Золотая наша железка - Аксенов Василий Павлович 17 стр.


Но на задах площади глухо-глухо, словно спросонья, заговорил тамтам… Какое счастье для всей мировой науки, что за дежурным пультом оказался африканец! Только он смог вовремя включить соответствующую аппаратуру и зафиксировать редчайшее явление «Пляски диких мезонов», известное теперь под названием эффекта Уфуа-Буали.

Да что там слава, что там эффект?! Об этом ли юный аспирант думал! Восторг перед очередным чудом микрокосмоса, восхищение гением старших товарищей по науке, расчетами и находками Великого-Салазкина, предсказаниями живой легенды Эразма Громсона, восторг и восхищение охватили Уфуа, а те, кто скажет, что это тавтология, глубоко не правы: восторг и восхищение — совершенно разные чувства.

Удары тамтама становились отчетливыми, и ритм стремительно учащался. Мезоны вначале как бы не обращали внимания на посторонний звук, надутые и важные, словно гвардейцы Фридриха Великого, они продолжали свою шагистику, но вдруг — о чье же сердце устоит перед любовным биением ладони по тамтаму!., любовная песня озера Чад, до берегов заполненною жизнью, — но вдруг— центральное каре распалось и закружилось в безумном танце! Вскоре и весь уже экран плясал, подпрыгивал, кружился, забыв о прусской дисциплине, словно ее и не было никогда.

Уфуа танцевал вместе с мезонами — ведь танец этот предвещал с вероятностью N = I явление божественной Дабль-фью.

О знойная любимая родина, сколько нежной прохлады, сколько сочности, свежести, мирности, вольности сулит тебе Дабль-фью, эта черная, конечно же, черная, как Иисус, красавица с налитыми и горчащими маммариями, с девичьим перехватом над гладким, как крыша ситроена, животом, с долгими щедротами бедер!

Уфуа побежал, побежал, побежал по подземным тоннелям родной и ему, африканцу, Железки, стремительно, как Аббэбэ Бикила, устремился в сектор отдыха.

Там слышались короткие стуки, хохот: ученые гоняли твердое тело — бильярд.

— Эй, мальчики! — вскричал он с порога. — Топайте все за мной, и вы будете иметь чего-нибудь интересненького!


Первый заряд урагана, снежная спираль ударила но тротуару в окрестностях худсалона «Угрюм-река» и закружила двух увлеченных беседою мужчин, Эрнеста Морковникова и Володю Телескопова. Ни тот, ни другой беседы, конечно, не прервали и только удивлялись порой, куда же уплывает собеседник и куда, собственно говоря, улетела шляпа «Олд Бонд-стрит» и куда, между нами говоря, сквозанул кепарик «Восход»?

— Вова, Вова, жизнь коротка, а музыка прекрасна!

— Согласен, Эрик!

— Вова, обратите внимание, вот почтовая открытка, выпущенная секцией по террациду. Вы видите, в центре я. Идет коктейль, посвященный борьбе с ДДТ.

— Карузо!

— Открытка обнаружена мной в сегодняшней почте, Вова. Текст гласит: «Забудь, все забудь! Я никому тебя не отдам. Домой не возвращайся». Подписи нет.

— Почерк бабий.

— Йес! Индид! Что вы скажете, Вова?

— Слушай, Эрик, я сам на геликоне лабал и получал ректификат для инструмента, но в Крыму было лучше. Знаешь, Эрик, мне таджик один говорил — что проел, что прогулял, не жалей, а то на пользу не пойдет, а в Крыму тем временем жизнь катилась — как карузо, с брызгами…

— Эх, Вова!


В тот час за минуту до урагана Серафима Игнатьевна, завитая, напудренная и с бисером на груди и, конечно же, в джерси, шла вдоль главной улицы Пихт под огненными витринами. Вот чудо' витрины нового града горели перед девятым валом, словно закат Европы, словно далекий привет катастрофного стиля Сецессио.

— Да вот, чего же искать, — сказал Вадим Павлуше, — посмотри, какая идет восхитительная мадам в тропическом огне зеленого джерси!

— В трагическом огне зеленого джерси, — подхватил Слон, притормаживая. — Послушай: далеко у озера Чад изысканный бродит джерси!

— Ах, мальчики, уважаемые профессора, — сказала с улыбкой Серафима Игнатьевна. — Долгие годы я провела в глуши, и потому мне все сейчас интересно.

Борщов щипал щупальцами щемящие щиколотки, умоляюще щепотью нашептывал в телефонище:

— Зачем вы, Ким Аполлинариевич, вышли из актива? У нас в столовой и культурный дОсуг будет — и потанцевать мОлодежь сможет, и в шашки поиграть, и о романтике, и о романтике, о романтике, бля, о нехоженых тронах…

Вдруг прибежали:

— Буряк Фасолевич! В зале ЧП!

ЧП, ЧП, закружилось в голове у Борщова, — Чрезвычайная Проституция? Чрезвычайная Промышленность? Чрезвычайная Полиция? Полностью будучи уверенным в чрезвычайности первого слова, директор столовой «Волна» почему-то беспомощно тыкался во второе слово аббревиатуры, пока не подвели его к кассовому окошечку, не ткнули пальцем — пальцем в угол под колонну, не повторили горящим шепотом — ЧЭ ПЭ! — «Чрезвычайное происшествие! — озарило вдруг щавелевые мозги. Вижу, вижу, вон оно — щука, и сразу ясненько, что ЧП, что ни рядись!»

Между тем под колонной, на которой сквозь слой водянистой краски еще не просвечивали следы вольнолюбивых математических дискуссий, сидел обыкновенный гражданинчик: шапочка хлорвинилового каракуля, перчаточки, ботинки, личико закрыто газеткой «Комсомольская правдочка». Быть может, и не подозревая о произведенном переполохе, гражданинчик ждал заказанный комплексный обедик. Оцепеневшее от ужаса руководство «Волны» смотрело, как приближается к столику подавальщица Шурка. Не было у Шурки, дикой сибирячки, никакого идейного опыта. Не понимая ситуации, она с обыкновенным своим грубым и оскорбительным выражением тащила заказанный комплекс: капусту по-артиллерийски, борщ по-флотски, битки полевые под бывшим тверским, ныне и навеки калининским соусом.

Гордостью нового руководителя молодежи был этот комплексный обед, и всеми посетителями употреблялся в охотку, и никто никогда не догадывался об утечке жиров и никогда бы не догадался, если б…

И вот едва лишь Шурка шмякнула комплекс на стол, как гражданинчик ЧП отложил газетку, встал и проскрипел протокольным голосом:

— Санитарная инспекция! Прошу пригласить руководство!

Борщову послышался гневный Зевесов рык с карающего Олимпа. Холодея членами,наблюдал он вынимане государствнных принадлежностей и запечатывание под сургуч любимого детища, комплексного обедища с тощущими жирами — в санитарные судки

Конечно, можно было Борщову и не так уж сильно пужаться — ведь имелся же у него мощный тыл, где всегда можно было укрыться, как и в минувшую войну безопасно геройствовали под армейскими трехнакатными блиндажами. Однако и в тылу ведь могут в конце концов разозлиться на утечку жиров. Чего, дескать, тебе, Борщов, ибенать, не хватает? До патриотов, измученных в отдалении, приветы не все довез — кобылище своей на мохеры выкроил. К металлургам тебя, полтора глаза, послали, ты и там умудрился штуку проката к себе на дачу откатить. А теперь на важнейшем участке, на идейной работе мухлюешь с жирами. Смотри, батька, звездочки сымем, спишем на свалоч-ку, в архив, ибенать, в историю.

Так что к тылу своему Борщов относился двояко: с одной стороны, дюже гарно опираться на огромную массу могущественного тыла, а с другой стороны, яйца печет, ни действий, ни соображений не предугадаешь. Иной раз хотелось Борщову думать, что вроде и никакого тыла у него нет, что он вроде простой человек, обыкновенный пищевой жулик, но… но тыл у него был, был всегда с незапамятных нежных лет, когда кострами еще взвивались синие ночи, и если уж честно говорить, не представлял себя Борщов без этого тыла, немедленно бы опрокинулся, лиши его оного. Как-никак, а давал ему eго тыл нужный запас в отношениях с санитарно-эпидемиологической, противопожарной, финансовой и прочими инспекциями.

Так и сейчас помогло ощущение тыла, и, привычно потряхивая крашенной под воронье крыло косой челкой, лукаво поблескивая левым глазом из-под фальшивого протеза и раскрывая якобы-второго-белорусского псевдофронтовые объятия, Б.Ф. Борщов двинулся к человеку-инспектору.

— Узнаю, узнаю поколение! Где сражался, землячок? Пойдем-пойдем… да подожди ты с бумагами-то… пойдем посидим, вспомним дороги Смоленщины…

И увлекая гостя в глубины «Волны», ярко жестикулировал подчиненным насчет обеда (да уж, конечно, не комплексного!), насчет коньячку (да уж, конечно, марочного!), да и по делу, конечно, насчет всяких там тоскливых калькуляций, документации (что поделаешь — жизнь!) и очаровывал мужским своим солдатским обаянием.

Тормозя иной раз в коридорчиках, пропуская инспектора вперед, траншейным шепотом отдавал приказания челяди:

— Симка где? Немедленно отыскать Серафиму Игнатьевну! Маринке и Зинке помыться! Кремовый шприц с топленым маслом в хлеборезочную!

Ну наконец на бархате со стола президиума сервируется обед, переходящий в ужин с завтраком: горка жареных цыплят, пирамида помидоров (вот вам и Сибирь!), развалец рыбного ассорти вперемешку с икрицей (закон-тайга!), закавказское созвездие коньяков — прошу, не обессудьте, чрезвычайная периферия.

Неожиданный инспектор, что хуже не только чучмека, но и еврея мохнатого, к счастью, оказался хиловат, простоват, сразу потек при виде переходящего бархата, только глазенки бегают, а ручки сами к бутылочкам тянутся. Даже не заметил переноса засургученного в санитарных судках комплексного обеда из кабинета в хлеборезку. Не заметил и перемигивания челяди и даже идиотского шепота завскладом Залихановой — «Буряк Фасолевич, шприц принесли» — не расслышал.

Ну конечно, по первой прошлись с кряканьем, с боржомным клокотаньем, и теплая волнища первой полной вкусной рюмищи прошла по борщовским суспензориям, обольщая отощавшую в гнусноте житейской душу и даже глуша на миг и фальшь фальшивейшею обеда — и будто бы не ЧП-санитарное-рыло рядом сидит, а друг-костя-с-лейкой-и-блокнотом и с ленд-лизов-ским сидором у хромового сапога.

— Тушенки мы у них много забрали, а обратно не отдадим! Оплачено кровью! — повторил Борщов великие слова.

В глазенках санитарного гражданинчика мелькнуло замешательство: не понял идеи лапоть-калоша.

А тут как раз привалили помывшиеся девчата, переброшенные пару недель назад из актива на замену интеллектуальным проституткам с тлетворным душком. Борщов глазами и бесшумно шевелящимися губами издавал приказания.

— Ты, Маринка, садись поближе и лапу ему на коленку клади, а ежели пуговки где надо проверить, никто тебя не осудит. Ты, Зинаида, больше грудями приваливайся. Действуйте, девчата!

«Эх— вот-Серафимы-то-жал ко-нету-одним-ды ханьем-лишь-взяла-бы-опенка-нимфа-моя-русская-полевая», -подумал на волне лиризма Борщов, представив своего старшего буфетчика рядом с санитарным инспектором и как тот от одною лишь духа нимфиного тут же кончает и подписывает документацию.

— Ты, друг, пока тут с девчатами, с активом погужуйся, а я на пяток минут испарюсь, проверить надо, как дела на кондитерском фронте.

Он двинул в хлеборезку и лично возглавил операцию, то есть взял в руки кондитерский шприц, которым обычно выводят на тортах различные дарственные и патриотические надписи. В лом деле был уже у Борщова накоплен боевой опыт. Не раз приходилось идеологу молодежи вгонять кривой иглой жиры из кондитерского шприца в опечатанные для анализа обеды.

Так и сейчас, без труда найдя малую щель в судке, он засунул туда кривую иглу и не без удовольствия стал «вгонять» и не без удовольствия воображал удивление научных сволочей в пищевой лаборатории, когда обнаружат супервысокий процент жирности. — В гражданскую войну как на Восточном, так и на Западном фронтах за такие дела ставили к стенке, — услышал вдруг Борщов спокойный неторопливый голос. — Впрочем, ни Южный, ни Северный фронты не были исключением.

Санитарный гражданинчик, будто и не пил, будто и не ласкали его женские руки, стоял в дверях хлеборезки. Пальто внакидочку, шапочка на затылочке — ни дать ни взять профессор матфилософии в изгнании.

Борщов метнулся — куда же? — конечно же, к телефону. Как Эдип, должно быть, в минуты тревоги бросался к мамане, так и Борщов в такие минуты инстинктивно бросался к телефону, чтобы ощутить под ухом, под рукой, под животом ровное рокочущее дыхание могучего тыла. Однако что-то в этот раз не сразу заладилось: гнулся палец, подлый грешный указательный палец, залезал не в те дырки, путалась кабалистическая цифирь — старею, маразмирую, на свалочку нора…

— Это вы сказали? — в ужасе Борщов потек ручьями.

Санитарный гражданинчик сидел теперь через стол напротив — санитарный ли? не мат ли философский? — он расплывался, странновато видоизменялся, как на экране паршивого гелевизорa, и только улыбочка, издевательская, всезнающая, не менялась перед Борщовым, да взгляд стальной с прищуром, идеологический держал Борщова за зрачки — этично все, что полезно.

— На свалочку пора!

— Это вы сказали?

— Я? А может, это вы сами сказали, Буряк Фасолевич? А может быть…— небрежный кивок в сторону телефона,-…может, это товарищи сказали?

— Да вы… да вы, милейший, знаете, на что замахиваетесь? Отдаете себе отчет?

Тыл престраннейшим образом не соединялся, палец-поганец гнулся и смердил. Пришелец рассмеялся.

— Обед с блядями, кривой шприц — какая наивность! На дворе семидесятые годы, Буряк Фасолевич, справка на вас давно готова.

С хрустом, словно новенькая ассигнация, вывернутая из кармана, закачалась перед носом Борщова отменнейшая справка. По ней пробегали маленькие, но отчетливые светящиеся буковки:…вардии…овник…ставке заочно осужденный по материалам ОБХС… сто восемнадцать лет лишения…оды лауреат…венной ремии УПРХ СТФРОУ трижды кавалер ордена Богдана Хмельицкого под грифом совер… секр… значка «Отличный пищевик» Борщов Буряк Фасолевич ЖИРНОСТЬ 99,99 ПРОЦЕНТА».

Хлеборезочный пункт со всеми его пауками и тараканами, наличием и отсутствием санитарии и гигиены закачался вокруг Борщова. Вся глубинная тыловая суть обозначена была в справке, казалось бы — выше голову, вот они этапы большого пути, но как? откуда? что за ужас? как посмели? Газы отчаянной тревоги пучили Борщова, и даже любимые им знаки 99.99 вместо того, чтобы наполнять законной гордостью, теперь плавали в воздухе Кошмарными пузырями. И тут как раз включился тыл.

— Что там у вас, Борщов? — спросили чудесным голосом.

— Здесь… здесь, товарищи…— радостно заверещал Борщов,-…провокацией попахивает… некомпетентные органы… вешательсгво в святая святых… прошу приема… может, придете лично… мой стаж… процентовка… СЭС нос сует куда…

Радостное кудахтанье захлебнулось в молчании тыла. Санитарный гражданинчик сидел посмеиваясь. Да неужто уже внешние органы переплелись с внутренними, а я и не заметил?

— Ты, Борщов, рыбалку любишь? — спросили в тылу. Несчастье, когда становится очевидным, дает человеку некую кристальность.

— Понимаю, — просто и ясно сказал наконец-то Борщов. — Решение принято? Заслуженный отдых? Отдаете на растерзание?

Как там все-таки чудесно красиво смеются. Нет-нет, они своих так просто не отдадут.

— Работай, товарищ Борщов, только не размягчайся на молодежных хлебах. Во-первых, комплексный обед перекалькулируешь, ворюга, по-человечески, а во-вторых, проведешь дискуссию, чтоб не болтали, будто у нас дискуссии зачахли.

— Дискуссию? — Борщов снова опупел. — Какую дискуссию?

— Инициатива от молодежи пойдет, а тебя сейчас ознакомят.

— Кто ознакомит?

— Не догадываешься? — тыл отключился.

Перед Борщовым по-прежнему сидел хихикающий санитарный гражданинчик, но теперь он уже размывался, видоизменялся очень активно и превращался на глазах — генералиссимус милосердный! — в идейно подозрительного чрезвычайно-мало-советского чужака Мемозова, о питании которого в «Волне» уже отослано было в тыл несколько сигналов.

— Тема дискуссии такова: «Перспективность однопартийной политической системы в свете трудов князя Кропоткина».

Нанеся этот последний удар под дыхало, Мемозов встал и удалился, и вконец уже задрюченному Борщову послышался в его поступи звон далеких революционных шпор.

— Серафима! Лада моя! Где ты? — возопил Борщов в пустоте хлеборезки.

Кошмарный эмиссар вдруг на миг вернулся в щель двери ухмыляющейся кошачьей рожей.

— А об этом, Бурячок, можешь узнать в Научном Центре, особенно в ядерных проблемах и в генетике. Там кое-кто кое-что знает о твоей Ладе.

В гостинице «Ерофеич», невзирая на пургу, скольжение лифтов в стеклянных пеналах шло своим чередом. Здесь жили очень богатые иностранцы и очень бедные иностранцы. Богатые из-за старости жевали сухие брекфесты, бедные по молодости лет ярили зубы на все наше национальное и все получали. Но нет правил без исключений, которые подтверждают все правила без исключения. Один иностранец, самый богатый, Адольфус Селестина Сиракузерс, завтракал жирно и сладко и увеличивал сладость жизни к вечеру, под вьюжным небом до апогея, так что и родину забывал, далекую мясную державу.

В этот момент, когда Ким Морзицер явился к новому другу на творческое совещание, Мемозов как раз угощал собой этого иностранца, похожего на гигантскую плохо упакованную клубнику, и сам угощался этой клубникой, то есть наслаждался фыркающим вниманием.

Авангардист разглагольствовал, гуляя по своему номеру в самурайском шлеме с крылышками, в вязаной майке из шерсти лемура, в шотландском килте. Погибло все мое, с неожиданной тоской подумал Кимчик, все мои задумки и планы: новогодний пир в землянке, дискуссия «Горизонт», античное шествие в годовщину падения Трои — все погибло, все он пожрет, ну и пусть, как все это глупо и старомодно, все это «мое» — неловко, потно, колко как-то, все это на порядок ниже «его» — современного…

Авангардист разглагольствовал:

— Моя задача, сеньор Сиракузерс, скромна. Всюду, где я есть, где я имею себя быть, я произвожу раскачку, железным пальцем психоделического эксперимента бережу застойные мозги и, по-вашему, брейны. Гомо не должен торжествовать себя на крепком стуле, а должен суисидально барахтаться в водовороте парапсихологии, эго его естество, а себе я глории не ищу, не надо. Понятно?

Назад Дальше