Три уже года прожил так Брызгалов — то предпринимая экспедиции для наказания ближайших аулов, то отбиваясь от бешеных лезгинских скопищ, — и это ещё было сравнительно весёлое время! Гораздо тяжелее в долгие зимы было сидеть в четырёх крепостных стенах, выслушивать рапорты офицеров, по вечерам играть в бостон и ералаш с батюшкой, доктором и двумя ротными командирами. Один из них, по очереди, находился в отпуску в Дербенте, другой был на месте, ожидая его возврата, чтобы поехать самому. Бедному Брызгалову приходилось бессменно оставаться здесь, неся тяжкую службу…
— Зато на нас вся Россия смотрит! — шутил он бывало.
— Смотрит, да не видит!..
— И слава Богу! Экая краса какая, особенно вы, доктор, посмотрите-ка на себя…
— Не во что… у нас в крепости и зеркала нет.
Действительно, зеркала не было.
Но в последние месяцы с каждой оказией Брызгалов что-нибудь да выписывал из Дербента. Прежде всего привезли зеркало и повесили его в одной — самой угловой комнате комендантского управления. К Степану Фёдоровичу стал ходить народ смотреться. Молодые офицеры начали причёсываться. Таких было трое. Один из них даже выписал себе одно ручное зеркальце, увлёкшись примером начальника, и за это получил прозвище «кокетки». Затем — явились ковры… Ситцевые занавесы… Наконец, с последней оказией доставили постель и полог к ней, а кровать была заказана крепостному столяру, да ещё с резьбой… Столяр, впрочем, был немудрящий и соорудил какой-то ковчег, но в крепости и это было диво-дивом… Наконец, Степан Фёдорович объявил своим офицерам.
— Сюда скоро приедет моя дочка. Институт кончает. Ну, так я ей резиденцию приготовляю.
Эта весть живо облетела всю крепость, — и вдруг над нею даже воздух стал всем казаться розовым. Дочка Брызгалова должна была быть непременно красавицей. Молодёжь иначе и не понимала. Потом — воспитанная. Может быть, даже по французскому… Поёт, верно… И теперь целые дни г-да прапорщики и подпоручики ходили, как обалделые, любовались голубыми небесами, декламировали стихи, мечтали о «деве гор», как они уже её прозвали между собою. «Дева гор» ещё не выезжала из Питера, а уж прапорщик Роговой писал ей мадригалы, а подпоручик Незамай-Козёл добыл где-то гитару и по вечерам изводил серьёзных крепостных собак своим сентиментальным воем. Хотел было Брызгалов даже запретить ему это, — собак-де испортит, но оказалось, что кавказскую собаку того времени испортить было нельзя ничем, даже пением Незамай-Козла…
Незамай-Козёл и солдат удивил. До него единственною музыкою в крепости были, как их нежно называл Брызгалов, «сигнальчики». И офицеры, бывало, от нечего делать и от жары, уходили под тень одинокой в крепости чинары и брали с собою горниста. Этот им играл, а они подпевали «сигнальчики». В конце концов, любого из них можно было разбудить хоть ночью и приказать, — и тот не ошибся бы и спел бы — «надлежаще», по выражению Степана Фёдоровича. То и дело слышалось в разных концах крепости из окон: «рассыпьтесь, молодцы, за камни, за кусты, по два в ряд!» Даже по вечерам пробьют зарю, ударят на молитву… Солдаты споют её стройно, так что во всех затянутых уже туманами ущельях, горцы друг другу передают: «Урус свой намаз творит»… На тёмных небесах сольются и пропадут грозные силуэты мрачных великанов… В аулах — под облаками засветятся огоньки, заблещут звёзды, — и опять так же понесутся в тишину дагестанской ночи сигнальчики. Иногда ночью прискачет казак… Как он прорвётся чрез западни, настроенные кругом джигитами, — Бог знает, но вдруг у ворот крепости подымается тревога.
— Кто идёт?.. — спрашивают с её стен и башен часовые.
— Свой! — отвечает заморённый казак. — Доложи — с «лятучкой»… или с «цыдулой» от корпусного.
Крепость просыпается. Зажигаются огоньки, казака впустят, часто раненого по пути и истекающего кровью, и опять, прежде, чем всё заснёт кругом, из разных окон слышится громкое пение: «рассыпьтесь, молодцы, за камни, за кусты, по два в ряд!». Часто пению неожиданно аккомпанировал вдруг выстрел… Спрятавшийся где-нибудь за скалою лезгин бил по огоньку. У самого Брызгалова раз таким образом случайно влетевшею пулей затушило свечу. Разрозненные книжки «Отечественных Записок» были уже давно чуть ли не наизусть выучены крепостью.
Теперь Незамай-Козёл, не надеясь на память, в виду приезда молодой Брызгаловой, пересмотрел опять все книжки и повторил выражения, вроде: «О, если бы вы знали, что говорить моему воспалённому сердцу ваш небесно-безмятежный взгляд», или: «Когда вы уходите, богиня, — солнце закатывается, и мрак моей души освещается только созвездием воспоминаний».
Даже когда слышалась команда:
— Эй, выходи за бурьяном!.. — и взвод строился, Незамай клал в карман книжку, чтобы на свободе заучивать наизусть все «неотразимые», по его мнению, фразы…
Когда не хватало лесу, — из крепости уходили в луга брать сухой бурьян, который в громадном количестве рос на этой выжженной солнцем почве… Горел он хорошо, — солдаты даже хлеб пекли на нём, но сбор его портил людям руки, и они умудрились состряпать себе из разных лохмотьев нечто вроде рукавиц. Это подавало острякам повод выкрикивать:
— Эй, Микитин, перчатки, надень, не равно с лезгинскими барынями встретишься…
В виду приезда «барышни» — даже солдаты подтянулись…
В крепости они со скуки завели козла.
— Ну, Васька, смотри! Молодцом теперь будь. Не бодайся, как дурак. Ты не азиат. Барышня тебя увидит, спросит, кто такой? Сейчас ей — Васька-де, а по прозвищу Кочан, потому очень капусту люблю рассейскую… Какой ты нации? Православный!.. — И затем заставляли его проделывать весь артикул.
— Генерал идёт! Генерал… Васька, генерал идёт!
Васька серьёзно поднимался на задние ноги и, потрясая бородой, ходил по двору.
— Васька, лезгины штурмуют.
Козёл немедля свирепел, — рога вперёд и стремглав летел на воображаемых лезгин.
Но пуще всех был взбаломучен ожидавшимся событием молодой немчик, прапорщик Кнаус. Он только что приехал из корпуса и не носил формы, — он желал походить на настоящего лезгина, добыл себе оборванную черкеску, обвалял её в грязи и высушил, купил золочёный кинжал, ружьё, всё в золотой насечке, шашку в серебряных ножнах и в крепости ходил в таком виде. Незамай-Козёл, труня над ним, заметил, что «какой ты горец — разве горцы бывают с волосами», и Кнаус немедленно выбрил голову… Теперь он внезапно изменился. У Кнауса уже завелось тоже зеркало, и, оставаясь в своей комнате один, он репетировал перед ним. Подходил издали, кланялся, растопыривая локти, и тонким тенором говорил:
— Мадемуазель! Дозвольте из ваших прекраснейших ручек получить сию чашку…
Или:
— Мадемуазель! С вашим благополучнейшим прибытием над нашей крепостью взошла новейшая звезда.
— Нет, — приходил он в отчаяние, — по-немецки это гораздо лучше, но она, наверное, не понимает по-немецки.
— Пламень ваших глазок испепелил мои мысли, и они горят, как сухой бурьян в костре, — декламировал с другой стороны Незамай-Козёл, и вдруг заканчивал, — а ревуар де Парис!.. [1]
Кнаус даже покусился на стихи. По крайней мере, в его шкатулке лежал уже чисто переписанный листок, носивший заглавие: «Благородной девице, получившей своё образование в хладном Петербурге».
Наконец, Кнаус заказал с приезжим на базар лезгином себе настоящую черкеску с серебряными патронами и позументами, из белого верблюжьего сукна, и к тому дню, когда должна была приехать Нина, вышел таким чёртом, что Роговой и Незамай-Козёл вдруг почувствовали себя совсем обиженными, и последний даже сделал демонические глаза и стал обдумывать кровавую месть. Одно утешало его, — на лице Кнауса ничего нельзя было разобрать. Немчик был белобрыс. Голову он выбрил, но усы пробивались каким-то бесцветным пухом, бровей нельзя было отличить от лба, и золотушные бледные уши торчали, как ручки у котла. Зато черкеска его так и горела, кинжал на солнце сверкал огнём.
— Да ты, немчура, чего это в крепости с ружьём за плечами ходишь? — добродушно смеялся Брызгалов.
— Так полагается, господин майор, по форме.
— По какой?
— По кумыкской, всегда-с. Горцу без ружья — нельзя…
— Да какой же ты горец, ревельская килька?
— Мои предки были тевтонскими рыцарями, и один из них даже убит в сражении под Грюнвальдом.
Майское утро на Самуре было прелестно. Тёмно-синие небеса тонули в дивном блеске. Горные вершины кругом величаво плавали в лазури. Лениво по золотому дну влачил серебристые струи полноводный Самур… Даже Брызгалов, с утра торчавший на башне, глядя в глубь долины, откуда должна была показаться «оказия», в её золотистую мглу, улыбался довольною, счастливою улыбкою. Кнаус, впрочем, и тут удивил всех. Ему вдруг подали коня. И не успел Степан Фёдорович оглянуться, как тот уже выскочил за ворота и полетел но долине.
— Куда, безумец? Лезгины могут подстрелить, погоди оказии.
Но тот ничего уже не слышал. С папахой на затылке, в блестящей черкеске, он нёсся вперёд, думая про себя: «Надо произвести первое впечатление»… Но, увы!.. В глубине долины, действительно, показалась скоро оказия. В открытом тарантасе ехала молоденькая девушка, белокурая, как её отец, с большими чёрными глазами своей матери, только русская кровь придала им задумчивое выражение. Кругом неё подвигался конвой из казаков, сопровождавший всякую оказию по правилам. Впереди шёл взвод солдат, и за ними влачилось горное орудие. Позади, в арьергарде за повозками с продовольствием, следовал другой взвод. Партия от Дербента двигалась уже четвёртый день, не встретив никаких приключении, как вдруг вдали показалось золотистое облако пыли… Офицер, сопровождавший оказию, скомандовал: «Стой»! В золотистом облаке двигалась какая-то блестящая точка, она росла и росла… Скоро обрисовался стремглав скачущий горец. Он выхватил ружьё и выстрелил в воздух. Сердце у Нины замерло… Да, да… Это настоящий абрек, о которых она начиталась в институте… Боже мой!.. Он один, а наших много… Он погиб, погиб! Она даже умоляюще руки вперёд. Как вдруг, у самой оказии, кабардинский конь [2], управляемый неопытною рукою, поскользнулся, и импровизированный абрек полетел ему через голову, прокатился по пыльной долине и въехал белобрысой физиономией прямо в Самур. Встал Кнаус живо, но весь в грязи, мокрый и совершенно обескураженный. К вящему его несчастью, оказию вёл офицер, знавший его. Он понял, в чём дело, и разозлился. Он вдруг крикнул:
— Прапорщик Кнаус!
Тот мокрой курицей подошёл к нему.
— Кто вам позволил пугать оказию? Я доложу по начальству…
— Кто это? — уже разочарованно спрашивала Нина у офицера.
— Немец один!.. Из аптекарских учеников! — вполголоса отвечал тот, добивая бедного Кнауса.
— Он ушибся?..
— Нет-с… Помилуйте, мордой в воду попал…
— Отчего он бритый?
— Болести здесь… От неопрятности бывает.
Кнаус погиб совсем в её мнении.
Он кое-как взобрался на коня и поехал позади оказии, в то время, как из крепости выезжала целая кавалькада офицеров и юнкеров. Впереди был Роговой в новеньком мундирчике, весь вымазанный резедовой помадой, за ним следовал на тяжёлом коне Незамай-Козёл, твердивший заученное приветствие из «Библиотеки для чтения»… За ними сияли, точно лакированные, два юных юнкера с такими счастливыми лицами, что Нина ещё издали улыбнулась им. Подъехав к ней, впрочем, и Роговой, и Незамай-Козёл растерялись. Первый забыл даже фуражку приподнять, а второй выговорил только начало фразы, которую ещё мгновенье назад хорошо помнил.
— Сударыня, мы все очень…
И на этом осёкся и покраснел, встретив взгляд больших чёрных глаз.
— А где отец?.. Батюшка где? — волновалась Нина, высовываясь из тарантаса.
— Они-с… Они-с сидят на башне.
— По долгу службы. Ни в каком экстренном случае им оставлять крепости не полагается, — отрапортовал Роговой и победоносно оглянулся на Незамай-Козла. Но и тот оправился уже и, злодейски закрутив усы, выпалил;
— Это всё равно-с, что на башне. Они следят за вами глазами своего родительского сердца.
И в высшей степени довольный, так тронул шпорой лошадь, что громадный и тяжёлый конь грузно поднялся на дыбы.
— А вы кто? — улыбалась ему Нина.
— Чего-с?..
— Кто вы? Вы тоже из Самурской крепости?
— Да-с… Штабс-капитан… Незамай-Козёл.
— Что? — не поняла Нина.
— Незамай-Козёл… Из запорожцев.
Но девушка, уже откинувшись в глубь тарантаса, едва удерживалась и не удержалась, — засмеялась во всю. Роговой счёл момент удобным для того, чтобы подъехать и отрекомендоваться.
— Прапорщик Роговой!.. Имел честь и удовольствие воспитываться вместе с вами.
— В Смольном институте? — изумилась она.
— Нет-с… Но в дворянском полку, тоже под хладными небесами Петербурга.
Незамай-Козёл был убит и ехал рядом, молчаливый и мрачный, думая про себя: «Она никогда не согласится быть „мадам Незамай-Козёл“». И первый раз в жизни он проклял своих славных сечевых предков. Потом, впрочем, он утешился. «Надо будет, — сообразил он, убедить её, что ударение ставится у меня не на е́, а на о́; не Козе́л, а Ко́зел, и всё будет отлично».
1902
Примечания
1
До свиданья, Париж — фр.
2
пропущено слово