Николай Георгиевич Гарин-Михайловский Собрание сочинений в пяти томах Том 5. Воспоминания, сказки, пьесы, статьи
По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову*
Карандашом с натуры9 июля 1898 г.
С петербургским курьерским поездом сегодня утром мы прибыли в Москву.
Сегодня же, с прямым сибирским поездом, мы выехали из Москвы.
Наш путь далекий: чрез всю Сибирь, чрез Корею и Маньчжурию до Порт-Артура. Оттуда чрез Шанхай, Японию, Сандвичевы острова, Сан-Франциско, Нью-Йорк, чрез Европу, обратно в Петербург.
Перед самым отъездом явилось предложение — ознакомиться с производительностью мест между Владивостоком и Порт-Артуром. Я с величайшим удовольствием вместе с своими товарищами принял это попутное для меня предложение посетить Корею и Маньчжурию и посмотреть.
11 июля
Сегодня Самара.
Опять неурожай, и мне сообщают печальные подробности. В общем ожидается такой же, как и 91 год.
Память о нем читаешь на испуганных лицах встречающихся крестьян.
Итоги урожая налицо: мелкорослые, чахоточные, занесенные пылью хлеба мелькают в окнах. Уже кое-где приступили к их уборке. Скоро кончится жатва, и потянется длинная пустая осень среди черных полей. Кончится осень, и белым саваном покроется земля. Там, за сугробами снега, исчезнут все эти испуганные крестьянские лица, будут сидеть там, в своих задымленных логовищах, в смраде и голоде, до тех дней, когда снова растворятся ворота мастерской, когда снова они, оголодалые, истощенные и изнуренные, с такой же скотиной, примутся опять, за свое пустое дело.
«Пустое дело» — слова теперешнего моего соседа, одного местного деятеля.
Он говорит, как заученный и в то же время намозоливший ему самому язык урок:
— Мировые конкуренты сбили цены, — в урожайный год хлеб не оправдывает больше расходов примитивного производства, а в голодный, в силу тех же примитивных условий, втридорога обходится доставляемый хлеб… Все так ясно, и кто этого не знает? Мы теперь ведь всё знаем…
С размаху останавливается поезд у станции, мой сосед озабоченно вскакивает, и, стоя у окна своего вагона, я уже вижу его сгорбленную фигуру на станционном дворе, у плетушки.
Дальше мчится поезд, и опять поля, — изможденные, чахлые, как больной в последнем градусе чахотки.
13 июля
В окне вагона Уфимская губерния, с ее грандиозными работами Уфа-Златоустовской железной дороги, с ее башкирами, лесами и железными заводами.
Как змея извивается поезд, и с высоты обрывов открывается беспредельная даль долин Белой, Уфы, Сима, Юрезани с панорамой синеватой мглой покрытых, лесистых, вечнозеленых гор Урала.
В этой мглистой синеве щемящий и захватывающий простор, покой и тишина.
В этих таинственных лесных дебрях, в сумрачной тьме их, прячется фанатик отшельник, бродяжка, прятался прежде делатель фальшивых денег.
И здесь и в Сибири эти запрятанные в дебрях делатели фальшивых денег положили основание многим крупным состояниям, получая сами в награду всегда смерть, — от ножа ли, от удара ли топором сзади, или во сне, а то дверь одинокой кельи, — мастерская несчастного мастера, — подопрут снаружи, обложат келью соломой и зажгут солому.
— О, какой перекос! О, как страшно! А смотрите, смотрите, совсем нависла та гора: вот-вот полетят оттуда камни… Ничего хуже этой дороги я не знаю… А вот на ровном месте зачем понадобились все эти извороты… мошенничество очевидное, чтоб больше верст вышло… Ведь они, все эти инженеры, как-то от версты у них: чем больше верст… понимаете? Ужасно, ужасно…
— Но, помилуйте, это образцовая дорога. Поразительная техника, смелость приемов.
— Вы, вероятно, тоже инженер?
— Д-да.
Веселый смех.
Поезд гулко мчится, и притихли навек загадочными сфинксами залегшие здесь насыпи-гиганты, темные, как колодцы, выемки, мосты и отводы рек… Смирялись камнем и цементом окованные реки, — не рвутся больше и только тихо плачут там, внизу, о былой свободе.
А в окнах все те же башкирские леса — в долинах ободранные от коры береза и липа, на горах — сосна и лиственница; те же вымирающие башкиры.
Станция Мурсалимкино.
Русские крестьяне о чем-то спорят с башкирами.
Башкиры смущенно говорят:
— Наши леса…
— Ваши, так почему же, — раздраженно возражают им крестьяне, — казенные полесовщики?
— Чтоб никто не воровал, — отвечают не совсем уверенно башкиры.
— Да ведь воры-то кто здесь, как не вы? Первые воры и жулики… Палец об палец не ударят: «я дворянин», а свести лошадь да в котле сварить— первое его дворянское дело, сколько ты их ни корми и ни пои.
Смущенные, худые башкиры спешат уйти от нас, а Василий продолжает с той же энергией:
— Землю на пять лет сдает, а уже зимой опять идет: дай чаю, дай хлеба, дай денег… «Да ведь ты все деньги взял уже?» — Ну, снимай еще на пять лет вперед… Чего же станешь делать с ним? И снимаешь…
— Дорого?
— Да ведь как придется… Уж, конечно, за пять лет вперед больше двугривенного на десятину не приходится платить.
Я смотрю в веселые глаза говорящего со мной.
— Худого ведь нет, — говорю я ему.
Усмехается довольно:
— Да ведь не было б, коли б другой народ был…
— Вас-то, русских, много теперь?
— Пятьсот в нашей деревне. Вот только эти хозяева донимают…
— Выморите ведь их скоро, — утешаю я.
— Дай бог скорее, — смеется крестьянин, смеются другие, окружившие нас крестьяне.
— А я вот слышал, — говорю я, — что у башкир землю отберут и из вас и башкир одну общину сделают.
Лица крестьян мгновенно вытягиваются и перестают сиять.
— Бог с ней и с землей тогда: уйдем… От своих ушли, а уж на башкир еще не заставят работать… Уйдем, свет за очи уйдем…
— Но ведь башкиры тоже люди…
— Ах, господин хороший, а мы кто? Довольно ведь мы и на барина и на нашу бедноту поработали, — пора и честь знать. В этакой работе и путный обеспутится, а беспутный и вовсе из кабака не выйдет.
— Хоть путный, хоть беспутный, — деловито перебивает другой, — а уж где нужно, к примеру сказать, тройку запречь, а он с одной клячей — толков не будет… Хуже да хуже только и будет… Книзу пойдет. Он те одной пашней загадит землю так, что без голоду голод выйдет… земля как жена — по рукам пошла, дрянью стала. Из-за чего же ушли? Чего пустое говорить: отбилась земля, народ отбился. Люди башкиры, кто говорит… Все люди, да не всякий к земле годится. У другого топор сам ходит, а я вот, золотом меня засыпь — не столяр, хоть ты что.
— Это можно понять, — уткнувшись в землю, поясняет третий.
— Вы вот здесь так говорите, — отвечаю я, — а в России скажи крестьянам, что общину уничтожат, разрешат продавать участки, — я думаю, они запечалились бы.
Светлый блондин неопределенных лет, нос кверху, Василий, задорно тряхнул кудрями:
— Так ведь с чего же печалиться? Нужда придет, погонит — также уйдешь… Нас погнало… Тридцать лет за землю платили, — кому досталось? На обзаведенье пригодились бы теперь денежки наши… кровные денежки от детей отнимали, а чужим осталось.
Последний звонок, и я спешу в вагон.
Там, в России, я не слыхал еще таких речей, там пока только меткие характеристики: «пустое дело», «бескорыстная суета».
15 июля
Все дальше и дальше. Вот и Сибирь… Челябинск…
Помню эти места, где проходит теперь железная дорога, в 91 году, когда только производились изыскания.
Здесь, в этой ровной, как ладонь, местности, царила тогда николаевская глушь, — полосатые шлагбаумы, желтые казенные дома, кувшинные, таинственные чиновничьи лица, старинный суд и весь распорядок николаевских времен.
Тогда еще, как последняя новость, сообщался рассказ об исправнике, который, скупив у киргиз ветер, продавал киргизам же его за большие деньги (не позволяя веять хлеб, молоть его на ветрянках и проч. и проч.).
Я помню наше обратное возвращение тогда.
Была уже глубокая осень. Мы ехали по самому последнему колесному пути. По двенадцати лошадей впрягали в наш экипаж, и шаг за шагом они месили липкую грязь: уехать тридцать верст в сутки было идеалом.
Надвигалась голодная зима 91 года, и деревня за деревней, которые мы проезжали, стояли наполовину с заколоченными избами; это избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей.
Редкий крестьянин, торчащий тогда у своих ворот, имел жалкий, растерянный вид, провожая пустыми глазами нас, последних путников.
Один растерянно подошел к нашему экипажу, когда мы выезжали из грязной околицы его деревушки.
— А вы постойте-ка… — Мы остановились. — Вы чиновники? Это что ж такое?
Так и замер этот крик, вопль, стон в невылазных лужах далекой Сибири.
Им не привозили хлеба — это факт. Нечем было везти за сотни и тысячи верст. Подохла скотина от бескормицы, и на оставшихся в живых, никуда не отшатившихся мужиках и бабах пахали они весной свою землю.
А теперь уже прошла здесь железная дорога, и мы мчимся в вагонах. И в каких вагонах: вагон-столовая, вагон-библиотека, ванная, гимнастика, рояль. Почти исчезает впечатление утомительного при других условиях железнодорожного пути. Тогда, при проектировке только дороги, едва-едва натягивали одиннадцать миллионов пудов возможного груза. Так и строили, в уверенности, что не скоро еще дойдет дело до этих одиннадцати миллионов пудов.
И в первый же год тридцать миллионов пудов.
Факт, с одной стороны, очень приятный, но с другой — несомненно, что дорога, в теперешнем своем виде, совершенно несостоятельна.
И сколько, сколько еще не перевезенного груза в одном Челябинске.
16 июля
Все та же ровная, как ладонь, степь, прямая по сто пятьдесят верст, вода отвратительная до самой Оби. До Омска солено-горькая, в Барабинской степи — родина сибирской язвы — отвратительная на вкус и запах.
Там и сям, около станций, уже видны поселки переселенцев. Конечно, пройди дорога южнее верст на двести, она захватила бы более производительный район, и в эти два-три года там эти поселки успели бы уже разрастись в большие села.
Здесь же только сравнительно узкая полоса кое-где годна под посевы, все остальное, налево к северу — тайга и тундры, направо верст на сто — солончак и соляные озера.
Вот и Омск с мутным Иртышом.
Я сижу у окна и вспоминаю прежние свои поездки по этим местам.
Помню этот бесконечный переезд к северу, вниз по течению Иртыша.
Иртыш серый, холодный, весь в мелях. Ночи осенние, темные. Пароход грязный, маленький.
На его носу однообразно выкрикивает матрос, измеряющий глубину:
— Четыре! Три с половиной! Три!.. И команда в рупор:
— Тихий ход.
— Два с половиной!
— Самый тихий ход.
— Два с половиной… Три… Пять!.. Не маячит!.. Не маячит!..
— Полный ход.
— Два?!
— Самый тихий ход.
Поздно: пароход уже врезался с размаху в неожиданную мель, мы уже стукнулись все лбами и будем опять сидеть несколько часов, пока снимемся.
Мрачный контролер, наш тогдашний спутник, когда и водка вышла, упал совершенно духом и не хотел выходить из своей каюты.
— Сибирь ведь это, — звали его на палубу, — сейчас будем проезжать место, где утонул Ермак.
— Какая Сибирь, — мрачно твердил контролер, — и кого покорял здесь Ермак, когда и теперь здесь ни одной живой души нет.
И чем дальше, тем пустыннее и печальнее этот Иртыш, а там, при слиянии его с Обью, это уже целое море мутной воды, в топких тундрах того, что будет землей только в последующий геологический период.
Там и в июне еще голы деревья, там вечное дыхание Ледовитого океана.
Иные картины встают в голове, когда вспоминается Иртыш к югу от Омска.
Частые, богатые станицы зажиточных иртышских казаков. Беленькие домики, чистенькие, как зеркало, комнатки, устланные половиками, с расписанными печами и дверями. Рослый красивый народ, крепкий патриархальный быт. Чувствуется сила, мощь, веет патриархальной стариной, своеобразной свободой и равенством среди казаков.
Здесь юг, и яркие краски юга чувствуются даже зимой, когда земля покрыта снегом.
Что это за яркий снег и какими переливами играет он, когда солнце начинает спускаться с безбрежно голубого неба к своему закату.
Тогда снежная даль отливает всеми цветами радуги: там она нежно-лиловая, здесь зеленоватая, где выступает жнива — окраска золота. К северу потянулись холодные голубоватые тона и стальными переливами на горизонте напоминают уже безбрежную поверхность какого-то оледеневшего моря. К западу еще богаче краски, еще ярче подчеркивают красоту неба и земли. Небо кажется выше, и весь купол его, вылитый из лазури, наполнен искорками яркого света — золотистыми, бирюзовыми, нежно-прозрачными.
Со скоростью двадцати четырех верст в час, по ровной, как скатерть, дороге мчит вас тройка, хотя и мелкорослых, но поразительно выносливых лошадей. Звон колокольчика сливается в какой-то сплошной гул. Этот гул разливается в морозном свежем воздухе и уже несется откуда-то издалека назад, напевая какие-то нежные, забытые песни, нагоняя сладкую дрему. Иногда разбудит вдруг обычный дикий вопль киргиза-ямщика, с головой, одетой в характерную цветную меховую шапку, с широким хвостом сзади, — откроешь глаза и не сразу сообразишь и вспомнишь, что это иртышских казаков сторона, что старается на облучке работник казака — киргиз.
Туда, к Каркалинску, там сам киргиз хозяин.
Там вгоняют в хомуты (надо ездить с своими хомутами, у киргизов их нет) совершенно необъезженных лошадей, вгоняют толпой, с диким рычаньем, наводящим звериный страх на лошадей, и, когда дрожащие, с прижатыми ушами, лошади готовы, вся толпа издает сразу резкий, пронзительный вопль. Ошеломленные кони мнутся на месте, взвиваются на дыбы, рвутся сперва в стороны и, наконец, всё оглушаемые воплями, стрелой вылетают в единственный, оставляемый им среди толпы проход по прямому направлению к следующему кочевью.
Так и мчатся они по прямой линии, ни на мгновенье не замедляя ход, а тем более не останавливаясь.
Раз стали, — конец, надо новых лошадей.
Будь овраги, горы, и гибель с такими лошадьми неизбежна, но худосочная, солончаковатая степь ровна, как стол, и нет опасности опрокинуться.
Хлебородна только полоса верст в пятнадцать у Иртыша, вся принадлежащая казакам.
Эта земля да киргизы — все основание экономического благосостояния казака. Земля хорошо родит, киргиз за бесценок обрабатывает ее.
Зависимость киргиза от казака полная.
И казак, не хуже англичанина, умеет соки выжимать из инородца. Но казак ленивее англичанина, он сибарит, не желает новшеств.
Казак здесь тот же помещик, а киргиз его крепостной, получающий от своего барина хлеб и работу.
Киргиз при казаке забит, робок и больше похож на домашнее животное.
Очень полезное животное при этом, и не для одного только казака, так как без киргиза эти солончаковатые, никуда не годные степи пропали бы для человечества, тогда как киргиз разводит там миллионы окота и не только всю жизнь свою там проводит, но и любит всей душой свою дикую голодную родину.
Один киргиз, ездивший на коронацию, говорил мне:
— Много видал я городов, и земли, и людей, а лучше наших мест что-то нигде не нашел.
Зимой киргизы перекочевывают ближе к населенной казаками полосе и строят там свои временные, из земляного кирпича, юрты-зимовки.
Скот же пасется на подножном корму, отрывая его ногами из-под снега.
В юртах темно, сыро, дымно и холодно. Есть, впрочем, и богатые юрты, сделанные срубами без крыш, устланные внутри коврами, увешанные одеждами и звериными шкурами.
Иногда ряд юрт-зимовок составляет целое село-зимовье.
С первыми лучами весеннего солнца киргиз со своим скотом и запасами хлеба откочевывает в степь, вплоть до китайской и даже за китайскую границу.
Часть же мужского населения отправляется на все лето на звериную охоту, в горы.
Отправляются без всякой провизии, с своими ножами, ружьями и стрелами.
Там они едят зверей, неделями обходятся без воды, а к зиме уцелевшие возвращаются домой, со шкурами оленей, медведей, коз, изюбров, а иногда и тигров.
Киргизы большие мастера по части насечки из серебра, и учителя их — сарты, от которых и заимствована вся киргизская культура.
Киргиз высок, строен, добродушен и красив.
Темное лицо и жгучие глаза производят сначала обманчивое впечатление людей, легко воспламеняющихся.
Но загораются они легко только в пьяном состоянии, и пьянство, к сожалению, становится довольно распространенным между ними пороком.
Прошлая зима 1897–1898 года для киргиза была особенно тяжелой: выпало много снега, и скот не мог доставать себе корма.
— У кого было четыреста голов, осталось сорок.
Совершенно опять новую картину представляет местность от Семипалатинска к Томску.
Это — кабинетские земли, до 40 миллионов десятин.
Земля здесь сказочно плодородна. Урожай в 250 пудов с десятины (2400 кв. саж.) — только хороший.
Качество пшеницы выше самых высоких сортов самарской.
Там, южнее, еще выше сорта могут произрастать, но, за отсутствием железной дороги, продажная цена такой пшеницы — 8 копеек за пуд, что даже при урожае в 300 пудов не оправдывает расходов производства.
Не только пшеница, лен, подсолнух, здесь произрастает рис, и цена его здесь 45 копеек за пуд, в то время как у нас он 3, 4, 6 рублей пуд.
Несомненно, что с проведением здесь железной дороги все эти миллионы десятин, теперь праздно лежащих, наводнили бы и рисом, и масличными продуктами, и хлопком мировой рынок, и из Туркестанского края и этого создалась бы одна из самых цветущих колоний мира.