— А при чем тут…— Павел хотел сказать: «При чем тут Ритка?» — но поперхнулся и, глянув на друга, добурчал:-…это? При чем тут это?
— Да так, — лукаво замялся Мемозов, — так, между прочим, может быть, и нет ничего, может быть, только показалось.
— А что вам показалось? — железным голосом спросил Слон. Он стоял теперь, отвернувшись от Вадима, выпрямившись и расставив ноги, рыцарская фигура в дурацкой маске. Он видел себя краем глаза в зеркале и не узнавал, казался себе каким-то совершенно новым, несгибаемым и ужасным существом, каким-то нибелунгом.
— Да так, знаете, может быть, у Ритатульки просто запоздалые романтические толчки, — гнусавил Мемозов в трубку. — Знаете, красавицы — сейчас редкие птички… ну, мы беседовали с ней о любви как о творческом акте… ну, и она сказала, но не мне, а как бы на ветер, как бы в форточку… уж если, говорит, любить, то только слона. Может, она и не вас имела в виду…
Мемозов выскочил из телефонной будки, прыгнул в седло своей алюминиевой стрекозочки и покатил вдоль бульвара Резерфорда, всем на удивление, крутя педали кривоватыми ногами, управляя мощным торсом, звеня руками, ртом напевая жестокую импровизацию, горя глазами, полыхая шевелюрой, то ли артист, то ли хиппи, то ли беглый ассириец из Ирана. Милиция города Пихты ею не задерживала, думая, что это новый тип научного человека.
Между тем кто же такой Мемозов и распространенный ли, действительный ли это тип? Читатель вправе развести руками и сказать с резоном, что среди его знакомых таких или похожих персонажей нет. И в самом деле — редкость. Вот автор, собиратель разных типов, делился с друзьями сомнениями, спрашивал: не встречался ли им — а они тоже собиратели типов, какой-нибудь второй Мемозов, ведь там, где пара, там уже явление. Нет, отвечали друзья, вторые нам не встречались, а Мемозов — кто ж не знает — не далее как вчера он нам (мне) звонил, приходил со своим орлом, звал пить вытяжку из коренных зубов каспийского морзверя, Мемозова мы (я) знаем.
Что ж добавить? По слухам, когда-то был мальчик не из последних дюжин, но и не выделился в процессе высшего образования во что-то совсем уже необыкновенное. Потом куда-то исчез, что-то передумал, для чего-то созрел и вот появился неузнаваемым, победительным отрицателем шестидесятых и неким альбатросом нарождающихся семидесятых, молодым человеком в зоне первого старения, то есть в самом сочку-с да к тому же обогащенный парапсихическими талантами, ну, то есть сгусток нечеловеческих энергий: телепатия, телекинез, йога, хиромантия, иглоукалывание, черный юмор, древняя магия, лиловое колдовство, а где зарплату получает — никому не известно.
Одно время в ресторане и во всех трех буфетах ОДИ целую неделю только и разговоров было о Мемозове. Звали в гости на Мемозова, соревновались в услугах Мемозову. Он был окончательным судьей в оценке вещи, пьесы, лица, фигуры. И вдруг, говорят, все у него полетело. Говорят, какие-то козни, говорят, паутина неудач, будто бы кто-то салфетками по носу отхлестал и назвал «оценки» сплетнями. И вот канул, ушел на дно. Без всякого сомнения вынырнет, но кем? Мельмотом? Аквалангистом? Кашалотом? Иль фигою мелькнет иной? Пока что канул.
Но куда ж он канул? Это для вас, изысканные комильфоты с Разгуляя, может быть, Мемозов и канул в тартарары, а для нас вот он катит, бренча бубенчиками, звеня бубнами, подвывая импровизацией, не велосипедист, а биокинетическая скульптура, катит к торговому центру «Ледовитый океан». [ Автор вновь выражает свое недоумение и опаску… Для чего приехал Мемозов в Пихты и не посягает ли он на главное: на самую повесть, на Железку? ]
В торговом центре тем временем проходила аудиенция директора Крафаилова и главного дружелюба Агафона Ананьева.
— Где партия итальянского джерси? — с мучением, с тоской, с невидимыми миру слезами спрашивал директор.
Боже ты мой, здесь, рядом с величественной Железкой, рядом с сокровенной тайной сосуществует древнее затхлое псевдоискусство воровства, мышиные катышки?
— Это остров такой есть — Джерси, — Агафон Ананьев затуманился, как капитан дальнего плавания.
— Что? Что? Что? — Стальные обручи криминального абсурда давили чело Крафаилова.
— Вы же мне сами говорили, Ипполит Аполлинариевич, чтоб я книжки чигал, — обиженно заныл Ананьев. — Вот я прочел про остров Джерси в Иракском море.
— В Ирландском! — вскричал Крафаилов и тут же схватил себя левой кистью за правое запястье и толчками пальцев отогнал кровь из опасного органа — кулака, которому порой несвойственна то-ле-рант-ность.
— Где джерси? — тихо, душевно, глубинно повторил он свой вопрос и глазами миссионера заглянул в ананьевские квасные бочаги. — Отвечайте мне, Агафон, по-человечески. Сплавили в Чердаки?
Вот злой «Карфаген» у Ипполита Аполлинариевича под боком — проклятые Чердаки: некогда было большое разбойное село, сейчас обычный райцентр, с обычным, отнюдь не плохим, ничем не хуже пихтинского снабжением. Так нет, почему-то карфагеняне, то бишь чердаковцы, свято верили в то, что «физикам подбрасывают», и каждое утро от автобусной станции двигалась процессия с мешками за дефицитом. Хватали пластмассовых коней, по пять-шесть штук. В чем дело? Зачем? Лукавили: для деток, а сами точно и не знали, зачем им лошади; может, гены жиганские пошаливали?
— Ипполит Аполлинариевич, вы меня знаете, — плакал уксусными слезами Агафон Ананьев и подбрасывал из портфеля на стол начальнику бумагу за бумагой, крупные листья с резолюциями, четвертушки коротких указаний, дактилоскопические шедевры накладных. — Вот вся документация перед вами, и душа моя, как этот портфель, чистая перед вами, за исключением умывальных принадлежностей. Вы, Ипполит Аполлинариевич, помните, как польское мыло у нас пошло? Помните! А за истекший квартал подвоз был по части канцпринадлежностей ниже среднего. Я ему говорю: что же, Бескардонный, вы нас опять на лимит с полотенцами взяли, а он мне анекдот про дирижабль рассказывает, как будто я не знаю, живя в научном центре. Вот получается, Ипполит Аполлинариевич, просишь гвозди — дают мыло, просишь доски — дают чай, но все-таки, врать не буду, автомобильные сиденья у нас не затоварились, и дружелюбием, Ипполит Аполлинариевич, покупатель доволен. Часто выходит со слезьми.
Таким образом, Агафон Ананьев полностью исчерпал вопрос об итальянском джерси и сразу успокоился.
— Эх, Агафон-Агафон, Агафон-Агафон-Агафон, — горько прошептал Крафаилов, растрепал предложенные бумаги и отвернулся в окно. За окном на ветке хвойного растения покачивался ворон Эрнест одна тысяча четыреста семьдесят второго года рождения. Значит, и Августин где-то здесь рыщет, милый друг, все его любят, да и как не любить разумное существо?
Агафон Ананьев снова заплакал:
— Вы меня, Ипполит Аполлинариевич, подняли со дна жизни, вовек не забуду, обучили английскому языку. Да я ради «Ледовитого океана» ни жены, ни тещи не пожалею, а ради вас, Ипполит Аполлинариевич, что хотите… даже вот свой «сок и джем» не пожалею!
— Позвольте, Агафон, но фургончик не ваша собственность! Он принадлежит «Ледовитому», а следовательно, Министерству торговли, а далее — государству, народу!
Крафаилов даже встал и застыл со своей загипсованной рукой. Застыла и левая его рука в середине кругового объясняющего жеста.
Ананьев тоже встал и вытер слезы рукавом, все сразу. Обиженно поджав губы, он удалился в угол, рванул из кармана беломорину, смял в зубах. Не любил дружелюб, когда кололи ему глаза фургончиком, даже друзьям не прощал.
Неизвестно, сколько времени продолжалось бы молчание, если бы вдруг не открылась дверь и в кабинет не въехал бы заморский путешественник на жужжащем велосипеде.
— Невилатронгвакарапхеу, — приветствовал иностранец присутствующих на незнакомом языке «лихи». — Время убегает, господа негоцианты, а человечество ждет наших усилий, как сказал Марко Поло на приеме в Гуанчжоу.
Агафон Ананьев при виде иностранца преобразился, весь задрожал: «May I help you?» — и разлетелся с мокрыми вихрами и беломориной на манер дружелюба-полового из трактира «Тестофф», что на Рю де Риволи в самом конце. Иностранец же сел прямо на директорский стол и жестом показал, что в помощи не нуждается.
— Ну как, Мемозов, вы у нас здесь акклиматизируетесь? — с профессиональным дружелюбием, но без чувства спросил Крафаилов.
— Вполне, — ответил гость, полируя ногти директорским пресс-папье. — Вчера, например, по соседству в Чердаках купил себе джерси.
— Так, — твердо сказал Крафаилов и всю ненужную документацию смахнул в ящик, а ящик задвинул с треском.
— В Чердаках? — растерянно прищурился на Мемозова Агафон.
— В Чердаках!
— Джерси?
— Джерси!
— И почем же?
— По рублю!
— Ха-ха, — Ананьев ожил и очень запрезирал фальшивого иностранца. — Вы слышите, Ипполит Аполлинариевич, джерси купил по рублю!
— Вполне, — ответил гость, полируя ногти директорским пресс-папье. — Вчера, например, по соседству в Чердаках купил себе джерси.
— Так, — твердо сказал Крафаилов и всю ненужную документацию смахнул в ящик, а ящик задвинул с треском.
— В Чердаках? — растерянно прищурился на Мемозова Агафон.
— В Чердаках!
— Джерси?
— Джерси!
— И почем же?
— По рублю!
— Ха-ха, — Ананьев ожил и очень запрезирал фальшивого иностранца. — Вы слышите, Ипполит Аполлинариевич, джерси купил по рублю!
— Чучело музейное, веник! — мягко обратился Мемозов к старшему дружелюбу, и обращением этим просто ошеломил Крафаилова: какое неожиданное и ослепляющее оскорбление — веник!
Войти и прямо с порога так метко оскорбить старшего дружелюба! Крафаилов даже замер, ожидая развития событий, но развития не последовало. Агафон усмехнулся на оскорбление и снова зауважал «иностранца».
— Скоро все будет стоить рубль, — сказал Мемозов Ананьеву. — Готовится реформа. Как так? А вот так — в экспериментальном порядке на месяц вводится система «один рубль». Дача с мансардой — один рубль, спичек коробок — тоже рубль. Понял, веник? Путевка за границу — рубль, стакан воды — рубль. Дошло?
— Это точно? — Агафон даже рот открыл от недостатка воздуха: весь кислород в организме мгновенно закружился в ослепительной мозговой работе, превращая рубли в дачи и путевки, презрительно отметая спички и газировку.
— Такой проект, — уклончиво ответил Мемозов. — Новый компьютер вычислил для развития торговой инициативы.
— Так-так-так. — В глазах Ананьева запрыгала цифирь, как на нью-йоркской фондовой бирже. — Значит, если у гражданина есть рубль, то он может и пол-литра скушать, и дачу купить?
— И дачу, — кивнул Мемозов.
— И с обстановкой?
— Можно и с обстановкой.
— Да ведь все же купят! — вскричал обеспокоенный новой мыслью дружелюб. — Что ж получится?
«Если все купят дачи с мансардами, какая в них будет радость? Да и хватит ли на всех?»
— Нет, ты не все усек, Агафоша, — сказал Мемозов, мощно спрыгнул со стола, загнал дружелюба в угол, прижал, подтянул, ему черный галстук-регат со зловещей серебряной канителью, плюнув на ладонь пригладил космы, вырвал из зубов беломорину. — Придется объяснить тебе принцип новых товарных отношений. У тебя один рубль, ты покупаешь дачу и ночуешь в ней, но утром тебе хочется съесть батон, а он тоже стоит один рубль. Тогда что ты делаешь? Отламываешь от дачи дверь и продаешь кому-нибудь за рубль, и теперь уже у тебя есть рубль для батона. Понял?
— Да ведь я за рубль всю булочную могу купить?! — в ужасе завопил прижатый в углу Ананьев.
Поистине адские бесконечные перспективы распахнулись вдруг перед ним.
— Можешь, — согласился Мемозов, — и покупай на здоровье, но, если вечером тебе нужна бутылка пива или билет в кино, ты продаешь кому-нибудь или всю булочную, или один пряник. Понял?
Ананьев, сверкнув глазами, закричал дико и оглушительно:
— Думаю!
Мемозов отпустил Ананьева, вновь прыгнул на стол, миниатюрным задком прямо на книги — Гете, Писарев, Дон Кихот, — причесался агафоновской расческой и дружески подмигнул Крафаилову: мы-то, мол, с вами понимаем законы черного юмора.
— Зачем вы так? — мягко спросил Крафаилов и кашлянул, чтобы заглушить щелчок магнитофона.
Музыка, одна только музыка своими гармониями вернет Агафона Ананьева к алтарю нормальной прогрессивной торговли, усмирит ретивый и неприятный пыл экзотического пришельца. Бах, Гендель, Скарлатти, на вас надежда.
Вот полилось, поплыло, закачалась ладья, взошел под медовой луной старинный парус с контурами креста — в спокойном величественном бездумии трогайся по медовой дорожке, и тебя обнимет воздух лагуны, и тяжесть, тревога за близких, за свое дело, и весь утиль неясных отношений останутся за кормой.
«Селяви»Порой хочется стать птицей или птицеловом, что, по сути дела, одно и то же. Есть летние края птичьей свободы и летучие люди с маленьким, но крепким кодексом чести. Да, есть такие люди, которым и музыка не нужна — они и без музыки покачиваются в уплывающей лодочке. Казалось бы, они эгоисты и ни о ком постороннем не думают. Может быть, оно и так, но себя они держат в чистоте. Хотите, я расскажу о трех таких?
Однажды, я помню: душа моя ныла, как ссадина, ей было колко и липко, как ссадине под грубой и грязной тканью. Я миновал кольцо 23-го маршрута, прошел под стенами лесопилки сквозь облако мелкой стружки и вышел на полотно железной дороги. Здесь вдоль забора стояли кучками мужчины, а на штабелях шпал лежало их имущество — алкоголь с луком. Ох, как заныла ссадина у меня внутри, и органы мгновенной судорогой шкрябнули друг о друга, когда я увидел эти фигуры темно-синих, темно-черных и темно-коричневых колеров, смазанные недавним дождем. Когда-нибудь на пустом этом зеленом заборе повесят веночек и выбьют надпись неокисляющейся латунью: «Здесь была добровольно расстреляна алкоголем группа лиц прошедшего времени».
Я поставил себя к зеленому забору в одну из слипшихся кучек, где, безусловно, витал крохотный ангелочек похмельного мужского объятия, и, содрогаясь, запрыгал через полотно к другому полюсу жизни-к лесопарку, в глубине коего женский голос пел итальянский романс из окон инфекционного отделения соседней больницы.
Недавно еще прошел мощный теплый ливень, и лесопарк дымился парными лужами, серебрился листвой, шутил мини-радугами. Я пошел по тропинке как посторонний и нелепый предмет в этой игре.
Затем я увидел малого, который сидел рядом с большой лужей, похожей очертаниями на Апеннинский полуостров. Он привалился спиной к стволу лиственницы и спал, храня свой чуть покалеченный подбородок на обнаженной и крепкой, еще не заросшей колючей проволокой груди, украшенной к тому же цепочкой с простым пятаком.
Малый похрапывал, вытянув к дымящейся луже длинные ноги в хлипких джинсиках «мильтон», он был в лоскуты пьян, но пьян сладко, свободно и весело, и сон его был свободным и сладким, наипрекраснейший сон, позавидуешь. К тому же он был румян, лохмат и, несмотря на пьяный сон, весь на полном взводе. Я постоял и посмотрел на него немного, а потом, борясь с легким стыдом, сел на другой стороне лужи и привалился спиной к другому дереву, кажется, клену. Ведь это на клене вырастают в середине лета эдакие прозрачные зеленоватые пропеллерочки, вот надо мной они висели, и с них на меня падали капли.
Существо, которое спит блаженным сном, не знает ссадин, а уже покорябанное существо, которому ниспосылается такой сон, просыпается здоровым.
— Вот сука, — весело сказал парень.
Он проснулся и ощупывал теперь свою челюсть.
— Закурить есть? — спросил он меня.
Я бросил ему через лужу пачку, и он совсем повеселел, увидев верблюда и минареты, зачерпнул ладонью из лужи, умылся и закурил с полнейшим наслаждением.
— Селяви, — сказал он и пояснил мне: — Существует такая ослиная колбаса.
После этого он резко спружинил от дерева и встал на ноги, как акробат.
— Пока, — помахал он мне рукой и взялся удаляться среди _ мокрых дерев и луж, где прыгая, а где хлюпая прямо по воде.
— Ты куда сейчас? — крикнул я ему вслед.
— К бабе! — крикнул он, не оборачиваясь.
— А потом куда? — крикнул я.
Он гулко захохотал, прибавил шагу, замелькал разноцветными огурцами своей рубашки, но все-таки ответил:
— А потом в лопухи! В лопухи уйду. В лопухах ищи мой кудрявый, как у римлянина, затылок, в цитадели лопушного лопушизма, где листья словно шляпы, а репейник в середочке лилов, а по пери-фе-ри-и зеленые колючки, не всякий и пройдет туда ко мне, а я там лежу, на щите тепловой ямы закатными вечерами, и птиц ловлю, которые не прилетают, а, если соберешься, без банки не приходи, иначе не услышишь урбанистической симфонии родного града!
В последний раз под размочаленной кединой вдрызг разлетелось зеркало лужи, и искры ослепили меня и долго падали, как салют, а потом то ли я заснул, то ли вылетел у меня из памяти промежуток жизни, но сразу же перед глазами возник жесткий белый снег сумасшедшего склона и мастер горнолыжного спорта Валерий Серебро, трюкач беспутной киногруппы «Отсюда — в пропасть».
У Валеры лицо жестокого красного цвета, и с этого лица за долгие спортивные годы встречным ветром удалено все лишнее, подрезаны скулы и щеки, стянуты в узелок корни мимических мышц, а глаза Балерины кажутся просто дырками в жесткое синее небо Третьего Чегета.
— Я так рассуждаю, — думал он в перерывах между дублями. — Я рассуждаю так: если у тебя боязнь высоты, сиди внизу с девочками и пусть тебя дублирует тот, у кого боязнь равнины. Правильно я рассуждаю? Вот я расписываюсь в ведомости и получаю свои башли, по полста за съемочный день с шестью падениями. Всего выходит бешеная сумма. Жены нет, о детях ничего неизвестно — все внизу; есть много плюсов и минусов в тридцатипятилетнем возрасте. Я правильно рассуждаю? Есть тяга к литературе и воспоминание о туберкулезном плеврите, немало было и сердечных неудач, что даже облагораживает, я так рассуждаю. Теперь вопрос о постоянном местожительстве практически решен, когда на Третий Чегет наладили бугельный подъемник, а в Итколе есть койка на втором ярусе и даже точки милого времяпрепровождения в окрестностях горы. Мы помним время, когда пехом корячились наверх да еще с канистрами компота для метеослужбы. Временами кажется, что поговорка «не место красит человека, а наоборот» немного устарела, молодые люди. Я так рассуждаю. Вот я заметил на личном примере, как практически меняюсь в разных местах глобуса. Сейчас вот закончу съемки и, если не попаду в гипсовый скафандр, катану со своей бешеной суммой в город Питер, который бока повытер, а зачем — это ни для кого не секрет, и там я буду одним человеком, потому что вокруг изумительная архитектура. Затем у меня останется последняя трешка, и я нанимаюсь бобиком на Таймыр, и там я уже совсем другой человек, потому что вместо изумительной архитектуры вокруг плоская тундра с клюквой. Осенью, в дождях, в читальном зале Центральной библиотеки я уже снова другой человек, но вот покрепче, посуше стало в небе, и опять на последние рубли я добираюсь до Минвод и начинаю подниматься через Пятигорск, Тырныауз, Иткол, начинаю подъем к себе самому — на Третий Чегет… Сейчас они скомандуют «мотор», и я поеду вниз от себя, и дай мне Бог вернуться к себе через энное количество времени. Впрочем, это зависит от силы воли и игры случая, я так рассуждаю.