Итак, воевать с Ливонией было решено окончательно.
В конце зимы 1558 года огромное войско под началом замиренного казанца, преданного московскому царю хана Шиг-Алея, вторглось в Ливонию и страшно опустошило страну: в четырнадцать дней сожгло четыре тысячи дворов. Казанцы, черемисы и другие инородцы, бывшие теперь в русских полках, да и сам татарин Шиг-Алей, по всему видно, притомились в мирной жизни и немало-таки отводили душеньку!
После этого ливонцы решили купить мир и отправили в Москву послов с 30 тысячью марок. Полная была победа! Одно омрачало государево торжество – заболела Анастасия.
Лекарь Линзей сообщил, что Анастасия Романовна после родин тяжко хворает по женскому своему естеству. Наросла-де в царицыном теле некая зловредная опухоль, коя и понужает крови отходить постоянно. Для облегчения состояния государыни потребно… вернее, не потребно… то есть крайне нежелательно посещение ее ложа супругом.
– Что-о? – прошипел Иван. – И ты мне еще будешь указывать, когда с женкой, ребром моим, еться можно, а когда нельзя? Сначала Сильвеструшка со своими правилами и Божьими неугодствиями, а теперь еще и ты?! А почем тебе, курья душонка, погань иноземская, знать, что наросло у царицы внутри? Ты это самое нутро у нее шупал?
Линзей вконец перепугался и завопил заячьим голосом, что пределов скромности ни разу не преступил, а пользовался лишь опросами царицы и осмотрами, кои проводили ближние боярыни, в числе их – государева невестка.
– Что-о?! – опять выкрикнул царь. – Бабьи сплетни собирал, значит? А может, не токмо бабы перед тобой языками мели, но и ты перед ними? Сказывай, кому тайны царевых хворей доверял! Не ты ли Курбскому с Адашевым да Сильвестром про антонов огонь, что у меня от раны на ноге произошел, сказывал? А? Помнишь про антонов огонь, сучье вымя?!
Это было последней каплей в чаше выдержки Линзея. Несчастный немец простерся ниц и принялся биться головой об пол, выкрикивая, что тогда доверительную беседу царя с царицею подслушала нянька покойного царевича, Фатима, нареченная в святом крещении Настей. А поскольку татарка сия была предана князю Курбскому от кончиков ногтей до кончиков волос, то и не замедлила поведать ему судьбоносный секрет. Линзей сам видел, как Фатима шептала что-то князю на ухо в укромном дворцовом закоулке, а Андрей Михайлович дерзкою рукой щупал ее молодые прелести, причем она выглядела чрезвычайно довольной. Оставив Фатиму, Курбский направился прямиком в Малую избу, откуда все трое, он, Адашев и Сильвестр, явились в опочивальню цареву – крест целовать и клясться в верности…
Выкрикнув это, Линзей обессиленно умолк. Он был уверен, будто сделал все, что мог, для продления собственной жизни. На самом же деле он сделал все, что мог, для ее прекращения.
– Чего ж ты об сем раньше-то молчал? – яростно выкрикнул Иван Васильевич.
Потом, бросив взгляд на полуживую от страха и всех этих ужасных признаний Анастасию, сгреб злополучного лекаря за шкирку и без всяких усилий оторвал от земли его тщедушное тело. В три шага пересек просторный покой, выскочил в сени – и тут, на глазах у стражника, который уже давно и с величайшим недоумением вслушивался в шум, поднятый в царицыной опочивальне, держа Линзея левой рукой, а правой сжимая свой остроконечный посох, с силой приколол своего архиятера к стене, аккуратно затянутой зеленым свейским сукном.
Исполнено сие было по всем правилам лекарского искусства: посох угодил бедолаге прямо в сердце.
* * *
Надо полагать, окажись в это время князь Андрей Михайлович в Москве, сыскалось бы и ему местечко на колу. Однако он славно сражался в Ливонии, а царь не настолько обезумел от обиды, чтобы лишить свои полки чуть ли не наихрабрейшего воеводы. Притянул к допросу Адашева с Сильвестром – те высокомерно и уверенно отперлись от всех возводимых на них вин. Кончилось тем, что они же и поперли на царя: клятву-де они давали от всего сердца, только сейчас впервые услышали, что история с антоновым огнем была не более чем представлением, скоморошиной. И как же смел государь этак непотребно поступить со своими наипервейшими и наипреданнейшими советниками?!
Царь почувствовал себя виноватым и опять примирился с ними. Впрочем, он не имел много времени разбираться с чьим-то мнимым или действительным предательством. Анастасии на глазах становилось все хуже да хуже, и только тут Иван Васильевич понял, какого свалял дурака, не совладав с горячностью и нетерпеливым своим сердцем.
Каков бы подлец ни был архиятер Линзей, ему кое-как удавалось держать в узде царицыну хворь. А теперь как быть? Слух о том, что царь собственного лекаря нанизал на посох, быстро прошел по Москве. Русские люди, с их глубокой, исконной ненавистью к иноземцам, не могли нахвалиться царем. А Болвановка, немецкая слобода, замерла, затаилась. Царь не сомневался, что хоть один-то лекарь там был, но поди сыщи его, когда все обитатели Болвановки делают круглые и честные глаза и клянутся своим лютеранским богом, что слышать ни о каких лекарях ничего не слышали, видеть их в глаза не видели! Может быть, попроси их о помощи Курбский… Но князь был в Ливонии.
Тут до Москвы докатился слух о том, что на речке Малой Коряжемке близ Вологды живет преподобный Христофор. Его праведная жизнь привлекает туда учеников и богомольцев, построил-де он храм и принял начальство над братией. Но самое главное, что близ того монастыря бьет ключ с водой, которая исцеляет все болезни. Все!
Сильвестр взахлеб нахваливал Христофора Коряжемского и всячески советовал везти больную царицу на богомолье в его обитель. Иван Васильевич колебался. Еще неведомо, поможет ли вода царице, а что в такую дорогу везти истекающую кровью женщину – безумие, он понимал без всяких советников и архиятеров. Поэтому царь послал гонцов за Христофором с наказом прибыть самому и привезти той целебной воды для облегчения царицыных страданий.
Анастасия так ослабела, что была согласна на все, лишь бы выздороветь.
Христофор Коряжемский по санному пути явился в Москву, читал молитвы над Анастасией, отпаивал ее целебною водой, беспрестанно встречался с Сильвестром и смиренно увещевал царя, что всякая болезнь ни от чего другого насылается на человека, как от Божьего к нему нерасположения:
– Человек-де хочет так или инако, а как Бог скажет: стой! – так все человеческие затеи и прахом пойдут.
Ну, понятно! Замыслы преподобного Христофора были шиты белыми нитками: Бог-де наказывал строптивого царя за нежелание примириться со своими мудрыми советниками. Намекал также Христофор на то, что Курбский несправедливо от царя отдален… после чего сам был немедля спроважен в свою пустынь.
И тут, когда Иван Васильевич совсем отчаялся найти лекаря, явился к нему некий человек по имени Элизиус Бомелиус. Сказал, что он знатный лекарь, и вызвался царицу посмотреть.
По слухам, в Москву сей Бомелиус явился из Ливонии, спасшись там от русских и татар лишь благодаря своему удивительному лекарскому искусству. В Ливонию он прибыл из Германии, а родом не то из той же Германии, не то из Голландии. Человек он непоседливый, а попросту говоря, бродяга, что, однако, не помешало ему получить в Англии степень доктора медицины.
Правда, на доктора он был мало похож: высокий человек с черными волосами, которые падали на плечи локонами и отливали не вороненой синевой, а веселой, искрящейся рыжиной. У него была острая, веселая бородка и туго закрученные усы, кончики которых вздымались выше ушей. Роскошный сборчатый воротник окружал его довольно молодое лицо, на котором сверкали дерзкие прищуренные глаза. Довершали картину темно-зеленый камзол, сшитый на польский образец, короткие круглые панталоны, открывающие стройные, сильные ноги в туго натянутых чулках, башмаки с острыми носками… и шпага на роскошной, украшенной позолотой и лентами перевязи. Бомелию было не более тридцати лет, он смотрелся красавцем, отважным и галантным рыцарем, отъявленным щеголем и чем-то неуловимым напомнил царю князя Курбского. А уж когда Бомелий отвел в сторону шляпу и с припрыжкой раскорячился в иноземном вычурном поклоне, Иван Васильевич насмешливо прищурился.
– Кого вы ко мне привели, братцы? – спросил негромко, но с такой издевкой в голосе, что Висковатый, видевший государя во всякую минуту и знавший, на что он способен в гневе, откровенно заробел. – Что за ферт? Усы-то, усы… Небось медом напомажены, чтоб загогулиной завились? А ну, закрыть окна! Того и гляди, пчелы со всей округи к нам слетятся, чтоб этими усищами полакомиться.
Бомелий, не дожидаясь позволения, вскинул голову, выпрямился и сверкнул озорными зелеными глазами, вмиг сделавшись похожим на большого черного кота.
– Осмелюсь возразить вашему царскому величеству, – сказал он по-русски, забавно, но вполне уверенно выговаривая слова. – Сейчас на дворе ест месяц эприл, и пчелы еще почивают в своих ульянах. Икскюз ми – в ульях! Что же касается мой гардероб, то мне не было доставлено времени на изменение его – ваши стражники вывели меня из-за стола. Вашему царскому величеству должно быть известно, что каждый маэстро… мейстер… о, прошу простить… каждый мастер для своей работы облачается в нужный одежда. Кузнец надевает свой кожаный передник, епископ – стихарь, солдат – латы и шлем. Если мне будет приказано… – Он изящно повел своей чрезвычайно белой, холеной рукой, на которой мрачно блеснул золотой перстень с печаткою, в сторону, и все увидели небольшой сундук, внесенный в приемную комнату вслед за Бомелием. – С дозволения вашего царского величества…
Иван Васильевич кивнул, и перед Бомелием тотчас распахнули дверь малого бокового покойца. Благодарно сверкнув своими ослепительными глазами, иноземец проследовал туда вслед за слугами, тащившими сундук.
Какое-то время в приемной царило молчание. И царь, и дьяк Иван Висковатый были равно ошарашены и видом, и дерзостью незнакомца.
– Где же это он научился по-русски зело борзо тараторить? – наконец разомкнул уста государь, однако в голосе его на сей раз не было ни тени издевки.
Висковатый понял, что иноземное обращение «ваше царское величество» пришлось Ивану Васильевичу чрезвычайно по сердцу.
Висковатый не успел ничего ответить – дверь распахнулась, и на пороге появился совершенно иной человек, чем тот, который был здесь минуту назад. Бомелий был облачен в черные одеяния, ниспадающие на пол тяжелыми складками, а по ним змеились, пересверкивали узоры созвездий, нанесенные на ткань с необычайным искусством. На голове Бомелия был остроконечный серебряный колпак, и даже усы его казались теперь менее дерзкими.
– Ты кто ж таков? – изумился царь. – Звездочтец?
– По-вашему – звездочтец и звездогадатель, а по-латыни – астроном и астролог, – величаво склонил голову Бомелий, и в руке его оказалась зрительная трубка. – Вот в сию трубу я наблюдаю звезды, слагаю гадательные таблицы и могу предсказать жизненный путь каждого человека.
– Это потом, – отмахнулся царь. – Сейчас у меня другая забота. Скажи мне… Правду ли говорят, будто ты великий лекарь? Царицу вылечить можешь?
– Чтобы ответить, я должен взглянуть на государыню, – сказал Бомелий осторожно, однако слов его оказалось достаточно, чтобы лицо царя налилось кровью.
– Взглянуть? – воскликнул он с провизгом. – А зачем? Ты же звездочтец! Вот и посмотри на звезды в свои гляделки, вот и прочти по ним, что там с царицею неладно и как ее лечить.
– Я готов составить гороскоп ее царского величества, – покладисто кивнул Бомелий. – Однако звезды слишком высоки и далеки от нас. Что же касается сугубо земных тайн, к которым относится наука врачевания…
– Будь по-твоему! – Иван Васильевич порывисто вскочил на ноги. – Пошли, доктор Елисей.
Как всегда, ветер взвихрялся по кремлевским переходам, когда по ним стремительно шел царь, но теперь вихрь этот имел серебристый шлейф – следом, шаг в шаг, не отставая, спешил Бомелий.
У двери царицыных покоев дремала сенная девушка, которая при виде государя чуть не скатилась с лавки.
– Спит? – сумрачно спросил Иван Васильевич, и коленопреклоненная девка кивнула, звучно стукнувшись головой об пол.
Царь приотворил дверь:
– Ну, гляди.
Бомелий, чуть нахмурясь, пытался рассмотреть в глубине опочивальни бледное пятно царицына лица.
– Нагляделся? – ревниво обернулся к нему Иван Васильевич, и Бомелий задумчиво кивнул.
– Что скажешь?
– Слишком мало видел я, ваше царское величество, чтобы решить нечто определенное, – задумчиво проговорил Бомелий. – Однако все же увидел достаточно, чтобы сказать: мои силы и знания тут бессильны.
И он потупил глаза, в которых сквозило сочувствие слишком откровенное, чтобы не оскорбить властелина.
– Ладно, – прохрипел царь, тяжело опуская голову на руку. – Иди с Богом.
– Если я понадоблюсь вашему царскому величеству, – чуть слышно проговорил Бомелий, – вам стоит лишь послать за мной. Я обучен не только лекарскому искусству – знаю многие языки, в том числе и некоторые басурманские, могу послужить толмачом…
Иван Васильевич уже не слушал, все сильнее и сильнее вжимая лицо в прикрывавшую его ладонь.
* * *
Когда хоронили царицу, возле Девичьего Вознесенского монастыря яблоку негде было упасть. Не только двор, но и вся Москва провожала ее к месту последнего упокоения. Все плакали, и всех неутешнее нищие, называвшие Анастасию доброй матерью. Им раздавали милостыню на поминовение усопшей, но никто не брал, ибо горька была им отрада в этот день печали.
Государь шел за гробом и, казалось, сам был близок к смерти. Его не вели, а тащили под руки. Он стенал и рвался в ту же могилу, и один только митрополит осмелился напомнить царю о христианском смирении. Порою он с надеждой начинал озираться, словно среди сонма печальных лиц надеялся найти кого-то, кто помог бы ему избыть горе. Не узнавая, смотрел на брата, на князя Старицкого, на какого-то зеленоглазого иноземца в черных одеждах, которых пробился близко-близко к гробу царицы и с ужасом вглядывался в ее лицо, на которое смерть наложила тени…
Перед тем, как закрыли крышку гроба, Иван Васильевич вдруг вырвался из рук сопровождающих и бросился вперед с криком:
– Куда ты от меня? Как обойму тебя отныне?
Его унесли почти беспамятного, а государыню под звуки рыданий и песнопений опустили в могилу.
А спустя несколько недель, когда царь несколько отошел от горя, явился к нему лекарь Бомелий и сообщил, что, по его мнению, царица была отравлена. Видел он на ее мертвом лице зеленоватые следы, которые оставляет некий особенно злой и хитрый яд. Его раньше применяла французская королева Екатерина Медичи, прослывшая знатной отравительницей. Яд тот неразличим на вкус, а действует медленно, неуклонно, однако на лице умершего остаются потом особые следы…
Начали искать, расспрашивать. И выяснили, что за месяц до смерти государыни явилась к ней с незначительной челобитной некая женщина из дома Алексея Адашева, а в благодарность преподнесла серьги дивной иноземной работы. И Анастасия, пораженная их красотой, носила серьги, не снимая. Но после смерти ее они пропали бесследно, никто не знал куда. Может, выбросили, может, украли…
Царь стал допрашивать пристрастней. В это время прибился к нему некий человек из рода Скуратовых-Бельских, именем Григорий Ефимович, но чаще зовомый Малютой – видать, в насмешку, поскольку был он сложения богатырского, а еще рыж, аки огнь. Малюта славился своими зубодробительными способностями… люди при встрече с ним сами языки развязывали… Кто-то и открыл, что в то время в доме Адашева беспрестанно мелькал Василий Шибанов, верный слуга и молочный брат князя Андрея Курбского. Василий то и дело наезжал из Ливонии от князя Андрея в Москву с разными поручениями… Не он ли и серьги те Адашеву привез?
Начался сыск. Результатом стало то, что Адашев отравился в Фелине, куда был назначен незадолго до того воеводою. Смерть его выглядела вполне естественной – якобы угас от сердечной слабости, – однако на мертвом лице его обнаружились те же предательские зеленые следы. Отравился, как бы признавая свою вину!
Сильвестр умер в ссылке. Из прежних друзей царя, обратившихся во врагов, только Курбский остался недосягаем.
Сразу после смерти Анастасии он открыто заявил о том, что порвал все связи с Московией и сделался подданным польского короля. В Россию не вернется никогда!
Этого давно следовало ожидать, и слухи о том, что князь Андрей Михайлович замыслил измену, носились в воздухе. Царь незамедлительно отправил на плаху его жену и сына. А что? Курбский ведь прекрасно знал, какая участь их ждет как родню изменника. Заботился бы о них – загодя вывез бы из Москвы. Сам-то ведь уже который год носа туда не казал, прекрасно понимая, что сразу угодит в застенок! Направо и налево честит государя зверем и убийцею, а сам, предатель, немало успел посодействовать тому, что дела русских в Ливонии снова пошли из рук вон плохо!
Боярство затаилось. Уже привыкли, что государь воспринимает их как некое единое существо. Когда говорил, точно вырыкивал: «Боя-ррре!..» И чудилось, поминает силу нечистую, имя которой – легион. Согрешил, выступил из воли царской кто-то один, а пороть будут всех. Со дня на день ждали новых гонений, очередного передела вотчин, а то и еще чего хуже.
Сначала стояло затишье, как перед бурей, и пот не переставал струиться по челам боярским. Безвестность и ожидание кары порою страшнее ее самой! Когда Дмитрия Ивановича Курлятева-Оболенского увезли со всем семейством в простых возках в монастырь, вздохнули почти с облегчением: ну, началось! Хотя, если рассудить, Курлятев-Оболенский тоже должен был головой думать. Ясно же, что первая молния ударит именно в него, самого ближнего среди бояр к приснопамятным Сильвестру и Адашеву, а также беглецу Курбскому. Мог бы подсуетиться, припасть к ногам царя, покаяться. Уже успели узнать: царь любит прощать, когда истово молят. Приблизил ведь к себе дьяка Висковатого, а тот прежде первым другом был Адашеву с Курбским. Но – покаялся и был прощен.
Иван Васильевич Шереметев-Большой тоже сплоховал. Не выдержал – чесанул к своему прежнему дружку Андрею Михайловичу в Литву. А давал же своеручную запись, мол, не примет на себя измену. И бояре именитые за него ручались. Разве удивительно, что клятвопреступника, схватив, повлекли в застенок, а дом разорили?