбочку для обуви. Не возьму! Ни копейки, или как там у них – ни цента! Перешлю в фонд какого-нибудь детского дома, или на помощь беженцам – хоть спать буду спокойно!
Вечером я сел за Николенькины тетради. Я ожидал, что это будут археологические дневники, отчеты о раскопках, но все оказалось иначе.
Уже на первой странице в глаза мне бросились строчки:
«У меня такое ощущение, что я уже много раз жил здесь, жил на этой земле, жил и умирал на ней – но всегда ли за нее?
Это меня, дружинника князя киевского Игоря, прозванного Старым, нашла древлянская охотничья стрела, когда я уже изготовился завалить в стожок на окраине Искоростеня понравившуюся мне молодку…
Это я, княжий гонец, привез Ингвару Ингваревичу шелковый платок с латинскими письменами, и видел, как обрадовался князь, как писал он ответ, и велев не медлить, отправил меня обратно на Волынь, где стояла при тамошнем княжьем дворе папское посольство. Но пластуны-лазутчики смоленского князя оказались проворнее меня, и письмо с согласием князя встрять в европейскую замятню на стороне гвельфов против гибеллинов попало не в те руки, а за Волгой уже лязгали китайской и хорезмийской сталью тумены Бату-хана. Впрочем, я об этом так и не узнал, убитый ударом кистеня в приокском осиннике…
Это я стоял вторым от края в первом ряду Большого полка на блистающей росой траве Куликова поля, и трясся от утреннего холодка, а может – от того, что за рассветной дымкой все яснее виднелись бунчуки Мамаевых сотен.
Одетый в холстину, с охотничьей рогатиной и плетенным из лозы щитом, должен был я и тысячи таких, как я, до поры прикрыть собой, спрятать стальной кулак боярской латной конницы. Закованных в сталь татарской стрелой не возьмешь, однако арканом татары рыцарей с коней дергали, как моркову из грядки. И Боброк год по кузням сидел, придумывая с умельцами новый, русский доспех – пластины, чешуя, мисюра двойная, личина на переду, даже сапоги стальные. Легок доспех, и крепок. Удар держит, как панцирь литой, а рубиться в нем сподручно, что голому – хватко и вертко.
Помню, перед битвой подняли князя Дмитрия на щите над нами, кметями доброволными, и крикнул князь: „Други! Браты! Реку: за Русь святу все поляжем, и я с вами!“
Не обманул князь – встал в простой кольчуге в строй Большого полка. И это про нас с ним потом напишет поэт:
Это я, новгородский кузнец, всадил самокованные вилы в круп коня черноусого опричника, гарцующего с факелом по Заречной улице, а когда обезумевшее от боли животное сбросило седока и тот пошел на меня с обнаженной саблей, кузнечными клещами выбил клинок из руки московита и ими же задушил его.
И это меня расстреляли из тугих, немецкой работы, арбалетов подоспевшие опричники, и последнее, что я видел – жуткий оскал собачьих клыков у седла одноглазого находчика, что кинул факел на крышу моей кузни…
И дальше – я вижу это во снах, вижу ярко, вновь и вновь переживая эту боль:
…Кат заливает мне в рот кипящий свинец и я умираю в муках на эшафоте, а государь Алесей Михайлович улыбается в бороду – Разин казнен и сподвижники его принимают жуткую смерть, дабы другим неповадно было…
…Как турецкая пуля пробивает мою грудь, круша ребра и разрывая легкое, а генерал Александр Васильевич, выпучив безумные глаза, кричит в первом ряду наших наступающих баталий, потрясая саблей: „Круши!!!“
…Как французский драгун, не в силах одолеть меня в сабельной рубке, вдруг выхватывает из-за голенища маленький двуствольный пистоль и стреляет прямо в сердце. Казацкая черкеска – не кираса, и дым Бородинского поля застилает мне глаза…
…Как английские дальнобойные пушки разносят наши наспех построенные редуты, а мы, канониры, не можем ответить – наши орудия бьют лишь на три версты против пяти – их. И когда бомба взрывается прямо у моих ног, я вижу, как улетает нелепо кувыркающийся банник в синее-синее севастопольское небо…
…Как сотрясается от чудовищного взрыва под ногами палуба „Петропавловска“, и адмирал Макаров, в одной рубахе, ревет: „Шлюпки на воду!“, но броненосец уже заваливается на левый борт и кипящая океанская пучина принимает в свое лоно гибнущий корабль и людей…
…Как барон Унгерн, грязный, лохматый, навскидку лупит из маузера по нам, бойцам третьего эскадрона 105-ой бригаду у ограды буддийского монастыря Барун-Дзасака, а за его спиной тибетцы в синих одеяниях спешно грузят на лошадей ларцы с тайными книгами Власти. Я никогда не узнаю, что барону удастся уйти в этот раз, и только благодаря спецоперации ленинского агента Блюмкина, охотившегося за эзотерическими знаниями Шамбалы, Унгерна выдадут красным монголы из его же личной гвардии. Не узнаю потому, что пуля из бароновского маузера так и не даст мне дожить до Мировой Революции…
…Как я, восемнадцатилетний пацан 1923 года рождения, лежу под кучей стылых трупов в расстрельном рву под Житомиром, еще живой, но перебитый пулей из немецкого МГ позвоночник не дает мне возможности двигаться, и я плачу от бессилия что-то предпринять для своего спасения, а кровь сочится из раны и вместе с ней уходит и жизнь…
…Родина моя! Я сын твой, и отдавая жизнь на просторах твоих, всякий раз понимал я перед смертью, в тот самый краткий миг боли, что растягивается в вечность – за право жить на этой земле, за право любить ее и восторгаться ею всегда нужно платить самую высокую цену. И тем, кто зовет тебя „эта страна“, никогда не понять этого в силу собственного ущербного эгоизма…»
Это был шок… Я в полной прострации перевернул страницу и увидел стихи. Ни когда бы не подумал, что мой веселый друг был способен на такие серьезные и горькие строки:
«Вот такое у нас с тобой, Коля, вышло прощание!», – подумал я, со вздохом отложил тетрадь со стихами и взялся за другую, в затертой, прожженной в нескольких местах обложке, заляпанную чернилами, с посеревшими от грязи страницами.
Вторая тетрадь скорее всего была своеобразной бухгалтерской книгой. Плотно исписанная кривоватым Николенькиным почерком, она содержала совсем не понятные мне сведения. Например: «Взяли колт, два барана и гвоздь. коор.: Вл. 35–12.». И так далее. Правда, кое-где попадались и более понятные слова: «Золотой божок. Согды? Мог. коор.: 71–23 Ки.». Пролистав тетрадь, я решил, что Николенька действительно всерьез занимался кладоискательством, а в тетрадь заносил наименования своих находок и их координаты, пользуясь при этом своей собственной системой ориентировки. По крайней мере, эти самые не идущие у меня из головы доллары в мешке Николенька мог заработать, продавая всякие древние штуки коллекционерам. Интересно, что же такого нужно было откопать, чтобы выручить за это пятьдесят тысяч баксов? Да не где-нибудь в Южной Америке, а у нас, в России, где все рыто-перерыто (судя по передачам «Клуба путешественников») на сто рядов?
Мои размышления прервало выпавшее из тетради письмо, вернее конверт, уже надписанный и снабженный маркой. Я вспомнил слова Николеньки: «Письмо там, в тетради. Это Профессор писал. Прочитай – ты все поймешь…».
В конверте лежали сложенные листки бумаги, мелко исписанные летящим почерком.
Здравствуй, дорогая Наденька!
Пишу тебе это письмо в надежде, что оно дойдет раньше, чем мы приедем. Дела наши этим летом были особенно удачными. Южное Приуралье – удивительные места, и находки просто чудесные. За прошедшие тысячелетия через эти края прошло множество народов, и каждый оставил в земле память о себе. В здешних курганах рядом покоятся скифы, гунны, печенеги, кипчаки, древние мадьяры, представители каких-то свершено незнакомых мне племен (об этом ниже).
Ах, милая Наденька! До чего же хорошо было бы сейчас обнять тебя, очутиться в нашей уютной кухоньке, попить чайку с бубликами… Скоро, совсем уже скоро увидимся, милая моя!
Я же совершил большую глупость, Надя! Позавчера в Москву уехал наш товарищ по экспедиции, Боря Епифанов. Ты его не знаешь, он у меня не учился. Боря повез «хабар», как они называют наши находки, и нет, чтобы отправить письмо с ним – я был занят на раскопе! Лопух, как говорит нынешняя молодежь, никогда себе не прощу – ты бы получила письмо на неделю раньше!
Теперь мы вдвоем с Колей (ты должна его помнить, шустрый такой, слегка заикается, чудесный парень!) заканчиваем с последним курганом – и ту-ту домой!
Да, самое главное! О нашем, не побоюсь этого слова, открытии! Мы обнаружили (а вернее Коля, у него поразительный нюх, интуиция от Бога) курган, совершенно не тронутый грабителями. И в этом кургане находится захоронение, не относящееся ни к одной из известных науке материальных культур не только данного региона, но и вообще, мира! Мы с Колей произвели сравнительный анализ – ничего похожего! За прошедшую неделю вскрыли свод кургана, уже есть первые находки, и им, Надюша, представляешь, ни как не менее пяти тысяч лет! Это фантастика!
Завтра приступаем к вскрытию самого захоронения. Хорошо, что могильная камера не завалена камнями, а заложена лиственничными плахами. Кстати, дерево прекрасно сохранилось. Что-то нас там, под ним, ожидает?
Наденька, если ты хочешь, можешь съездить к Боре домой (я его предупреждал об этом) посмотреть наши сокровища. Особо обрати внимание на перстни-близняшки в виде скарабеев – они явно египетские, а сняли мы их с пальцев древнемадьярской шаманки! Вот загадка истории! Как они попали на Урал? Еще посмотри акинаки – бронзовый из сакского кургана, сохранился изумительно, а вот железные, хотя и поржавели, но принадлежат явно причерноморским скифам, а находились в захоронении знатного гунна времен до гуннского вторжения в Европу! Выходит, гунны уже бывали в Европе, по крайней мере в Причерноморье! Ведь акинак – родовой скифский меч, гунн мог снять его только с трупа владельца, родовое оружие не дарится, не продается!