Сборник 4 ЛЕКАРСТВО ОТ МЕЛАНХОЛИИ - Рэй Брэдбери 13 стр.


— Чего зря болтать-то! — крикнул Григсби. — Всё равно впустую.

— Э, — упорствовал один из очереди, — не торопитесь. — Вот увидите: ещё появится башковитый человек, который её подлатает. Попомните мои слова. Человек с душой.

— Не будет того, — сказал Григсби.

— А я говорю, появится. Человек, у которого душа лежит к красивому. Он вернет нам — нет, не старую, а, так сказать, ограниченную цивилизацию, такую, чтобы мы могли жить мирно.

— Не успеешь и глазом моргнуть, как опять война!

— Почему же? Может, на этот раз все будет иначе.

Наконец и они вступили на главную площадь. Одновременно в город въехал верховой, держа в руке листок бумаги. Огороженное пространство было в самом центре площади. Том, Григсби и все остальные, копя слюну, подвигались вперед — шли, изготовившись, предвкушая, с расширившимися зрачками. Сердце Тома билось часто-часто, и земля жгла его босые пятки.

— Ну, Том, сейчас наша очередь, не зевай!

По углам огороженной площадки стояло четверо полицейских — четверо мужчин с жёлтым шнурком на запястьях, знаком их власти над остальными. Они должны были следить за тем, чтобы не бросали камней.

— Это для того, — уже напоследок объяснил Григсби, — чтобы каждому досталось плюнуть по разку, понял, Том? Ну, давай!

Том замер перед картиной, глядя на нее.

— Ну, плюй же!

У мальчишки пересохло во рту.

— Том, давай! Живее!

— Но, — медленно произнес Том, — она же красивая!

— Ладно, я плюну за тебя!

Плевок Григсби блеснул в лучах солнца. Женщина на картине улыбалась таинственно-печально, и Том, отвечая на её взгляд, чувствовал, как колотится его сердце, а в ушах будто звучала музыка.

— Она красивая, — повторил он.

— Иди уж, пока полиция…

— Внимание!

Очередь притихла. Только что они бранили Тома — стал как пень! — а теперь все повернулись к верховому.

— Как её звать, сэр? — тихо спросил Том.

— Картину-то? Кажется, "Мона Лиза"… Точно: "Мона Лиза".

— Слушайте объявление — сказал верховой. — Власти постановили, что сегодня в полдень портрет на площади будет передан в руки здешних жителей, дабы они могли принять участие в уничтожении…

Том и ахнуть не успел, как толпа, крича, толкаясь, мечась, понесла его к картине. Резкий звук рвущегося холста… Полицейские бросились наутек. Толпа выла, и руки клевали портрет, словно голодные птицы. Том почувствовал, как его буквально швырнули сквозь разбитую раму. Слепо подражая остальным, он вытянул руку, схватил клочок лоснящегося холста, дернул и упал, а толчки и пинки вышибли его из толпы на волю. Весь в ссадинах, одежда разорвана, он смотрел, как старухи жевали куски холста, как мужчины разламывали раму, поддавали ногой жёсткие лоскуты, рвали их в мелкие-мелкие клочья.

Один Том стоял притихший в стороне от этой свистопляски. Он глянул на свою руку. Она судорожно притиснула к груди кусок холста, пряча его.

— Эй, Том, ты что же! — крикнул Григсби. Не говоря ни слова, всхлипывая, Том побежал прочь. За город, на испещренную воронками дорогу, через поле, через мелкую речушку, он бежал и бежал, не оглядываясь, и сжатая в кулак рука была спрятана под куртку.

На закате он достиг маленькой деревушки и пробежал через неё. В девять часов он был у разбитого здания фермы. За ней, в том, что осталось от силосной башни, под навесом, его встретили звуки, которые сказали ему, что семья спит — спит мать, отец, брат. Тихонько, молча, он скользнул в узкую дверь и лёг, часто дыша.

— Том? — раздался во мраке голос матери.

— Да.

— Где ты болтался? — рявкнул отец.-Погоди, вот я тебе утром всыплю…

Кто-то пнул его ногой. Его собственный брат, которому пришлось сегодня в одиночку трудиться на их огороде.

— Ложись! — негромко прикрикнула на него мать.

Ещё пинок.

Том дышал уже ровнее. Кругом царила тишина. Рука его была плотно-плотно прижата к груди. Полчаса лежал он так, зажмурив глаза.

Потом ощутил что-то: холодный белый свет. Высоко в небе плыла луна, и маленький квадратик света полз по телу Тома. Только теперь его рука ослабила хватку. Тихо, осторожно, прислушиваясь к движениям спящих, Том поднял её. Он помедлил, глубоко-глубоко вздохнул, потом, весь ожидание, разжал пальцы и разгладил клочок закрашенного холста.

Мир спал, освещённый луной.

А на его ладони лежала Улыбка.

Он смотрел на неё в белом свете, который падал с полуночного неба. И тихо повторял про себя, снова и снова: "Улыбка, чудесная улыбка…"

Час спустя он все ещё видел её, даже после того как осторожно сложил её и спрятал. Он закрыл глаза, и снова во мраке перед ним — Улыбка. Ласковая, добрая, она была там и тогда, когда он уснул, а мир был объят безмолвием, и луна плыла в холодном небе сперва вверх, потом вниз, навстречу утру.

Первая ночь великого поста

The First Night of Lent 1956 год Переводчик: Л. Терехина, А. Молокин

Итак, ты хочешь понять ирландцев. Что их подготовило к их судьбе и заставило пойти своей дорогой? — спрашиваешь ты. Тогда слушай. Хотя я знал за свою жизнь только одного ирландца, но знал его сто сорок четыре дня подряд. Иди поближе, возможно, на его примере ты поймешь этот народ, который выступает в поход в дождь и, уходя, растворяется в тумане.

Смотри, вот и они. Вот они идут.

Того ирландца звали Ник. Осенью 1953 года я затеял писать пьесу и работал в Дублине. Каждый день я вызывал машину и ехал из Ривер-Лиффи в огромный серый деревянный дом времен короля Георга, в окрестностях которого мой директор-продюсер занимался конной охотой.

Всю долгую осень, зиму и раннюю весну мы перелопачивали по восемь страниц моей писанины за вечер. Затем, уже в полночь, когда подходило время отправиться на берег Ирландского моря в Королевский Отель, я будил телефонистку сельского переговорного пункта Килкок и просил соединить меня с самым тепленьким, даже если оно и вовсе не отапливалось, местечком в городе.

— Это заведение Гебера Финна? — орал я, как только меня соединяли. — Ник там? Не позовете ли вы его?

Я живо представлял себе их, местных парней, как они выстраивались у пятнистого зеркала и таращились в него друг из-за друга.

Зеркало походило на зимний замерзший пруд, и они казались себе вмерзшими глубоко в этот волшебный лед.

И среди этой толкотни и таинственного перешептывания находился Ник, мой чересчур молчаливый деревенский шофер. Я слышал в трубке, как его окликнул Гебер Финн. Слышал, как Ник поднялся и его голос в трубке.

— Послушай, я уже собрался выходить! — Еще раньше я узнал, что это свое "собрался выходить" он не принимал особенно близко к сердцу, это не унижало его чувство собственного достоинства и тем более не портило чудесную филигрань какого-нибудь изящного и весомого постулата, который он, задыхаясь, обосновывал перед посетителями Гебера Финна.

Это было, скорее, начало перехода в иное состояние, поворот тела так, что центр тяжести почти неуловимо смещался к дальнему концу комнаты, где находилась дверь, на которую никто не обращал внимания, но все старались держаться подальше.

За это время надо было успеть извлечь кое-что ценное из кучи трепа и вранья, связать с другими фактами и снабдить ярлычками, чтобы на следующее утро сразу же после обмена хриплыми приветственными возгласами ухватить нить вчерашней беседы и, не тратя времени на передышки и обдумывания, запустить челнок общения так, чтобы все ниточки основы совпадали.

Я высчитал, что большую часть ночного пути Ника составляет расстояние до двери в заведении Гебера Финна, на его преодоление уйдет полчаса. А меньшая часть — дорога от заведения Финна до того места, где ожидаю я, займет не больше пяти минут.

Итак, был канун Великого поста.

Я позвонил. Я ждал.

Наконец из ночного леса вылетел "шевроле" выпуска 1931 года, крыша которого была выкрашена в торфяной цвет, что было вполне в духе Ника.

Машина и водитель, как единое целое, пыхтели, сопели, хрипели мягко, вкрадчиво и нежно, легкими толчками заползая во двор. Я на ощупь спустился по парадной лестнице и очутился под безлунным, но светлым звездным небом. Вгляделся в кромешную тьму сквозь туман, со скоростью тридцать одной мили в час.

— Ник, это ты?

— И никого больше, — таинственно прошептал он. — Прекрасный теплый вечер, верно, а?

Температура была так себе. Но Ник отродясь не бывал ближе к Риму, чем морское побережье Типперери, и понятия тепла и холода были у него весьма относительными.

— Прекрасный теплый вечер, — я забрался в машину через переднюю дверь и захлопнул ее, отчего раздался скрежет и посыпались хлопья ржавчины.

— Ну, Ник, как ты поживаешь последнее время?

— Ox. — Он пустил машину накатом вниз по лесной дороге, лишь иногда поправляя ее. — Я здоров. Неужто это из-за того, что завтра начинается Великий пост?

— Великий пост, — пробормотал я. — И с какими грехами ты собираешься покончить в Великий пост?

— Вот я помозговал немного… — Неожиданно Ник пыхнул сигаретой, розовое морщинистое лицо его заволоклось дымом. — А почему бы не с этой гадостью, что у меня во рту? Они приятны, словно битком набиты золотом, зато для легких — сущий яд. Откажись я от всего этого, брось курить, и к концу года всех болезней — как не бывало, ведь так? Ты не увидишь этой дряни у меня во рту весь Великий пост и, кто знает, может быть, и после!

— Браво! — воскликнул я. — Сам я не курю.

— Вот и я говорю себе: браво! — прохрипел Ник, щурясь от дыма.

— Удачи! — пожелал я ему.

— Она мне нужна, — признался он. — Чтобы разделаться с этим моим грехом.

И мы ехали дальше. Он твердо вел машину, неторопливо переключая скорости и объезжая торфяные ямы. Мы ехали в Дублин после поездки.

Провалиться мне на этом месте, если Ник не был самым внимательным водителем на всем белом свете, включая самые тихие и патриархальные деревенские местечки.

Кроме того, Ник был невинным агнцем по сравнению с некоторыми автолюбителями, у которых залипает кнопка под названием "шизофрения" каждый раз, когда они, буквально влипнув в кресла своих машин, несутся по дорогам Лос-Анджелеса, Мехико или Парижа. А также по сравнению с теми слепцами, что отказываются от привычного глотка из оловянной кружки и прогулки с тросточкой ради того, чтобы, нацепив темные очки в стиле Голливуда, бездумно улыбаться из окон своих спортивных автомобилей на Виа Винетто, дергая тормозные колодки, как ленточку карнавального серпантина.

Представьте себе Римские руины. Без сомнения, это все обломки, оставленные моторизированными выдрами, рыскающими по ночным Римским аллеям, под окнами вашего отеля, так, что вы себя чувствуете христианином, брошенным на арену Колизея на растерзание львам.

А теперь о Нике. Взгляните на его легкие руки, так любящие медленное, подобное движению часовой стрелки, вращение автомобильной баранки, мягкое и беззвучное, словно кружение снежинок, падающих с неба.

Прислушайтесь к его пробивающемуся сквозь туман голосу, заклинающему дорогу, такому тихому в ночи. Нога нежно, с ласковым великодушием нажимает на шуршащий акселератор, никогда скорость не бывает хотя бы на милю ниже тридцати или хотя бы двумя выше. Ник, Ник и его надежная лодка, плавно скользящая по темной и гладкой поверхности озера, в глубине которого само Время.

Взгляни и сравни. И свяжи себя с этим человеком прядями летних трав, одари его серебром, тепло пожми ему руку каждый раз после поездки.

— Спокойной ночи, Ник, — пожелал я ему около отеля. — До завтра!

— Всего доброго, — прошелестел Ник.

И он тихо уехал.

Но вот пройдут двадцать три часа сна, завтрака, ленча, ужина, стаканчика спиртного на ночь. Промелькнут часы переписывания и доработки пьесы, пережидания тумана и дождя, и снова я еду туда, и еще одна полночь, и опять я выхожу из дома времен короля Георга и, ступая по пестрому лестничному ковру, спускаюсь вниз и на ощупь, как слепой, читающий по системе Брайля, ищу знакомую машину, зная, что она неуклюже приткнулась где-то рядом. Я слышу ее огромное сердце, астматически вздыхающее в ночи, а Ник кашляет, бормоча под нос:

— Унция золота, это не так много.

— А вот и вы, сэр, — обрадовался Ник.

Я привычно забрался на переднее сиденье и захлопнул дверцу.

— Ник! — сказал я, улыбаясь.

А затем случилось что-то невероятное. Машина рванулась, как будто ей выстрелили из огнедышащего пушечного жерла, сорвалась с места, подпрыгнула и понеслась, а потом на полной скорости бросилась вниз по каменистой дороге, сквозь редкие кусты, отбрасывающие скачущие тени. Я вцепился в собственные колени, четыре раза ударившись о крышу машины.

— Ник! — Я почти орал. — Ник!

В сознании промелькнули уличные картины Лос-Анжелеса, Мехико, Парижа. Я с откровенным ужасом уставился на спидометр: восемьдесят, девяносто, сто километров. Из-под колес летели фонтаны гравия, мы выскочили на основную дорогу, пронеслись под мостом и выскользнули на улицы Килкока. За городом на скорости сто десять километров я чувствовал только, как стелются травы Ирландии, когда мы с ревом неслись в гору.

"Ник!" — подумал я и повернулся.

Он сидел на своем обычном месте, но прежним в его облике осталось лишь одно. Сигарета во рту, отражающаяся красным огоньком то в одном зрачке, то в другом.

Все остальное в Нике изменилось, да так, как будто сам дьявол смял его, вылепил заново и крутил руль во все стороны; мы бешено проносились под мостами, сквозь туннели, задевая дорожные знаки на перекрестках, и те крутились, словно флюгера при порывах ветра.

Лицо Ника — разум покинул его, исчезла печать терпения и умиротворения, взгляд не был ни добрым, ни философским. Это было лицо без прикрас — ободранная и ошпаренная картофелина. Оно походило на ослепляющий прожектор, упорно и бездумно вперявшийся вдаль, в то время как проворные руки, охватившие руль, давили и давили на него, пока мы петляли по виражам и прыгали через буераки.

Это не Ник, подумал я, это его брат. Или в его жизни произошло что-нибудь страшное, катастрофа или удар, горе в семье или болезнь, да, все дело в этом.

А потом Ник заговорил, и голос его показался мне незнакомым.

Пропали мягкое торфяное болото, влажная почва, согревающий огонь под зябкой моросью. Исчезла шелковистая трава. Теперь голос чуть ли не трещал: рожок, труба, железо и жесть.

— Ну, как житуха? — орал он. — Что с вами?

Машину тоже трясло, как в лихорадке, ей были не по нутру эти перемены. Она была стара, сильно побита и теперь хотела бы скользить, как стареющий брюзгливый бродяга, по морю и небу, прислушиваясь к своему дыханию и ломоте в костях. Но Нику было не до того, он нарывался на катастрофу, громыхая навстречу дьяволу и чтобы погреть озябшие руки на каком-нибудь особенном огне.

Ник пригнулся, и машина пригнулась, огромные меловые клубы дыма вырывались из выхлопной трубы. Наши бренные тела — мое, Ника и автомобиля — содрогнулись, хрустнули и со страшной силой ударились обо что-то.

Лишь случайность спасла мою душу, и ее не вытряхнуло из тела напрочь. Мой взгляд в поисках виновника нашего полета наткнулся на пылающее, подобно вулканической лаве, лицо, и я почти нашел ключ к разгадке.

— Ник, — выдохнул я, — ведь это первая ночь Великого поста!

— Да? — удивился Ник.

— А ты помнишь свой обет, данный в честь Великого поста? Так почему же у тебя во рту сигарета?

Мгновение Ник не мог сообразить, что я имею в виду. Потом скосил глаза, увидел курящийся дымок и содрогнулся.

— Я бросил кое-что другое, — сказал он. И сразу все стало ясно.

Сто сорок минувших ночей у двери старого дома в стиле короля Георга я выпивал с моим заказчиком "посошок на дорожку" — жгучий глоток "Бурбона" или еще чего-нибудь "для сугреву".

Затем, вдыхая запахи позднего лета, запахи пшеницы, ячменя, овса, смешанные с моим собственным, разящим перегаром дыханием, я шел к машине, где сидел человек, коротавший в ожидании моего звонка все эти долгие вечера в заведении Гебера Финна.

"Идиот! — подумал я. — Как я мог об этом забыть?"

В долгие часы неторопливых задушевных бесед у Гебера Финна эти трудолюбивые парни словно бы сажали сад, заботливо взращивали его, а потом снимали урожай. Каждый из них сам сажал свое дерево или цветок, их садовыми инструментами были языки и поднятые за боковым стеклом машины; приборный щиток не работал уже много лет.

Там Ник и получал свою душевность. И она постепенно исчезала, смытая нудными дождями, проникающими в разгоряченные нервы и утихомиривающими в теле разнузданные страсти.

Те же дожди омывали его лицо, выявляя на нем признаки ума, линии Платона и Ахиллеса. Спелость урожая окрашивала щеки, согревала глаза, понижала голос до обволакивающей хрипоты, разливалась в груди, и сердце с галопа переходило на легкую рысь. Дождь смягчал его жесткие ладони, сжимающие дрожащий руль, бережно и удобно усаживал его в кресло из волосяной бортовки. И Ник бережно вез нас сквозь отделяющие от Дублина туманы.

И будучи сам хмельным и вдыхая жгучие пары виски, я никогда не замечал какого-либо запаха от моего старого приятеля.

— Да, — повторил Ник, — я бросил кое-что другое.

Последний кубик головоломки встал на свое место.

Стояла первая ночь Великого поста.

Впервые за все ночи, которые я провел с Ником, он был трезв. Все те сто сорок ночей Ник вел машину осторожно и легко не из-за моей безопасности, нет.

Просто сидящая в нем душевность качалась то туда, то сюда, пока мы ехали по долгим и извилистым дорогам.

И тогда я сказал себе: "Кто же все-таки знает ирландцев, и что же все-таки они из себя представляют?"

Но мне не хотелось думать об этом. Для меня существует только один Ник. Такой, каким его сотворила сама Ирландия, с ее погодой, дождями, севом и урожаем, с ее отрубями и кашами, пивоварнями, бутылочным разливом, с ее летними трактирами, выкрашенными киноварью, бередящими запахами пшеницы и ячменя. И когда ты едешь через болота, ты чувствуешь ее громовой шепот. И все это — Ник. С его зубами, глазами, сердцем, легкими, руками. И если вы меня спросите, что делает ирландцев такими, какие они есть, я ткну в поворот к заведению Гебера Финна.

Назад Дальше