Призрак уходит - Рот Филип 21 стр.


Смешно и оригинально — вот как Джордж и его друзья представляли себе свою смерть, когда еще не верилось, что она в самом деле наступит, когда эти мысли были лишь поводом пошутить. «О! А ведь есть еще смерть!» Но смерть Джорджа Плимптона не была ни смешной, ни оригинальной. И абсолютно не соответствовала его фантазиям. Он умер не в полосатой спортивной форме на стадионе «Янки», а в полосатой пижаме, во сне. Умер как все мы — в ранге любителя.


Вынести этого я уже не мог. Невыносима была энергия мальчика-переростка, его упоенная самоуверенность, гордость ролью энтузиаста-рассказчика. И что окончательно добивало — Джордж тоже не мог бы этого вынести. Но если я намеревался сделать все возможное, чтобы Климан не выпустил биографию Лоноффа, необходимо было подавить волнообразно подступавшее желание сесть в машину и поскорее вернуться в Беркшир. Надо было набраться терпения и посмотреть, какие еще шаги предпримет Климан для достижения своих целей. Почти позабыв за последние годы, что надо делать в случае чистого антагонизма, я приказал себе не обольщаться, отказывая оппоненту в проницательности, сколько бы он ни прятался за спонтанной болтливостью.

Допив вторую чашку кофе, Климан внезапно сказал:

— Связь Лоноффа с сестрой меняет дело, согласитесь.

Значит, Джейми призналась ему, что все мне рассказала. Еще одна непонятная грань в ее поведении. Какие выводы я должен сделать — если это вообще возможно — из того, что ока выбрала для себя роль посредницы между мной и Климаном?

— Все это глупости, — заявил я.

Он, наклонившись, похлопал ладонью по папке.

— Роман не доказательство. Роман — это роман, — возразил я и снова принялся за еду.

Он улыбнулся и, опять наклонившись над папкой, открыл ее, достал конверт из светло-коричневой манильской бумаги, снял зажим и высыпал содержимое на стол, прямо среди тарелок. Мы сидели возле окна и легко могли видеть людей, идущих по улице. Когда я на миг поднял голову, все они разговаривали по мобильникам. Почему я воспринимал их сотовые телефоны как символ того, от чего мне хотелось сбежать? Они были естественным следствием технического прогресса, и все же в их распространении я видел знак моей безмерной удаленности от общества современных людей. Я больше не принадлежу к ним, думалось мне. Время моей принадлежности к ним истекло. Мне надо уехать.

Я взял со стола фотографии. Четыре блеклых изображения худого высокого Лоноффа и худенькой высокой девушки — по уверениям Климана, его сестры Фриды. На одном снимке они стояли перед непримечательным деревянным домом, на тротуаре, казалось купавшемся в лучах солнца. Фрида в белом летнем платье, с длинными пышными косами. Изображая крайнюю усталость, Лонофф положил голову ей на плечо, а она широко улыбается, подбородок у нее тяжеловат, крупные зубы привносят легкое сходство со здоровым домашним животным. Он выглядит красивым, темные волосы высоко зачесаны надо лбом, худощавое лицо вызывает в памяти образ жителя пустыни — не то еврея, не то бедуина. На другом снимке оба смотрят вверх — сидят на траве у расстеленной для пикника скатерти и потешаются над чем-то в тарелке, на что Лонофф указывает ей пальцем. На третьем они постарше. Лонофф стоит, высоко подняв руку, а ставшая плотнее Фрида изображает собачку с умоляюще поднятыми лапками. Лонофф, напустивший на себя строгий вид, командует. На четвертом ей уже, вероятно, лет двадцать, и она явно больше не желает послушно исполнять все прихоти брата и выглядит крупноватой, неулыбчивой молодой женщиной, а он — по контрасту — почти бесплотным и совершенно свободным от всех искушений, кроме невинного зова юношеской музы.

Можно было бы доказать, хоть в суде, что никто, кроме воспламененного своей идеей Климана, не углядел бы в этих фотографиях ничего подозрительного и сказал бы, что из них только то и можно извлечь, что сводные брат и сестра находились в хороших отношениях, были друг к другу привязаны, скорее всего, хорошо понимали друг друга и в первой четверти двадцатого столетия кто-то — отец, сосед, друг — несколько раз сфотографировал их вместе.

— Ну что ж, фотографии, — уронил я. — В них ничего особенного.

— В романе Лоноффа роль совратительницы играет Фрида.

— В романе нет ни Лоноффа, ни Фриды.

— Избавьте меня от лекции о непроницаемой грани, отделяющей вымысел от реальности. Все это пережил сам Лонофф. Это мучительная исповедь. замаскированная под роман.

— Или роман, замаскированный под мучительную исповедь.

— Тогда почему Лоноффу было так страшно писать его?

— Потому что писатели могут пугаться написанного. Магия вымысла способна и на большее.

— Вы видели фотографии, — изрек он таким тоном, словно предъявил мне порнографические открытки, — а теперь я покажу рукопись, и тогда вы не сможете утверждать, будто в романе описано то, что только могло бы случиться, но чего не было в действительности.

— Послушайте, Климан, у вас ничего не получится. Думаю, это совсем не сюрприз для такого litterateur, как вы.

Он молча вынул рукопись из папки и положил ее на фотографии. Двести — триста страниц, перехваченных толстой эластичной резинкой.

Какая беда, что первая часть романа, который Лонофф так и не смог довести до конца, считал неудачным и, может быть, даже и дописав, не стал бы печатать, находится в руках не ведающего стыда, беспринципного, пробивного и безответственного парня, чье отношение к литературе полностью противоположно тому, которое исповедовал Лонофф!

— Вы получили это от Эми Беллет? Или украли у этой несчастной женщины?

Вместо ответа он подтолкнул ко мне рукопись:

— Фотокопия. Сделал специально для вас.

Он по-прежнему не хотел выпускать меня из когтей. Я мог оказаться полезен. Одна возможность как-нибудь при случае упомянуть, что он дал мне копию, и то способна принести пользу. Какой же я слабак в его глазах! — мелькнула мысль. И тут же я повернул ее по-другому: каким же слабаком я. вероятно, стал, живя отшельником там, у себя на горе! Почему я сижу в этом кафе, за этим столом? Все, что он рассказал мне о наших договоренностях, — вранье. Не было ни телефонного разговора, ни согласия на ланч, ни просьбы рассказать о прощании с Джорджем и принести рукопись Лоноффа. Теперь я вдруг ясно вспомнил, что было. От вас воняет! Вы смердите. И да, я снова смердел. Залах, поднимавшийся от промежности, был в точности таким, какой я чувствовал на лестнице и в коридорах дома, где жила Эми, — а он, выкрикивавший мне все эти оскорбления, спокойно доедал сандвич, сидя едва ли в метре от того места, где я доедал свой. И почему только я допустил эту встречу? Не потому ли, что я беззащитен, как Эми, размягчен и мозг мой расслаблен до такой степени, которая прежде казалась бы просто невероятной?

И Климан это знал. Климан способствовал этому. Климан точно определил мое состояние, рассудив: и кто мог бы сказать, что Натан Цукерман проглотит этакое? И все-таки он проглотит. Он выдохся. Это жалкое одинокое существо. Измученный беглец, которому не выдержать ставшего грубым и колючим мира, импотент, выхолощенный своим бессилием, человек в худшей фазе своей жизни. Поддерживай в нем неуверенность, избегай прямых схваток, и сукин сын уползет, поджав хвост, в свое логово. Перечитай-ка «Строителя Сольнеса», Цукерман, освободи дорогу молодым!

Я наблюдал за победным парением Климана, и на меня наваливалось желание убить его. Но неожиданно я увидел, что это не человек, а дверь. На том месте, где сидел Климан, находилась тяжелая деревянная дверь. Что б это значило? Что за ней? Что от чего отделяется этой дверью? Ясность от хаоса? Да, возможно. Ведь мне никогда не понять, говорит ли он правду, забыл ли я что-то или он на ходу все выдумывает. Дверь между ясностью и хаосом, между Эми и Джейми, дверь, ведущая в смерть Джорджа Плимптона, дверь, что распахивается и захлопывается в нескольких дюймах от моего лица. Есть ли в нем что-то большее? Насколько мне известно, просто дверь.

— Если вы снимете запреты, я смогу многое сделать для Лоноффа, — сказал он.

Я рассмеялся:

— Вы грубо обманули тяжелобольную женщину с опухолью мозга. Украли у нее — так или этак — рукопись.

— Не делал ничего подобного.

— Нет, сделали. Она не дала бы одну только первую половину. Если б решила доверить вам рукопись, то всю. Вы прикарманили то, до чего сумели дотянуться. Второй части не было в поле зрения, или она находилась где-нибудь в глубине квартиры, и вам было туда не добраться. Конечно украли. С чего бы ей пришло в голову дать половину романа? А теперь, — продолжал я, не дав ему возразить, — теперь собираетесь обработать меня?

— Ну, вы-то умеете о себе позаботиться, — проговорил он, ничуть не обескураженно. — Написали уймищу книг. Вволю поразвлеклись. Да и безжалостным быть умеете.

— Если вы снимете запреты, я смогу многое сделать для Лоноффа, — сказал он.

Я рассмеялся:

— Вы грубо обманули тяжелобольную женщину с опухолью мозга. Украли у нее — так или этак — рукопись.

— Не делал ничего подобного.

— Нет, сделали. Она не дала бы одну только первую половину. Если б решила доверить вам рукопись, то всю. Вы прикарманили то, до чего сумели дотянуться. Второй части не было в поле зрения, или она находилась где-нибудь в глубине квартиры, и вам было туда не добраться. Конечно украли. С чего бы ей пришло в голову дать половину романа? А теперь, — продолжал я, не дав ему возразить, — теперь собираетесь обработать меня?

— Ну, вы-то умеете о себе позаботиться, — проговорил он, ничуть не обескураженно. — Написали уймищу книг. Вволю поразвлеклись. Да и безжалостным быть умеете.

— Умею, — ответил я, тихо надеясь, что это по-прежнему правда.

— Джордж всегда говорил о вас с восхищением, мистер Цукерман. Его восхищала сила, которая генерировала талант. И я разделяю его восторг.

— Хорошо, — произнес я, пытаясь говорить спокойно. — Если так, то, пожалуйста, никогда больше к ней не ходите и никак не пытайтесь связаться со мной. — Выложив деньги, покрывающие счет за ланч, я пошел к двери.

Климан, за несколько секунд успевший собрать все бумаги, быстрым шагом догнал меня.

— Это цензура, — заявил он. — Вы, писатель, пытаетесь запретить другому писателю выпустить в свет его книгу.

— Не содействовать выходу в свет фальшивки еще не значит запрещать ее. А кроме того, уползая в нору, я как раз расчищаю вам путь.

— Но это не фальшивка. Факт инцеста признала сама Эми Беллет. Я все узнал от нее, она мне рассказала.

— У Эми Беллет удалена половина мозга.

— Но мы разговаривали до операции. Еще не было никакого хирургического вмешательства. Даже диагноза не было.

— Но опухоль ведь была, не так ли? Рак был при ней. Неважно, знала она об этом или нет, но опухоль давила ей на мозг. На ее мозг, Климан. Она падала в обмороки, ее рвало, в глазах было темно — и от головной боли, и от страха, эта женщина просто не понимала, что говорит. В любом разговоре. Она была вне себя в буквальном смысле слова.

— Но ведь очевидно, что все это было на самом деле.

— Очевидно для вас, и ни для кого другого.

— Не верю! — выкрикнул он, вышагивая рядом со мной и уже не скрывая пробивавшейся сквозь ярость растерянности. Его уже не развлекало выказываемое мной презрение, рухнули все возможности отмахиваться от моих суждений, и вместо самоуверенного задиры я увидел озлобленного попрошайку — если только и это не было маской и я не исполнял от начала и до конца одну роль — старого дурака. — И чтобы это говорили вы?! Мистер Цукерман, у парня был пенис. На протяжении трех лет этот пенис заставлял их преступать законы окружающего мира. Потом разразился скандал, и Лонофф сорок лет прятался от всего этого. Но в конце концов написал книгу. Эта книга — шедевр! Высокое искусство, порожденное муками совести. Триумф эстетики над стыдом. Сам он не в состоянии был понять это — горе и страх, через которые ему пришлось пройти, оказались слишком сильны. И Эми, напутанная его горечью, тоже не понимала. Но вам-то чего бояться? Вам, знающему, что такое ненасытность. Знающему неутолимый голод, который требует большего. Здесь, перед вами, окончательный расчет великого писателя с преступлением, мучившим его день за днем на протяжении всей жизни. Финал борьбы с грязным пятном. Долго откладываемое усилие освободиться. Вам эти состояния понятны. Так откройте двери освобождению! Это будет вашей победой, мистер Цукерман. Как и его победой. Попытка сбросить тяжесть была героической, и ее невозможно взять и отвергнуть. Он не льстит себе в этой книге, поверьте. Он словно юноша, проснувшийся после сорока четырех лет сна. Это не может не потрясать. Это «Алая буква» Лоноффа. Это «Лолита» без Куильти и глупых шуток. Это книга, которую создал бы Томас Манн, не будь он настолько Томасом Манном. Прислушайтесь же ко мне! Дайте объявить об этом миру! В какой-то момент вы поймете серьезность роли инцеста. Попытка все отрицать бессмысленна, она не делает вам чести. Сэр, ваша враждебность ко мне лишает вас возможности почувствовать правду. А правда в том, что он пожертвовал привычной жизнью с Хоуп и прошел через ад отношений с Эми Беллет, чтобы вновь оживить в себе страдания юного Лоноффа. Умоляю, прочтите поразительный результат его усилий!

Он теперь шел передо мной, пятясь и тыча мне в грудь фотокопией рукописи. Я молча остановился, опустив руки по швам. Молчание было бы изначально самым правильным ответом. А кроме того, в сотый раз сказал я себе, самым правильным было бы вовсе не уезжать из дома. Я отсутствовал долгие годы, выстроил укрепления, оберегающие мою работу от любых посторонних вмешательств, отгородился слоями предосторожностей, и вот я стою, скрестив взгляд с этими бешено сверкающими серыми красивыми глазами. Фанатик литературы. Еще один. Как я, как Лонофф, как все, чьи самые яркие страсти отданы книгам. Почему не воспитанный Билли Давидофф решил написать биографию Лоноффа? Почему хамоватый и взрывной Климан не может стать мягким Билли, а мягкий Билли — хамоватым и взрывным Климаном, и почему Джейми Логан должна быть с ними, а не со мной? Почему мне суждено было заболеть раком простаты? Получать письма, угрожающие смертью? Почему сила уходит так неожиданно и так быстро? О нестерпимость желания превратить то, что есть, в то, чего нет — нет нигде, кроме этой страницы!

Внезапно его возбуждение достигло пика, но вместо того чтоб метнуть рукопись мне в голову — к чему я уже приготовился и даже поднял руки, чтобы защитить лицо, — он швырнул ее наземь, на нью-йоркский тротуар, мне под ноги и пустился бежать через улицу, не обращая внимания на поток машин, которые — я был бы счастлив это увидеть — грозили вот-вот сбить с ног и сокрушить этого яростного претендента на роль биографа.

Вернувшись в отель, сменив пропитанную мочой прокладку и вымыв руки, я набрал номер Эми. Мне нужно было узнать, каким образом рукопись оказалась у Климана. Сейчас она была в моей комнате. Подождав, пока Климан скроется из виду, я поднял ее с тротуара и унес с собой. Что еще я мог сделать? Читать ее мне не хотелось. Я отказывался и дальше участвовать в этом безумии. Хватит с меня безумий, пережитых в те времена, когда я был молодым, ясномыслящим и куда более сообразительным и жизнерадостным. Теперь я не хотел ни узнавать, как Лонофф описал себя, сестру и связавшие их несчастные обстоятельства, ни дальше отыскивать аргументы в пользу того, во что верил по-прежнему, а именно в вымышленность всех этих обстоятельств. Неважно, что он восхищал меня в дни моих первых писательских проб, неважно, что всего несколько дней назад я пошел и купил его книги, хотя они и стояли у меня целые десятилетия; теперь я хотел только одного: отделаться и от рукописи, и от Ричарда Климана — от всего, что с ним связано, а для меня неприемлемо и враждебно всему, к чему я отношусь серьезно. Пусть все его настойчивые усилия и выглядели как игра, как беззаботная, дерзкая эквилибристика легкомысленного мальчишки, изображающего способности и призвание к литературе, он все равно представлял для меня угрозу, ничуть не меньше, чем для Лоноффа. Я понимал, что, если не откажусь от борьбы с этим пройдохой, с его целями, с питавшими его амбициями, живучестью, злостью, цепкостью, то, безусловно, буду обречен на поражение. А значит, мне нужно переговорить с Эми, передать ей оказавшуюся у меня фотокопию рукописи, позвонить Джейми и Билли и сообщить им об отмене нашей договоренности, а потом — не заходя к урологу — сразу уехать из Нью-Йорка. Во мне не было сил, которыми восхищался Климан, во всяком случае сил для любых новых попыток. Урологу, как и мне, не дано изменить ничего. Более сорока лет я оставался писателем, выпускавшим книгу за книгой, но теперь всё: запас энергии исчерпан. Исчерпана и способность к самозащите: это стало понятно, когда я не смог придумать иного способа уберечь себя, кроме единственного — немед ленного исчезновения. Я не сумел бы помешать этому парню, даже если б увез Эми в Беркшир и выставил у ее дверей сторожа.

Так же бессилен я буду помешать ему, если, покончив с Лоноффом, он обратит свой энтузиазм на меня. Кто защитит историю моей жизни от Климана, когда я умру? И не окажется ли жизнеописание Лоноффа пробным камнем на пути к моей биографии? В каком «инцесте» Климан уличит меня? Как докажет, что я тоже не образец высокой морали? Мой великий невероятный секрет. Разумеется, он отыщется. И не один. Как это все-таки поразительно, что мастерство и достижения, сколь бы значительны они ни были, в конце концов приводят к такому вот инквизиторскому расследованию! Человек, владеющий словом, отдавший всю жизнь сочинительству, после смерти сразу же исчезает, а если остается в памяти, то в качестве персонажа придуманной о нем истории, в которой скрытая, неприглядная сторона его жизни обнажена и описана с бесцеремонной однозначностью, бестактностью, напором, пристальнейшим вниманием к наиболее деликатным нравственным коллизиям и обильным их смакованием.

Назад Дальше