Толмач, опрометчиво переведший первый выкрик Марины, теперь запнулся и принялся жевать губами, как если бы желал лучше откусить себе язык, чем вымолвить хоть слово. Только после настойчивого требования Делагарди он кое-как изложил смысл речи Марины, но и его было достаточно, чтобы тот почувствовал себя оскорбленным за своего храброго друга.
– Стреляйте в окаянную бабу! – крикнул в то же мгновение кто-то из соратников Скопина-Шуйского, и вокруг загремели выстрелы: люди словно проснулись от зачарованного сна.
Однако пули миновали Марину, как если бы она была заговоренная. Неторопливо подобрав косу, маленькая женщина закрутила узел на затылке и спокойно сошла со стены, сопровождаемая невысоким, но чрезвычайно удалым с виду шляхтичем, про которого Делагарди сказали, что это Сапега.
Как истый француз, Делагарди умел уважать достойного противника и с интересом уставился на польского воеводу, тотчас забыв о Марине и ее выкриках. Он счел женщину полубезумной и не придал ее словам значения. Никаким обвинениям Делагарди не поверил. Ясно же, что для Марины каждый, кто приложил руку к свержению ее мужа, – враг и предатель. Дама просто не соображает, что молотит языком!
Однако на Скопина-Шуйского вопли Марины произвели, кажется, огромное впечатление, потому что весь день он был рассеян, а наутро приказал основным силам отойти от Димитрова, оставив для осады только лыжников. Вообще говоря, решение было разумным, потому что у московского войска не имелось под Димитровом запасов для долгого сидения, а надвигающаяся распутица грозила отрезать их от дорог, в то время как необходимо было еще дать не один бой под Москвой, взять Тушино и Александрову слободу.
Делагарди не покидала уверенность, что со снятием осады Димитрова можно было повременить день-другой, а поспешить Скопина-Шуйского заставили именно проклятия «окаянной бабы». Но он остерегался подступать к другу с расспросами и попытался осторожно вызнать некоторые подробности у толмача. К его изумлению, словоохотливый новгородец, долгое время служивший у шведского купца и понабравшийся умения говорить на свейском наречии, всячески увиливал от рассказов о своем полководце и его службе первому Димитрию. Понятно было, что там крылась какая-то неприятная тайна. Однако нежелание русских чернить своего героя не рассердило Делагарди, а, напротив, пришлось ему по вкусу. Кроме того, сам имея за душой немало грешков, он умел снисходительно принимать и чужие оплошности, твердо помня, что совершенно безгрешен только один Господь на небесах, да и тот совершает порой ошибки, позволяя диаволу безнаказанно уловлять человеческие души.
Объединенное войско направилось под Москву. По пути Скопин-Шуйский несколько оживился. Немало прибавило ему бодрости известие, полученное из Тушинского табора: оттуда ушел Рожинский, а вскоре у него растравилась старая рана, мгновенно сделалась горячка, от коей удачливый польский авантюрист и сгорел в несколько дней.
Весть о смерти одного из сподвижников Самозванца смягчила угрюмость Скопина-Шуйского. Вдобавок в Александровой слободе произошло событие, которое, по мнению Делагарди, должно было окончательно исцелить его друга от уныния.
К Скопину пришла станица (посольство, депутация) от Рязанской земли. Выборные заявили, что вся их земля хочет, чтобы князь Михайла Скопин-Шуйский был избран в цари, потому что никто, кроме него, не достоин сидеть на престоле.
Делагарди с затаенным любопытством наблюдал, как поступит его друг. Впрочем, шведский полководец не сомневался в благородстве Скопина, был убежден, что тот не сможет предать своего сюзерена, как бы плох он ни был, – и ничуть не удивился, узнав, что князь Михайла даже разговаривать не стал с выборными и удалил их от себя.
Скопин-Шуйский запретил болтать о той депутации в войске, не позволил даже сообщать о ней государю, чтобы не восстановить его против рязанцев, однако Делагарди не сомневался, что в Кремле так или иначе обо всем прознали. Он верил, что русский царь сумеет оценить самоотверженность полководца и вознаградить его за благородство.
Словом, в Москву Скопин-Шуйский вошел в блеске своего величия и скромности.
А Москва ликовала впервые за несколько лет унижения и лишений. Начались пиры. Царь Василий со слезами на глазах благодарил, величал, обнимал Скопина-Шуйского, называя его избавителем, освободителем, гордостью и красой русского воинства.
Немало почестей перепало и шведам. Царь Василий угощал их, дарил им лошадей, сосуды, ожерелья. Все москвичи наперебой приглашали их к себе в дома и старались выказать свои расположение и признательность.
Вдобавок пришло радостное известие о взятии Можайска, несколько месяцев находившегося под властью поляков. Правда, Можайск, можно сказать, сам свалился в руки русским, потому что воевода, поляк Михайло Вильчек, сдал город без боя и уехал в Москву, за что получил от Шуйского сто рублей.
Глядя в те дни на счастливое, благодушное лицо царя Василия, никто и заподозрить не мог, какая черная зависть и злоба терзают его денно и нощно.
Разумеется, он узнал о станице из Рязани, знал об отказе Скопина-Шуйского даже разговаривать с выборными, однако не поверил его скромности и чистоте намерений. Ну, князь Василий Иванович вообще никому не верил, даже себе, отсюда и проистекала его привычка клясться по поводу и без повода, когда надо и не надо. Второе: он, в отличие от Делагарди, многое знал о своем удалом родственнике, видел его всяким, в разных положениях, понимал, на что способен князь Михайла, когда речь идет о его выгодах, знал, что от него чего угодно можно ожидать: как самозабвенного служения, так и откровенного предательства. И если сейчас Скопин-Шуйский не подыскивается под своего государя, сие вовсе не означает, что он мысленно не примеряет на себе Мономахову шапку…
Василий Иванович давно уже ревновал к славе своего родственника, да еще его подзуживал брат Димитрий Иванович, завидующий доблести и удачливости Скопина-Шуйского как полководца. Димитрий беспрестанно ныл, что князь Михайла самовольно отдал шведскому королю Корелу с областью (как бы забывая, что без этого шведские войска не вошли бы в Россию, хотя были ей жизненно необходимы). Собственно, и не нужны были подзуживания царю Василию – Скопин-Шуйский и без них стал для него костью в горле. Торжественные встречи, беспрерывные знаки всеобщего расположения показывали, что народ с каждым днем все более хочет видеть царем именно Михайлу Васильевича Скопина-Шуйского. А восшествие его на престол могло быть только вслед за низвержением с оного государя Василия Ивановича.
Шуйский призвал к себе племянника и изъявил ему свои опасения. Князь Михайла принялся уверять, что ему и в голову не могло прийти ничего подобного, что он и не помышлял о государственном перевороте. Василий Иванович только головой качал, вспоминая, сколько раз он сам на полном голубом глазу уверял Бориса Годунова и царя Димитрия в своей безусловной преданности. И где они теперь, Годунов и Димитрий?
А упорно ходившие меж боярами слухи: Скопин-де Шуйский втайне доброжелательствует польскому королю, и если войско Сигизмунда поспешит к столице, оно найдет в князе Михайле верного союзника…
Царю никак не давало покоя имя Скопина-Шуйского: Михаил. Когда Василий Иванович только повенчался на царство, он встретился со знаменитой пророчицей Оленой, которая изрекла: «На смену тебе придет царь Михаил». Так вот же он, грядущий Михаил!
Говорят, против судьбы не попрешь. Но у Василия Ивановича возникло неодолимое желание обмануть свою судьбу.
Делагарди, человек непростой и прозорливый, чуял недоброе и пытался уговорить Скопина-Шуйского уйти из Москвы. Однако не успел.
23 апреля Михайлу Васильевича Скопина-Шуйского позвали крестить ко князю Ивану Воротынскому. Кумой была Катерина Григорьевна, жена Димитрия Шуйского, и она поднесла князю Михайле чарку вина. Посреди пира Скопину-Шуйскому сделалось дурно, открылось кровотечение из носа, которое никак не могли унять.
Князя Михайлу отвезли домой. Немедля извещенный о болезни друга Делагарди отправил к нему своего медика, не доверяя царскому архиятеру, которого прислал Шуйский. Но ничто не помогло. К носовому прибавилось и внутреннее кровотечение. Через несколько дней изнемогший от потери крови князь Михаил скончался.
Говорили, перед смертью, уже в полузабытьи, он настойчиво просил у кого-то прощения, клялся, что не мог поступить иначе, что не со зла содеял такое, а во имя родимой страны…
Перед кем клялся? В чем каялся?
Сие осталось неведомо: исповедовавший его священник не открыл последней тайны умирающего. Только все видели, каким угрюмым, почерневшим вышел он с исповеди. А впрочем, немудрено почернеть, видя смерть народного героя и великого полководца!
Когда тело Михаила Васильевича лежало приготовленное к погребению, в дом прибыл Делагарди. Пытались не дозволить ему приблизиться ко гробу, поскольку он-де не православный, однако Яков-Понтус заявил, что имеет на то право, как друг покойного и боевой его товарищ, не раз глядевший плечо к плечу с ним в глаза смерти.
Подойдя ко гробу, Делагарди не смог сдержать слез, пока стоял, преклонив пред мертвым колено. Потом поднялся, говоря:
– Московские люди! Не только на вашей Руси, но и в королевских землях государя моего не видать мне больше такого человека!
Толпа народа провожала гроб Скопина-Шуйского. Его несли сослуживцы князя и пели ему надгробные песни. Их окружала толпа женщин. Это были дочери и вдовы убитых в бою служилых – и начальных, и рядовых воинов. Жену и мать усопшего то вели под руки, то несли, ибо они лишались чувств от слез и горя.
Царь Василий Иванович слезами разливался и вопил, чуть не волосы на себе последние рвал, но никто не верил искренности его горя. И даже в том, что гроб Скопина-Шуйского поставили в Архангельском соборе меж гробами великих князей Московского государства, многие увидели не знак почтения, а злую усмешку судьбы.
Делагарди верил в виновность Катерины Шуйской, но, по его мнению, истинной погубительницей князя Михаила была другая женщина… Яков-Понтус готов был душу дьяволу прозакладывать, только бы сойтись когда-нибудь с ней на узенькой дорожке. Небось не поглядел бы, что пред ним дама!
Впрочем, нетрудно угадать, что сказала бы ему Марина. Например: каждому воздастся по делам его. И если кто предал, тот и сам предан будет.
И она оказалась бы права.
* * *
А предсказание пророчицы Олены сбылось-таки! На смену царю Шуйскому действительно пришел царь с именем Михаил.
Михаил Романов.
Тот самый граф, та самая графиня (Луи-Клермон Бюсси д’Амбуаз. Франция)
Как-то раз, году этак в 1575-м, в мае, если мне не изменяет память, месяце, к молодому Генриху Наваррскому (будущему Генриху IV, а в то время – пока еще зятю французского короля Генриха III) подбежал этот самый король и воскликнул:
– Тебя предали! Тебе изменили! Твоя жена совокупляется с любовником! Прямо сейчас, в своей собственной комнате! Стоя, даже не сняв одежды! И это видят все, кому не лень подняться по лестницам и поглядеть!
Анрио (так частенько называли Наварру обожавшие его парижане, будем так его называть и мы) посмотрел на своего венценосного шурина не без интереса. Повадки короля были сейчас совсем не королевские, далекие от той неторопливости и чувства собственного достоинства, которые подобали повелителю великой Франции. Генрих пребывал в неописуемой ярости! Он просто-таки брызгал слюной и метал молнии, словно разъяренный дракон, которому святой Жорж уже успел изрядно прищемить хвост.
«Значит, это правда, – мысленно вздохнул Анрио. – Вся та болтовня, которую я слышал еще до свадьбы, мол, Генрих Анжуйский[8] питал вовсе не братские чувства к моей дорогой Марго. И не только питал, но и осуществлял их… Причем он до сих пор к ней неравнодушен. Уж не этим ли объясняется его неприязнь ко мне? И не только ко мне, а к тому счастливчику… вернее, к тому несчастному, кого моя прелестница удостоила своей любовью тоже… Клянусь мощами святого Иакова, я не дал бы за его жизнь и того пистоля, который позавчера выпал из моего дырявого кармана и пропал бесследно… Кто же он, бедняга, за упокой души которого скоро будут служить мессу? Честно говоря, мне на него совершенно наплевать, как и на всех прошлых, настоящих и будущих любовников Марго. Да и на нее саму, если уж на то пошло! Измена! Предательство! Да разве супружеская измена – это предательство? Тьфу – и больше ничего. Однако хотя бы для приличия надо изобразить что-нибудь подобное ревности…»
Он старательно напыжился (а поскольку Анрио уродился мужчиной изрядной корпуленции, то стал выглядеть еще более авантажно), сверкнул глазами (а поскольку у Анрио были большие черные глаза, то он стал выглядеть не только авантажнее, но даже в какой-то степени пугающе – ну просто классическое воплощение оскорбленного супруга!) и рокочущим голосом вопросил:
– Кто же этот негодяй?!!
– Этот негодяй, – негодующе взвизгнул Генрих III, – не кто иной, как Бюсси д’Амбуаз!
«Воплощение негодующего супруга» лопнуло, как мыльный пузырь… Анрио ухмыльнулся и пробормотал:
– А, красавчик Бюсси… Ну, тогда бесноваться бессмысленно. Разве вы не знаете, брат мой, что перед ним не может устоять ни одна женщина? Так что предлагаю отпустить бедняжке Марго ее грех и смириться.
У Генриха III от возмущения чуть глаза не вылезли из орбит!
«Жалкий провинциал, распутник! – хотел крикнуть он. – Тебе неведомы высокие чувства! Ты даже на ревность не способен!»
Но он ни слова не вымолвил – так был переполнен негодованием. Пыхтя и булькая, словно выкипающий кофейник, король кинулся по галереям Лувра к покоям матушки-королевы и, только увидев ее черные флорентийские глаза, которые всегда были устремлены на него с горячей любовью, вновь обрел дар речи и воскликнул:
– Матушка, с этим надо что-то делать! Поведение вашей дочери и моей сестры шокирует весь Париж! Вообразите, она даже не дает себе труд запереть двери, когда принимает своего любовника, красавчика Бюсси!
Если Генрих ожидал, что матушка немедленно подберет юбки и кинется колотить блудливую дочку, то он жестоко ошибался. Екатерина Медичи поджала свои и без того тонкие губы и выдавила из себя укоризненно:
– Не знаю, сын мой, какие клеветники доводят до вашего сведения подобные фантазии! Беда моей дочери состоит в том, что она живет в наше несчастное время. В пору моей молодости мы свободно разговаривали с кем угодно и где угодно, и никто не находил в том ничего странного. Вот и я не нахожу ничего странного и предосудительного, что ваша сестра видится с Бюсси. Вы сами говорите, что это происходит не тайком, не в запертой комнате, а на глазах всех желающих! Бюсси знатный человек и первый при вашем брате Франсуа. К тому же… – Тут по губам королевы-матери скользнула мечтательная улыбка: – К тому же он такой красавчик!
И Генрих понял, что и в матушке не найти ему союзницы.
И правильно понял! Вообще не родилась еще на свет женщина, которая могла бы противиться очарованию элегантного, красивого, изящного, черноглазого (разумеется!) Луи-Клермона д’Амбуаза, барона де Бюсси. Говорили, что он проводит все свое время или на дуэлях, или в объятиях красавиц. О да, это был отъявленный, неисправимый дуэлянт! Ходили слухи, будто ему нужен самый незначительный повод, чтобы бросить противнику перчатку или послать картель: повод может «уместиться на лапке мухи», как выражались в те времена. Однажды Бюсси дрался, поспорив о форме узора на шторах! И вообще, он вполне мог сказать, подобно Портосу: «Я дерусь потому, что дерусь!» А уж его любовным дуэлям и числа не было – так же, как и любовным приключениям. Рассказывали, что у него был часослов, в котором он записывал свои истории соблазнения замужних дам, посвящая каждому обманутому им мужу прочувствованный хвалебный гимн.
У Бюсси при дворе было два прозвища – Красавчик и Смельчак.
Ходила даже песенка:
А королева Маргарита Наваррская писала о нем в своих записках: «Господин д’Амбуаз потрясающий скандалист, но храбрый Бюсси нежен и предан».
По сути своей, он был совершеннейшим двойником королевы Марго (другого пола, понятное дело) и так же, как она, постоянно искал приключений – или любовных, или каких-то иных, желательно поопасней. Эти двое были созданы друг для друга… Просто невозможно удержаться, чтобы не посвятить хотя бы несколько строк истории их любви, которая доставила им обоим столько обворожительных минут и которая стала той, с позволения сказать, лопатой, которая вырыла первую ямку на пути красавчика Бюсси… ямку, со временем превратившуюся в его могилу.
Ко времени их встречи Марго, которая, по слухам, нарочно пришила изнутри к своей любимой юбке вместительный карман, куда она прятала засушенные сердца своих бывших любовников, умерших своей смертью, погибших на дуэлях и павших в сражениях (честное слово! Тальман де Рео, историк и мемуарист, не даст соврать. Вот что он пишет: «Она носила юбки со многими фижмами, в которых было много карманов и кармашков по всей окружности, и в каждый она клала коробочку с сердцем одного из ее почивших любовников; по мере того как они умирали, она заботилась о том, чтобы сердца бальзамировались…»), так вот завела Марго себе новую некрофильскую игрушку – отрубленную голову бедняги Бонифаса де Ла Моля, казненного вскоре после Варфоломеевской ночи. Он был участником заговора, затеянного Анрио Наваррским и герцогом Франсуа Алансонским. Правда, когда дело вскрылось, оба главаря ото всего отперлись, подставив взамен де Ла Моля и его приятеля Коконаса, любовника темпераментной герцогини Неверской, подруги Марго.