Миры Харлана Эллисона. Т. 2. На пути к забвению - Харлан Эллисон 2 стр.


Ну как можно писать о людях, не становясь жертвой подобной мизантропии?

Тем не менее, вспомнив свои произведения трех последних десятилетий, я обнаружил, что женщины мне удавались не хуже мужчин. В качестве примера, над которым я попросил бы вас поразмыслить, возьмем единственную женщину из «У меня нет рта…» — Эллен.

Если читать рассказ, пользуясь приемами скоростного чтения, то легко может создаться впечатление, что Эллен самолюбивая, склонная пофлиртовать и чрезвычайно жестокая сука. Почему бы и нет, разве автор не говорит, что она именно такая? Да, говорит. И поэтому я должен здесь объяснить то, что должен объяснить — причем все это имеется в тексте рассказа, и я не занимаюсь никакими интерпретациями или реинтерпретациями ради успокоения собственной совести, — женщинам, воспринимающим Эллен как классический пример моей «ненависти к женщинам». Но, как я уже упоминал выше, все как раз наоборот.

Подумайте сами: повествование ведется от первого лица — Теда, одного из группы людей, которых компьютер АМ поместил в центр Земли для пыток. Но, как я ясно указал в рассказе, и опять-таки устами Теда, компьютер так или иначе изменил каждого из этой группы. Машина их согнула, скрутила, искалечила тела или умы. Тед сам говорит, что превратился в параноика. Он был гуманистом, любил людей, но АМ так все переключил у него в голове, что теперь он воспринимает всех и все негативно. Это Тед, а не Автор оскорбляет Эллен и подвергает сомнению ее поступки и мотивации. Но если вы посмотрите на ее реальные поступки, то станет очевидно, что единственная личность в рассказе, сохранившая хоть какую-то доброту к другим, есть именно Эллен. Она плачет из-за них, пытается утешить и подбодрить, приносит им единственное тепло и облегчение в мире страданий, где они очутились. (Вспомнив свои ремарки отцу-иезуиту в рассказанном выше анекдоте, хочу отметить — немногие читатели осознали, что Эллен женщина чернокожая, хотя это сказано в рассказе открытым текстом. Теперь, уже задним числом, я вижу плюсы и минусы того, что сделал Эллен чернокожей. Сделав это, я проявил рефлекторный либерализм — вспомните, что рассказ я писал в 1965 году, когда и у меня, и у всей нации начала остро пробуждаться социальная совесть, — но я был уже достаточно опытным писателем, чтобы не выпячивать это. И фактически я, хотя и наделил эту представительницу многострадальной расы благородством, которым не обладают ее светлокожие товарищи по несчастью, сам проявил его до такой степени, что оно… оно, по сути, осталось незамеченным.)

Далее, именно Эллен присоединяется к Теду в освобождении-через-смерть, которое для них единственный способ бегства от пыток АМ. А когда наступает ее время умирать, она вновь демонстрирует не только свою героическую природу, но и осознание того, что это величайший акт доброты, который человек может совершить, чтобы избавить другого от вины за причиненную смерть. Я написал так:

«Эллен посмотрела на меня, черты ее лица, словно вырезанного из черного дерева, резко выделялись на фоне ослепительно белого снега. Весь ее вид, поза выдавали страх и одновременно мольбу. Я знал, что у нас есть еще одна минута.

И нанес ей удар. Эллен наклонилась ко мне, изо рта брызнула кровь. Я не понимал, что означает выражение ее лица, видимо, боль была слишком сильной и страдания исказили черты; но это могло быть благодарностью. Вполне возможно. Пожалуйста».

Ее мужество в тот момент лишь едва уступает мужеству Теда. Она знает, что АМ станет мстить и месть его окажется еще страшнее всего, что происходило до сих пор, и обрушится она на тех из еще оставшихся в живых, кто украл его живые игрушки; и все равно она освобождает Нимдека, рискуя собственной душой. Итак, можно увидеть, что все отрицательное, высказанное в адрес Эллен — и столь часто приписываемое Авторской «ненависти к женщинам», — есть лишь словесное проявление паранойи Теда, пробужденной в нем компьютером.

Наконец, когда дело доходит до последних оставшихся в живых, Тед демонстрирует свое незаурядное мужество и необыкновенное человеческое чувство самопожертвования, преодолевая при этом свое глубокое психическое расстройство, и доводит до конца финальный акт любви и самоотрицания. Он убивает Эллен. А она прощает его взглядом. Даже в последний, преисполненный боли момент своей жизни она показывает себя настолько высокой личностью, что освобождает его от ответственности за акт убийства.

Теперь настало время поговорить о втором элементе, который большинство читателей поняло неправильно; том аспекте этого произведения, в который я постарался вложить смысловой подтекст: о морали, если хотите.

Какой удручающий и тяжелый конец. Наоборот — бесконечно положительный и полный надежд.

Как я могу делать такие заявления, если рассказ кончается несколькими убийствами и неслыханным ужасом? Могу и делаю, потому что «У меня нет рта…» утверждает, что даже когда последняя надежда утеряна, когда наградой может стать лишь пытка и физическая боль, то все равно даже в самом униженном человеческом существе отыщется негасимая искра внутреннего достоинства, самопожертвования и олимпийского мужества, способная возвысить каждого из нас до высот благородства в его предельном выражении. Из всех качеств, приписываемых человечеству как общепризнанному этноцентрическому raison d’etre за тот предмет спора, которым мы обладаем, summatus, право переступать пределы во Вселенной… это, в моем понимании, есть единственно стоящий аргумент. Не обладание чувством юмора или способностью мечтать, не противостоящий большой палец, не маленькие серые клеточки, позволяющие нам создавать законы для управления самими собой. А именно искра потенциальной трансцендентности, приписываемой наиболее благожелательным богам. Этот замечательный аспект человеческого характера придает вес нашему утверждению о том, что мы заслуживаем высокого места в космическом пантеоне.

Даже полностью сознавая, что приговаривает себя к вечной пытке, Тед тем не менее лишает себя единственного, что могло бы снабдить его хотя бы ничтожно малым количеством товарищества, любви и сочувствия к подобной судьбе… единственного другого человеческого существа, оставшегося в живых на планете. Он освобождает Эллен… и приговаривает себя не только к вечным мукам, но и к одиночеству, никогда не прекращающемуся одиночеству. Теперь ему не с кем поговорить, не с кем разделить свою боль. Кто может сказать, что ужаснее: одиночество в масштабе, которого никогда не познают даже самые закоренелые мизантропы, или жуткая месть, которую обрушит на него безумный компьютер за то, что он лишил его игрушек-людей?

Это, в моем понимании, есть акт высшего героизма и демонстрация наиболее выдающегося качества, присущего человечеству. Да, компьютер уготовил для Теда воистину чудовищную, гнетущую и жуткую судьбу. Но подтекст ясно показывает, что Тед перехитрил компьютер; он оказался сильнее аморальных и нечеловеческих аспектов человеческой расы, которые были запрограммированы в машине и погубили мир. Тед, выступая парадигмой всего человечества, одолел то зло в нашей природе, которое и породило безумный образ компьютера. И оптимистическое послание, заложенное в концовку рассказа, откровенно утверждает: мы часто терпим неудачи и склонны к показухе… но мы безупречны в нашем мужестве и непобедимы в нашем благородстве: оба аспекта существуют внутри нас, и мы обладаем свободой воли, чтобы выбрать, что именно будет доминировать в наших действиях и тем самым сформирует нашу судьбу.

В основе всего этого лежит настойчивый мотив, очевидный во всех моих произведениях — о том, что мы можем уподобиться богам только в том случае, если станем стремиться к этой цели, карабкаться из тьмы к свету. Компьютер АМ воплощает не Бога — как это столь часто утверждают академические интерпретации этого рассказа, — а двойственную природу человеческой расы, созданной по образу Бога; а это включает и наличие демона внутри нас. Тед и его героический поступок в финальный пылающий момент решения также воплощает Бога; или по меньшей мере он есть идеализированное воплощение того, что есть потенциально богоподобного внутри нас.

(В качестве сноски: хотя меня вряд ли можно назвать теологическим авторитетом, которым мне пришлось бы быть, чтобы сознательно вставить в рассказ все те мистические нюансы, что мне приписывают академики, я отыскал блистательные параллели с моей философией в гностических текстах «Nag Hammadi» — пятидесяти двух проповедях, найденных в 1945 году и опубликованных лет через десять или пятнадцать. Эти коптские копии четвертого века с греческих оригиналов первого века утверждают, что Бог был всего лишь образом Истинного Бога — демиургом Платона; гностики верили в то, что имеются две традиции — одна открытая, а другая тайная. Это радикальный отход от базовой монотеистической доктрины Бога как Всемогущего Отца. И хотя подобные представления были отвергнуты ортодоксальными христианами в середине второго века, они каким-то образом кажутся более подходящими для сложного современного мира, чем окаменелый монотеизм, с которым имеют дело почти все теологи (за исключением Пола Тиллиха) в нашем столетии.)

Поэтому, когда — как заметил один критик — создается впечатление, будто Тед и подобные ему персонажи других рассказов «ради выживания преступают грань правильных или достойных поступков» и что «он лишается всего человеческого, что в нем имелось», я начинаю склоняться к мнению, что эти буквоеды слишком долго сдирали кору с деревьев, пытаясь прочитать на голых стволах послание природы, содержащееся в совокупности всего леса. Они увидели лишь насилие, и я предполагаю, что это их проблема, а не та, что присуща самому рассказу. Просто они из тех людей, кто полагает, будто вестерны Серджио Леоне — это фильмы о насилии.

Неправильно.


Когда в аудиториях колледжей, которые я часто обременяю своим присутствием, меня заваливают вопросами, то один из наиболее часто встречающихся звучит так:

— Откуда вы взяли идею рассказа «У меня нет рта, а я хочу кричать»?

И когда я абсолютно откровенно отвечаю, что понятия не имел, каким получится рассказ, когда сел его писать, то всегда вижу на лицах выражения в диапазоне от изумления до изумления. Изумление от того, что такой «шедевр» смог появиться на свет, когда Автор даже понятия не имел, за каким дьяволом сел стучать по клавишам. И изумление от того, что я говорю правду.

Но это самая что ни на есть правда.

Имелись две точки отсчета. На первую из них мне дал опереться мой друг Билл Ростлер, всемирно известный карикатурист, кинорежиссер, серьезный художник, путешественник по всему свету, писатель, любитель женщин, бонвиван и бывший скульптор. Те, кого небеса благословили хотя бы недолгим пребыванием в обществе Уильяма, смогут подтвердить, что он не только бесшабашная личность, с кем можно всласть повалять дурака и побеситься, но, кроме того, не может прожить и дня, не нарисовав хотя бы одну замечательную карикатуру.

И не только пудингообразных человечков, предающихся сексуальным и псевдосексуальным развлечениям, что сделало его по праву знаменитым в узком кругу самых разных поклонников… но и быстрые наброски, полные философской, а зачастую и сжимающей сердце серьезности. Один из таких набросков, изображающий сидящего куклообразного человечка без рта и строчкой-подписью «У меня нет рта, а я хочу кричать», Билл подарил мне в 1965 году. Я сохранил его и спросил Билла, не возражает ли он, если я использую подпись в качестве названия для рассказа, который могу когда-нибудь написать. Он дал добро.

Я куда-то отложил картинку. Затем через некоторое время прикрепил ее к квадратику черного картона, каким пользуются художники, и повесил на стенку неподалеку от машинки. Жил я тогда в «скворечнике» на Бушрод-лейн в Лос-Анджелесе.

В том же году, немного позже, ко мне заехал живший тогда в Сан-Диего художник по имени Деннис Смит. По его рисункам я написал несколько рассказов — мне с ходу вспомнились два: «Ясные глаза» и «Иллюзия для охотника на драконов». Деннис периодически приезжал ко мне из Сан-Диего, прихватывая папку с рисунками. Я довольно быстро их проглядывал и отбирал парочку таких, которые, как мне казалось, могли подтолкнуть меня написать рассказ. (Мне нравилось писать таким способом, имея уже готовую иллюстрацию, еще с тех дней, когда я работал для дешевых журнальчиков и должен был писать рассказы, соответствующие вычурному рисунку на обложке.)

Деннису, как мне кажется, тоже было немного лестно, что писатель использует его рисунки в качестве импульса для новых рассказов — в те дни он был еще многообещающим любителем, — к тому же у него оставалась надежда на то, что если мне удастся продать рассказ, то я уговорю журнал купить и его рисунок. (Я так поступал всегда, поэтому у него имелись все причины полагать, что так будет и дальше. Он был прав; так и было.)

В тот день летом 1965 года я вынул из его папки рисунок тушью. Он и оказался второй стартовой точкой для «У меня нет рта…» (Очевидно, судя по предисловию, написанному для первой публикации этого рассказа в сборнике в мягкой обложке, имелся и второй рисунок Смита, похожий на этот. Но он уже давно куда-то затерялся.)

Когда я увидел этот рисунок, то мгновенно связал его с подписью Ростлера и лишенным рта существом.

Но пока это было все. Ни сюжета, ни темы, ни идеи о том, кто это, как и почему.

Но именно так я и люблю писать. Если я вынужден работать, зная окончание будущего рассказа, то весьма часто мне становится попросту скучно на полпути… потому что я знаю, что из этого получится. А поскольку я пишу, чтобы удовлетворить и удивить самого себя, то творческое возбуждение во время написания рассказа, развязка которого неизвестна даже мне, есть одно из утонченнейших наслаждений, связанных с изнурительным актом написания. Не говоря уже о том, что если рассказ захватывает врасплох меня, то он с большой вероятностью захватит врасплох и читателя. (В скобках замечу, что это столь же правильный способ писать прозу, как и тщательное планирование сюжета от начала до развязки. Если автор создает живые и неоднозначные характеры, то они, как правило, уводят сюжет туда, куда им вздумается; а поскольку человеческая натура непредсказуема, как лесной пожар, то это направление, вероятнее всего, окажется удивительным и непроторенным.)

Поэтому я уселся, вставил лист бумаги в стандартную конторскую «Олимпию», на которой пишу, и напечатал заглавие: «У меня нет рта, а я хочу кричать».

Первая строка написалась сама собой:

«Безжизненное тело Горристера свешивалось с розовой подставки…»

Я понятия не имел ни кто такой Горристер, ни почему его тело, подвешенное за правую ногу, свисает вниз головой с невероятной розовой подставки. Но первые шесть страниц получились быстро, и шестую я завершил фразой: «Боль сотрясала и мое тело». (Несколько лет спустя, в очередной раз перечитывая набранный для переиздания рассказ, я добавил в него несколько слов: «сотрясало и мое тело, и оно дрожало, как листок на ветру».)

Сверившись с исходной рукописью, я увидел, что идея разбивать текст рассказа (и тем самым управлять его ритмом) вставками из компьютерных распечаток была его составным элементом с самого начала. На своем желтом втором экземпляре оригинала (в те дни ксерокопии мне были не по карману, и я пользовался копиркой и шершавой желтой бумагой для вторых экземпляров по доллару за пачку) я увидел, что на второй странице после слов:

«Шел сто девятый год с тех пор, как мы попали в плен к компьютеру. Он говорил за нас всех».

!!!! Обязательно переправить в переводе «Горристер говорил за нас всех» на «Он говорил за нас всех». Так написано в авторском предисловии (впрочем, нужно уточнить и по оригиналу рассказа). Скорее всего тут постарался редактор!!!!!!

Я напечатал целую строчку букв, расположенных подряд на клавишах машинки:

QWERTYUIOPASDFGHJKLZXCVBNMQWERTY

Какое-то время спустя, вероятно, едва закончив рассказ, я вернулся к этой странице и, вырезав несколько строк из какого-то валявшегося в комнате компьютерного журнала, приклеил скотчем поверх этой строки (и на других страницах тоже) цветные полоски вырезок.

(Когда рассказ был наконец послан для публикации в журнал «If: Worlds of Science Fiction», то эти компьютерные вставки проигнорировали. Некоторые из разбивок тоже — насколько я понимаю, решив, что они нарушают ритм чтения.)

Использование компьютерных распечаток в качестве элементов рассказа было для меня чем-то большим, чем оригинальным приемом. В середине шестидесятых я переживал затяжной период раздражения физическими ограничениями печатной страницы. И хотя я не отрицаю, что писатель должен уметь создавать все настроение и многоуровневый континуум, необходимые для рассказа, за счет владения языком, мне кажется, что писатель, пытающийся растянуть параметры уравнения печатного текста, неизбежно дойдет до момента, когда его начнет раздражать конформность простых символов, сведенных в ровные параллельные строки. Я мог бы ощутить себя самоуверенным нахалом, утверждая подобное, если бы не те, кто уже прошел по этому пути до меня и кто, очевидно, испытывал такие же чувства: Лоуренс Стерн, Джеймс Джойс, Вирджиния Вулф, Е. Е. Каммингс, Альфред Бестер, Гертруда Стайн, Кеннет Пэтчен, Гильом Аполлинер — это лишь наиболее известные из тех, кого я вспоминаю.

Мне хотелось показать, что действие разворачивается по сути и физически внутри компьютера, что персонажи окружены и подавлены воображаемым миром, созданным АМ. Одним из способов демонстрации этого был намек на внутренние монологи АМ, выраженный через типографское оформление рассказа.

Несколько лет спустя мне повезло в том смысле, что мои знакомые программисты предложили заменить тарабарщину этих компьютерных перебивок на конкретные диалоги. Они спросили меня, какие слова АМ я хотел бы увидеть в этих местах. Я всегда знал, какими они должны быть, но мне не удалось убедить издателя потратить деньги на то, чтобы эти вставки были напечатаны как есть и правильно.

Назад Дальше