Асунта - Горбов Я Н 10 стр.


- А-а, - испугалась Асунта, не поняв, что это Марк Варли.

- Я звонил колокольчиком, - ответил тот, с мягкостью, - но вы верно не услыхали. Может быть вы как раз отдыхали?

- Нет. Я просто задумалась, - ответила она, сухо.

Ей было стыдно, но в то же время в ней росло отвращение. - Извините, что я вас побеспокоил, - продолжал Варли так же застенчиво, - но я хотел бы забрать рукописи.

Асунта встала и сделала шаг к столику, на котором лежали папки.

- Нет, нет, я возьму сам, - произнес он и вошел в комнату. На нем был мягкий шерстяной халат, туфли на босу ногу и он опирался на крючковатую палку. Его походка была удивительной: очень медленной и, в то же время, порывистой. Он был очень сгорблен, и общее впечатление, им производимое, было угнетающим.

- Я болен, - почти шептал он, - и прошу извинить за непрезентабельный вид и за то, что вас беспокою.

Он сделал еще два шага и сел в кресло. Асунта положила ему на колени папки.

- А-а! Вот рукопись. Это Хан Рунк, - проговорил он. - Мой Хан Рунк.

Видимо он ждал ответа, но Асунта молчала.

- Вы знаете? - спросил он.

- Что знаю?

- В этом романа все. Простите, если я говорю не совсем связно. Мои мысли не вполне ясны, вероятно из-за температуры. Но Хан Рунк...

- Хан Рунк? - прошептала Асунта.

- Да. Хан Рунк. Я никак не мог предположить, когда писал, что кто-нибудь будет так соответствовать образу...

- Образу Хана Рунка?

- Нет, не самого Хана. Хан был высокого роста, черноволосый, с блестящими глазами. Как ваши. Но тот, другой.

- Какой другой?

- Тот, который слушал и запоминал. Он только раз был в молельне, да и то из любопытства. Он был азиат, с глазами, как щелочки, {70} вокруг которых были морщинки. Когда я встретил вашего мужа в парикмахерской...

Варли слегка посмеялся, и смех его напоминал детское потягивание носом.

- Я сразу понял, что он мне необходим, - продолжал он, - и решил его заполучить. Да и не был ли он уже отчасти здесь, в папке?

Он надолго замолк, видимо ожидая ответа, или хотя бы улыбки. Но Асунта оставалась как из льда.

- Я не знал, что он умеет рисовать, - заговорил старик, - да еще как? Именно как мне хотелось. У него такая тушь, такой штрих, что наверно он видит Хана лучше чем я сам... мог бы... его видеть...

Тут силы покинули Марка Варли. Голова его упала на грудь, он еще больше сгорбился, закрыл глаза.

"Уж не помирает ли он? - подумала Асунта. - Сказал все, что хотел и помирает".

Варли захрипел, попробовал поднять голову и прошептал:

- Я преувеличил свои силы. Я не смогу дойти до своей комнаты. Взгляд его стал умоляющим и испуганным. Но у Асунты это не вызвало ни малейшего соболезнования. Все же она попробовала помочь ему встать. Напрасно! Ей уже начинало становиться страшно, когда дверь распахнулась и вошел Савелий. Он зло на нее взглянул и стал помогать. Но Варли был как мешок, ноги его не слушались, голова тоже. Отстранив жену, Савелий взял старика на руки как ребенка и донес до его комнаты, где, с помощью Асунты, уложил в постель. Все в полном молчании. Только когда Варли был хорошо укрыт, Савелий, не оборачиваясь, сказал Асунте:

- Иди к себе.

Она послушно вышла. И, сев в кресло, долго оставалась лицом к лицу с минутами и часами служившими условным руслом для беспорядочно текшего времени. Было ли его течение скорым или медленным - она не знала. Связь ее с ним была, в тот вечер, почти оборванной.

Но миновало и это. Когда стемнело, раздался звонок и она, встрепенувшись, побежала открыть. На пороге стоял телеграфист.

- Мадам Болдырева? - спросил он и, услыхав утвердительный ответ, протянул депешу.

В комнате, под розовым абажуром, Асунта прочла:

"Прошу извинить был вынужден срочно выехать Вьерзон подробности письмом Крозье".

Воздух, освещение, тепло, наполнявши комнату, ее комфорт - не было ли все это кем-то предусмотренными ступенями истязаний? Так ей казалось. И с отчаянием она повторяла:

- Но того, что было этой ночью, не будет никогда, никогда, никогда. Лучше с собой покончить, чем это.

{71}

23. - ОСНОВНОЕ ПРАВИЛО

Асунта ошиблась, когда, сравнив неожиданный отъезд Крозье в Вьерзон с его бегством из госпиталя, сочла его за новое уклонение от встречи.

Правда была в том, что Крозье получил в то утро телеграмму о постигшем его отца ударе. Ближайшего поезда нужно было ждать чуть ли не до вечера и проще было нанять большой автомобиль. Пока он пробирался сквозь заторы у застав, Крозье оставался задумчиво-рассеянным и мыслями своими овладел лишь когда за окном начали чередоваться пустые зимние поля и безлистные рощи.

Совсем неожиданным полученное им известие не было: здоровье отца вот уже несколько месяцев оставляло желать лучшего, к чему надо было присовокупить возраст. Но даже если бы исход, на этот раз, не оказался фатальным, перемещение центра тяжести в дирекции становилось неизбежным, и Крозье видел, что ему предстоит столкнуться с разными попытками разных людей воспользоваться новым стечением обстоятельств. Филипп вступал в положение главного хозяина, и на него ложились соответственные заботы.

Кроме таких мыслей были у него и другие. Он вспоминал о годах детских и юношеских. Любовь отца всегда была строгой, серьезной, сдержанной и отношение его к сыну, далеко не лишенное душевности, походило на постоянную и внимательную настороженность. И Филипп испытывал благодарность за то, что отец больше заботился о формировании его характера, чем о беспрерывном пополнении запаса знаний. Думал Филипп и о Мадлэн и о тех - еще больших заботах, которыми она его окружит.

Заранее ей благодарный, он обещал себе принять их со всей теплотой, на которую чувствовал себя способным. Это было не то, что в противоречии, а в несовпадении с другим образом, который он предпочел бы - но не мог - от себя отогнать. В связи с этим, испытывая досаду и род нетерпения, он сказал шоферу остановиться у первого попавшегося почтового отделения и послал Асунте телеграмму, сухую, лаконическую, содержавшую, однако, два добавочных слова: "подробности письмом".

Когда они въезжали в Вьерзон, сумерки совсем сгущались. Окна прилегавшего к фабрике особняка были освещены, но никто не услыхал шуршания шин по гравию двора и дверь не открылась. Утомленный Дорогой, Филипп с трудом вылез и медленно проковылял по ступеням крыльца. Нога болела, костыли мешали и Филипп спросил себя, не поторопился ли он с возобновлением парижских поездок? На звонок вышла старая экономка, которую он знал с самых младенческих лет.

- Кончено, - сказала она и, строго-печально на него глядя, прибавила: - надо было тебе уехать. Как нарочно.

{72} Пройдя вперед она пересекла переднюю, потом большую гостиную и распахнула дверь в спальню.

Филипп увидал тогда отца лежавшего на постели, со скрещенными на груди руками. Лицо его было спокойно, хотя уже и помечено тенями смерти. В комнате, у стен, было несколько человек, которые до такой степени соответствовали общему траурному виду спальни, что Филипп почти не обратил на них внимания. Старая экономка приблизилась к покойнику и сняла с рукава пушинку. Филипп не знал, что делать? Молиться? Осенить себя крестным знамением? Всякий жест и всякое слово казались ему ненужными, и малейшее нарушение овладевшей им серьезности недопустимым. С другой стороны он опасался, что его печаль, его взволнованность могут стать заметными, чего он не хотел никак. То, что он чувствовал, было слишком лично чтобы стать предметом разговора.

Старая экономка это поняла и, взяв его за руку, тихо сказала:

- Идем.

Они вновь пересекли гостиную и проникли в рабочий кабинет, где сидя в большом кресле главный счетовод читал газету. При виде Филиппа он встал и протянул руку, бормоча соболезнования.

- Господин Опик, - проговорила старушка, - все тебе расскажет. Он как раз был в бюро.

- Ваш покойный отец, - сказал, две секунды помолчав, Опик, - был, в подлинном смысле слова, душой дела. Его уход будет всеми почувствован.

- Как все случилось?

- Совсем неожиданно, внезапно. Мы рассматривали еженедельную ведомость. Он вдруг встал, сделал несколько шагов и упал навзничь. Я позвал на помощь. Мы уложили его на диван и я послал вам телеграмму. Через 2 часа он умер, не придя в себя. Доктор констатировал смерть от кровоизлияния в мозг. Как он пояснил, бессознательное состояние, в таких случаях, может длиться дни и даже недели. Господь избавил вашего батюшку от такого испытания.

- А священника позвали?

- Да, конечно. Но он прибыл вместе с доктором. Я вызвал по телефону Париж, чтобы известить вас лично, но вас уже не было, так как вы ушли тотчас же по получении телеграммы.

- Думаете ли вы, что отец страдал?

- Как это узнать? Всякое сообщение с внешним миром казалось оборванным. Он порывисто дышал и хрипел. Казалось, что он силится, и не может, что-то сказать.

- Все оповещены? - спросил Филипп.

- Да. В первую голову я дал знать вашей супруге и ее отцу.

- Да. В первую голову я дал знать вашей супруге и ее отцу.

- Мадлэн, - вставила старушка, - мне сказала, что боится и не придет сюда до твоего приезда. Она тебя ждет.

Она добавила, что благодаря распорядительности господина Опика все формальности уже выполнены, мэрия, бюро похоронных {73 процессий, аббат предупреждены, вынос тела, служба, похороны, - все предусмотрено. Филипп сознался, что дорога его очень утомила и что он хотел бы поскорее домой пообедать и отдохнуть. Его квартира была в самом центре города. Теперь, конечно, предстояло переехать в особняк, где он провел все детство и юность, вплоть до женитьбы. "Раз я буду душой дела..." - подумал он, чуть иронически. Раздался звонок, и донеслись шум шагов и голоса. Дверь распахнулась. Вошел Фердинанд Дюфло, его тесть.

Он был на десять лет старше Франсуа Крозье и назвать его долгую жизнь спокойной и уравновешенной нельзя было никак. После довольно бурного, почти беспутного мальчишества, он и женившись не очень угомонился. Все его манило и мало в чем он себе отказывал. Подчиниться строгим домашним правилам, которые захотела установить его молодая жена, ему было так тягостно, что он не замедлил разрешить себе всякие поиски и всякие вольности. Ему нужно было много денег. У него были большие способности и, много работая, он раздобыл много денег. Ему была нужна независимость. Он ее раздобыл, став домашним тираном. В известном смысле он "поставил большую ставку" и ставку эту выиграл. При этом он не переставал любить свои моторы внутреннего сгорания и ревниво отстаивал права единоличного владельца фабрики. Однако, силы его не были неистощимыми и когда ему пришлось признать, что одной воли, для того, чтобы продолжать такую жизнь, мало, то он и пошел на соединение своего предприятия с предприятием Крозье. Брак Мадлэн с Филиппом, полагал он, будет гарантией его стариковского спокойствия. Ему было семьдесят четыре года, но выглядел он так, точно ему было восемьдесят пять. Память и ясность его мыслей, за последнее время, сдавали, что мешало непрерывной деятельности. Но он продолжал время от времени вмешиваться в разрешение того или иного вопроса, и тогда проницательность его и его властность казались непоколебленными. Филипп все это знал, и когда Дюфло вошел, тотчас насторожился. Немедленное столкновение из-за открывшегося наследства не было исключено. Верный принятому им правилу быть с тестем неизменно почтительным, он заковылял ему навстречу.

- Здравствуй, Филипп. - проговорил старик. - Мне сказали, что ты приехал и я поспешил сюда, чтобы тебя обнять.

- Благодарю, душевно тронут, - ответил Филипп принимая объятие и отвечая тем же.

- Как раз ты был в отсутствии. Не вовремя ты возобновил свои поездки в Париж.

- Это не больше чем совпадение. Но, конечно, это печально.

- Ты еще не видел жены?

- Нет еще. Я к ней сейчас собираюсь.

- Она очень расстроена.

- Это понятно.

{74} - Подумай о фабрике. Все теперь ляжет на твои плечи. Но я еще тут, если нужно помочь: советом, делом!

- Вы знаете, как я ценю ваш опыт и вашу компетентность.

- Да, да. Но не теряй времени, это главное.

- Разве я этим грешил?

- Нет. Но чтобы дело продолжало крепко стоять на ногах, надо все предусматривать. Я нарочно поспешил, чтобы тебе об этом напомнить. Возможно, что некоторые не дремлют. Теперь я еще раз поклонюсь покойному другу.

Они прошли в спальню и молча постояли у кровати, глядя на покойника, минуты три.

- Я еду домой, - сказал Филипп.

- Вот и хорошо. Утешь жену, - ответил старик и они распрощались.

По дороге Филипп был спокоен думая о подробностях предстоявшей ему новой роли, о связанных с ней усилиях, о том, что ему нельзя будет ни на минуту утрачивать контроль над собой и позволять мыслям разбегаться. На это он решался. На то, чтобы фабрика стала его главным, если не единственным, жизненным побуждением, он был согласен. И, казалось ему, он найдет в себе достаточно решимости чтобы... не допустить ничего. "Ни-че-го", пробормотал он.

Когда он проник в вестибюль, то, прежде всего, увидал в большом стенном зеркале самого себя, с костылями, поднимавшими плечи, с огромной, завернутой в черный шелк ступней, с трудом двигающимся.

"А шрамы, - подумал он, - только берет их скрывает...".

На мгновение он был охвачен чем-то похожим на отчаяние и ему показалось, что лишь одно есть у него средство с собою совладать: поговорить с Асунтой и увидать ее улыбку. Но тотчас же пробормотал:

- Не сейчас же?

Выйдя из лифта он обнаружил, что у него нет ключа и позвонил. Открыла горничная, которая испуганно ему сообщила, что его жена в постели и с самого утра ничего не ела. Филипп прошел в спальню не сняв даже пальто. Мадлэн лежала с мокрым полотенцем на голове. На его привет она ответила улыбкой девочки, потом губы ее задрожали и она стала плакать.

- Как тебе трудно, мой милый, как тебе трудно. А я сама без сил и не могу тебя ободрить...

И что-то прибавила насчет несчастий, которые всегда приходят по нескольку сразу. "Крушение, ступня, шрамы и вот теперь... смерть".

Он присел на край кровати и она стала рыдать.

- Не мучь себя, - промолвил он, тихо. - Конечно потерять отца горе. Но что можно сделать другое, как с ним не примириться.

В сущности он не знал, что сказать. Мадлэн явно больше была расстроена его сыновним горем, чем кончиной свекора, от которого всегда была далекой. Задетой была по-видимому какая-то составная часть ее любви к мужу. И утешать должен был он, а утешать он не {75} умел, не знал, какие нужны слова. Не пытаясь даже найти что-нибудь подходящее, он стал говорить общепринятые фразы, те, которые все и всегда повторяют, сочтя, что раз они так долго всем служили, то, значит, они самые верные. Но он был глубоко тронут. Кроме того он был утомлен и дорогой, и чередой впечатлений, и непрерывным волевым усилием, и горем, которое оказалось большим, чем он мог предполагать, и был еще слегка взволнован словами и тоном Фердинанда Дюфло, и время от времени его охватывавшими, независимо от всего прочего, мыслями о той, о другой... Он как бы оглянул сложившееся вокруг него сцепление обстоятельств и на несколько минут погрузился в некое мечтательное созерцание, - состояние, ему до той поры бывшее неведомым и которое никогда больше не повторилось. И точно издали, точно приглушенный, донесся до него тогда голос Мадлэн:

- Что с тобой, мой дорогой?

Он посмотрел на нее взглядом лунатика: он видел, но еще не понимал. И только секундой спустя, овладев собой и покинув "мир иной", в котором душу его подвергли перекрестному допросу, различив в глазах Мадлэн и испуг, и сияние, он произнес:

- Ничего, ничего. Немного усталости. Это сейчас пройдет. Ни о чем не тревожься. Я все устрою. Ты будешь счастлива.

Так сказав, он явственно ощутил полную в себе уверенность и точно определил, к какой будет стремиться цели, и точно взвесил, что надо прежде всего предпринять и как, и каким, основным руководствоваться правилом.

24. - НОЧЬЮ

"...очень большие, но невообразимо плохо обработанные дарования. Такое малозавидное состояние влечет за собой удесятеренное неистовство их молчании. Конечно это метафора: в действительности, слов они произносят очень много. Только так эти слова ничтожны, что ни за что иное, как за молчание, их счесть нельзя. На их головы надеты высококачественные шляпы. Само собой напрашивается заключение, что единственное назначение их голов, это носить шляпы. О! Как хотел бы я вас всех прижать к груди и навсегда сделать сестрами и братьями!..."

Савелий отстранил листок, глубоко вздохнул и оглянул комнату, в которой царили совершеннейший порядок и полная чистота - плоды его самоотверженных усилий. На коротенькое мгновение он усумнился в правильности решения поселиться у Варли и почти прошипел:

- Может тут и взаправду ад, в который контрабандой протащили немного надежды?

Но незамедлительно упрекнул себя в духовной слабости. Со дня переезда не прошло еще и двух недель и если за это время создалась тяжелая атмосфера, то было это, главным образом, {76} результатом крайней нервности Асунты во-первых, и болезни Варли во-вторых. Но здоровье старика улучшалось. Асунта же замкнулась во враждебном молчании, с чем Савелий, скрепя сердце, мог мириться. От готовки она прямо не отказалась, но готовила так небрежно, что Савелий, по большей части, брал стряпню на себя, хоть это и отнимало у него еще время и прибавляло усталости.

- Листки, которые вы мне даете, особенно удачны, особенно существенны? - спросил он как-то старика.

- Нет. Все одинаково важно. Те листки, которые я вам даю, только тогда приобретают особое значение, когда я их изымаю из папок.

Речь в последнем отрывке шла о проповеди в долине. Начиналось с описания зеленых склонов, освещенных нежным солнцем, что располагало к хорошему настроению. Молельщики подходили небольшими группами. Они пели приятные песни, смеялись, шутили, были очевидно вполне довольны. На женщинах пестрели легкие платья, мужчины выглядели щеголевато. И до счастливых ушей этих счастливых людей доносился музыкальный, проникновенный голос, произносивший сложенные в округлые фразы, ободряющие слова, насыщенные, к тому же, задушевностью и благорасположением. Оратор говорил из обвитой диким виноградом беседки и виден не был.

Назад Дальше