В нем продолжало бурлить еще не досказанное о выборах.
— Как можно жить в абсурдное время, когда президентская администрация правого толка, которой руководит ненасытная жадность, которая оправдывает свои действия убийственной ложью и группируется вокруг болвана из родовитой семьи, вдруг становится воплощением младенческой мечты Америки о нравственности?! Как вы защищаетесь от такого безбрежного идиотства?
Они окончили колледж примерно лет шесть-восемь назад, думал я, и поражение Керри, проигравшего Бушу, останется для них главным звеном в цепи шокирующих фактов истории, духовно сцементирует этих американцев, как Вьетнам сцементировал поколение их родителей, а Великая депрессия и Вторая мировая война определили надежды моих родителей и их друзей. Слабо замаскированный жалкий трюк обеспечил Бушу победу в 2000 году, потом были атаки террористов 2001 года и навсегда врезавшиеся в память кукольные фигурки людей, которые прыгали из высоких окон горящих башен, а теперь пришло это — второй триумф «не пойманного за руку», вызывающего у них омерзение как своей умственной отсталостью, так и лживыми байками о ядерной опасности, и они получили еще одну порцию опыта, который отгородит их как от младших сестер и братьев, так и от людей моего поколения. Для них окружение Буша-младшего не законная администрация, а преступный режим, добившийся власти подсудными методами. Они надеялись, что в 2004 году гражданская справедливость будет восстановлена, но, к их ужасу, этого не случилось, и вчера, около одиннадцати вечера, их захлестнуло чувство не только проигрыша, но и еще одного обмана.
— Вы собирались рассказать о грязной тайне Лоноффа.
— Я не назвал ее «грязной».
— Но намекали на что-то подобное.
— Вам что-то известно о его детстве? Об отрочестве? Могу я рассчитывать, что вы не станете повторять то, что я вам сейчас расскажу?
Я откинулся на скамейке и рассмеялся — впервые после возвращения в Нью-Йорк.
— Вы собираетесь выйти на площадь и разгласить нечто тщательно скрывавшееся этим замкнутым, чуждым толпе человеком и представляющее собой унизительный для него «великий секрет» и просите меня проявить скромность и не повторять ваших слов? Хотите написать книгу, наносящую ущерб достоинству, которое он всячески охранял, которым бесконечно дорожил и на которое имел право, и сомневаетесь, можно ли мне довериться?
— Снова тон нашего телефонного разговора. Вы очень враждебны, хотя абсолютно меня не знаете.
Нет уж, я тебя знаю, подумалось мне. Ты молод, красив, и ничто так не добавляет тебе уверенности, как способность схитрить. Хитрости — твоя страсть. Ведь они позволяют, если возникнет желание, причинить зло другому. Но, строго говоря, стремишься ты не ко злу, а только к ловле шансов, которые обидно было бы упустить. Я тебя знаю: ты всегда стараешься завоевывать одобрение старших, которых втайне готовишься очернить. Это и доставляет тебе острое удовольствие, и дает чувство безопасности.
Вокруг большого овала лужайки шло неспешное движение. Женщины с детскими колясками, старики, поддерживаемые специально нанятыми для прогулок чернокожими служителями, вдалеке — парочка бегунов трусцой, которых вначале я принял за Билли и Джейми.
На этой скамейке я мог бы сидеть пятнадцатилетним, влюбленным в сидящую рядом девочку, с которой только что познакомился в первый день учебного года.
— Лонофф отказался от членства в Национальном институте литературы и искусств, — внушал мне Климан. — Не написал своей биографии для справочника «Современные писатели». Ни разу в жизни не дал интервью и никогда не появлялся официально на публике. Прикладывал все усилия, чтобы жить невидимкой где-то в глуши. Почему?
— Потому что предпочитал созерцательный образ жизни. Писал. Учил. По вечерам читал. Жена, трое детей, не испорченные цивилизацией сельские пейзажи, приятный, построенный в восемнадцатом веке усадебный дом с каминами во всех комнатах. Достаточные средства к существованию. Порядок. Стабильность. Спокойствие. Чего еще было желать?
— Укрыться от мира. Почему он всю жизнь держал себя в узде? Состоял сам при себе круглосуточным сторожем — это легко просматривается во всей его жизни, видно и в книгах. Он постоянно себя ограничивал, потому что боялся разоблачения.
— И вы хотите услужить ему, разоблачив.
Он съежился, напряженно отыскивая причину, не позволяющую ему двинуть мне в челюсть в отместку за неспособность плениться цветами его красноречия. Я помнил такие моменты: приехав в Нью-Йорк начинающим литератором, в возрасте мало отличающемся от его нынешнего, я нередко переживал их при встречах с писателями и критиками от сорока до шестидесяти, видевшими во мне человека ничего ни о чем не знающего, кроме разве что некоторых подробностей, связанных с сексом и почитаемых ими за глупости, хотя в жизни они сплошь и рядом оказывались жертвами страстей. В том, что касалось социума, политики, истории, культуры и «идей», я, по их мнению, был тем, кто «ничего не понимает, даже когда его ткнут носом в это непонимание», как любил повторять один из них, грозно помахивая пальцем у меня перед физиономией. А ведь они были яркими личностями, рожденными в Америке сыновьями еврейских иммигрантов: портных, маляров, мясников, — ставшими изощренными интеллектуалами, людьми, которые в тот период достигли расцвета, издавали «Партизан ревью», писали для «Комментарии, „Нью лидер“» и «Диссент» и были запальчивыми соперниками, без конца спорящими друг с другом, обремененными грузом детства в полуграмотных семьях с говорящими на идиш родителями, чьи иммигрантские сложности и убогий культурный запас порождали — в равных пропорциях — равно уродливые проявления гнева и нежности. Когда я решался открывать рот, эти почтенные мужи немедленно затыкали меня, уверенные, что в моем возрасте и при моих «преимуществах» я по определению невежествен. «Преимущества» были чистейшим плодом их фантазии, вызванным тем, что их любознательность странным образом никогда не распространялась на молодежь, за исключением совсем юных и привлекательных представительниц женского пола. Позднее брачные испытания нанесли им немало ран (и причинили массу финансовых затруднений), старческие болезни и трудные дети собрали свою дань, и некоторые из них помягчели ко мне, начали относиться по-дружески и уже не отмахивались от моих слов.
— Видите ли, я все время колеблюсь, рассказывать или нет, — проговорил Климан. — Вы приходите в ярость, когда я спрашиваю, можно ли сообщить вам нечто конфиденциально. А как вам кажется, почему я вообще задаю этот вопрос?
— Климан, а почему бы вам не забыть все, что вы раскопали? Никто больше не помнит Лоноффа. Ради чего вы стараетесь?
— Именно ради этого. Его книгам место в Национальной библиотеке. Зингер, выпустивший в свет три сборника рассказов, там представлен. А разве Э. И. Лонофф этого не достоин?
— Вы хотите восстановить репутацию Лоноффа как писателя, погубив его репутацию порядочного человека. Заменить гений гения секретом гения. Реабилитировать через бесчестье.
Он снова рассерженно замолчал, а когда наконец заговорил, это был голос взрослого, в энный раз обращающегося к непонятливому ребенку.
— Если книга будет написана как задумано, — объяснил он, — репутация не пострадает.
— Неважно, как она будет написана. Скандал все равно разразится. И вы не только не обеспечите ему надлежащего места, но и лишите того, которое он занимает. Да и что, в конце концов, было? Кто-то сохранил в памяти что-то «неподобающее», совершенное Лоноффом пятьдесят лет назад? Марающие разоблачения еще одной презренной выходки белого?
— Почему вы настаиваете на мелкотравчатости моих попыток? Почему так стремитесь обесценить то, что вам не ведомо?
— Потому что вынюхивание грязи под маской исследовательской работы — худший из видов литературного мошенничества.
— А как насчет сладострастного вынюхивания под видом художественной литературы?
— Это уже характеристика моей работы?
— Это характеристика литературы. Она тоже старается возбуждать любопытство. Разъясняет нам, что публичная жизнь не схожа с настоящей. Что облик, который вы предъявляете внешнему миру, скрывает нечто совсем иное — то, что и может быть названо истинной сущностью. Я делаю то же, что и вы. То, что делает каждый думающий человек. Питательная почва любопытства — сама жизнь.
В этот момент мы оба одновременно вскочили. Несомненно, мне следовало тотчас же уйти от этих светло-серых глаз, в которых наша взаимная неприязнь зажгла мрачный блеск, уйти хотя бы потому, что прокладка, вложенная в ложбинку пластиковых трусиков, сильно промокла и требовалось срочно вернуться в отель, чтобы вымыться и вложить новую. Несомненно, мне следовало промолчать. Я прожил одиннадцать лет в одиночестве, чтобы иметь возможность ни слова не добавлять к тому, что считаю необходимым написать в книгах. Я бросил читать газеты, слушать радио и смотреть телевизор, чтобы не слышать того, с чем не могу смириться, но чего не могу и исправить. Я сознательно скрылся туда, куда не просочатся горькие известия. И все-таки сейчас мне было не остановиться. Вернулось прежнее, во мне кипели страсти, и больше всего их подстегивал риск, на который я шел: мало того, что Климан был на сорок три года моложе, мускулист, крупен и одет в шорты без злополучных приспособлений, он был еще и разъярен тем, что не смог сломить мое сопротивление.
— Сделаю все возможное, чтобы сорвать ваши планы, — объявил я ему. — Сделаю все возможное, чтобы книга о Лоноффе не появилась. Ни книга, ни статья, ни что-нибудь еще — ни слова, Климан. Не знаю, какую тайну вы откопали, но она не увидит света. Я смогу помешать публикации. Не пожалею ни сил, ни средств — клянусь!
Снова в действии, снова здесь и сейчас, снова в вихре событий. Поняв, что повышаю голос, я и не попытался его понизить. Включенность в жизнь приносит боль, но она же дает и силу. Когда я в последний раз испытывал возбуждение схватки? Позволял себе выплеск эмоций? Вступал на тропу войны? Вновь долетевшее дуновение былых баталий подтолкнуло меня к старой роли, а Климан и Джейми. оба, словно вернули мне мужскую силу, потенцию духа и мысли, желание и решимость вновь оказаться среди людей, снова бороться, покорить женщину, получить удовольствие от сознания своей власти. Все возвратилось — и полноценный мужчина вернулся к жизни. Только вот полноценности не было. Был лишь краткий миг предвкушений. И поэтому, думал я, нападая на молодого и словно приманивая опасность, неизбежную в схватке моего возраста с его возрастом, я неминуемо обращусь в мишень для не ведающей, что творит, юности — здорового дикаря, вооруженного до зубов безграничным запасом времени, — и окажусь в конце концов избитым в кровь.
— Климан, предупреждаю: оставьте Лоноффа в покое!
Гуляющие вокруг овальной лужайки, проходя мимо, искоса на нас поглядывали. Кое-кто останавливался, опасаясь, что молодой и старик, вероятно поспорившие о выборах, могут сейчас сойтись в рукопашной, грозящей членовредительством.
— От вас воняет! — выкрикнул он. — Вы смердите. Ползите умирать в свою нору!
Спортивно поиграв мускулами, он, свободный и гибкий, сразу же набрал скорость, но успел крикнуть через плечо:
— Вы уже помираете, старина! Скоро будете трупом. Вы разлагаетесь! От вас несет смертью!
Но что знают о запахе смерти такие, как Климан? Пах я всего лишь мочой.
Я приехал в Нью-Йорк только ради обещанного коллагеновой процедурой. В робкой надежде на улучшение. Но, поддавшись желанию вернуть утраченное — желанию, от которого я давным-давно постарался избавиться, — невольно поверил в возможность неведомо как снова стать полноценным мужчиной. И теперь мне оставалось одно: за время, необходимое, чтобы вернуться в отель — а также раздеться, принять душ и надеть чистое, — я принял решение отказаться от сделки с обменом и сразу уехать домой.
На мой телефонный звонок откликнулась Джейми. Я сказал, что хотел бы поговорить с ней и Билли, и услышал: «Но Билли нет дома. Уехал посмотреть ваш дом часа два назад. Скоро уже зайдет к вашему соседу за ключом. Обещал позвонить, когда доедет».
Но разве мы договаривались, что Билли поедет ко мне и Роб даст ему ключ для осмотра дома? Когда мы об этом условились? Наверняка не вчера. А значит, в тот первый вечер. Но вспомнить этот разговор не удавалось.
Один в своем номере, даже не видя Джейми, я густо залился краской, хотя в последние годы забывал разные мелочи постоянно. Чтобы справиться с этой напастью, я кроме ежедневника обзавелся еще простой школьной тетрадью для письменных работ — тетрадью с черно-белыми мраморными разводами на обложке и таблицей умножения в конце — и каждый день записывал в нее все мелкие домашние дела, тезисы телефонных разговоров, краткое содержание писем, полученных и отправленных. Без этой записи поденных дел я легко мог (как только что подтвердилось) совершенно запамятовать, с кем и о чем говорил всего лишь накануне или кто и что должен сделать для меня на следующий день. Эти домашние тетради появились года три назад, когда впервые обнаружился износ прежде не подводившей памяти, но пробелы в ней оборачивались просто отдельными мелкими неприятностями, — прежде чем я осознал, что забывчивость нарастает и, если память будет ухудшаться теми же темпами, моя способность писать окажется под угрозой. Если однажды утром я взгляну на вчерашнюю страницу и обнаружу, что совершенно ее не помню, что тогда? Если будет утрачена связь с написанным и я потеряю способность и писать книги, и читать их, во что же я превращусь? Если я не смогу работать, что от меня останется?
Я постарался затушевать перед Джейми свою растерянность, скрыть, что давно живу в пространстве, полном дыр, а с того момента, когда Нью-Йорк оказался чужим мне городом, в котором живут другие и для которого я посторонний, мой разум все время раскачивается, как маятник, от вспышки к провалу. Как будто кто-то — пришло мне на ум — дернул рубильник, и схемы начали отключаться, одна за другой. «Если возникнут вопросы, пусть сразу же позвонит мне. Но Роб знает все куда лучше, чем я. Так что у Билли проблем не будет». А может, я уже говорил это, когда мы обсуждали поездку Билли? — пронеслось в голове.
Говорить о моих изменившихся планах было теперь не время. Следовало дождаться приезда Билли. Вдруг он сочтет, что мое жилище им не подходит? Тогда все решится само, без проблем.
— А я-то думал, что и вы поедете. В особенности сейчас, когда вам так не по себе.
— Не могу бросить работу над рассказом, — сказала она, но я не поверил, что это было причиной. Причиной был Климан. Переезд в Массачусетс — ее затея, так не ей ли решать, годится им или нет предлагаемый дом. Но она все-таки осталась. Ради встречи с Климаном.
— А как вам теперь Америка? В первый день второго пришествия? — спросила она.
— Боль постепенно отступит, — ответил я.
— Но Буш не отступит. И Чейни. И Рамсфельд. И эта Райе. Война не отступит. И их заносчивость — тоже. Ввязались в бездарную и бессмысленную войну. А скоро сотворят еще одну. Не менее бездарную и бессмысленную. Потом еще и еще, пока весь мир не захочет взорвать нас.
— Опасность, что вас взорвут в моем доме практически нулевая, — возразил я, хоть минуту назад намеревался аннулировать соглашение, дающее ей возможность обрести желанное убежище. Но заканчивать разговор не хотелось. Ей было вовсе не обязательно говорить что-то зазывное или провоцирующее. Сам звук ее голоса дарил мне удовольствие, которого я не имел годами.
— Я повидался с вашим другом, — начал я.
— И привели моего друга в полную растерянность.
— Откуда вам известно? Мы же только что расстались.
— Он позвонил мне из парка.
— Ребенком на пляже я видел гибель в море опытного пловца. Никто не понимал, что он в беде, пока не стало уже слишком поздно. Имей он при себе мобильник, мог бы, как Климан, просить помощи, едва обнаружив, что волны относят его от берега.
— Что вы имеете против Климана? Почему так стараетесь принизить его? Разве вы о нем что-нибудь знаете? — спросила Джейми. — Он ведь благоговеет перед вами, мистер Цукерман.
— Честно скажу, у меня создалось обратное впечатление.
— Для него было очень важно встретиться с вами. Вся его жизнь сейчас полна Лоноффом. Он хочет возродить славу великого — по его мнению — писателя, чье творчество оказалось в забвении.
— Вопрос в том, как именно возродить.
— Ричард — серьезный человек.
— А почему вы взяли на себя роль его адвоката?
— Потому что я его знаю.
Я постарался изгнать из воображения картинки, иллюстрирующие причины ее заступничества за серьезного человека, который был ее бойфрендом в колледже и с которым (весьма возможно) она сохранила интимные отношения даже и после брака с преданным Билли… в данный момент отсутствующим и находящимся в ста милях от Нью-Йорка, в то время как его жена страдает из-за переизбрания Буша в пустоте их квартиры, наискосок от маленькой церковки.
Лучшим финальным аккордом для завершения глупости, на которую я решился, приехав в Нью-Йорк, — а потом и надумав остаться тут на год, — будет попытка увидеться с ней, пока Билли еще не вернулся.
— И, значит, про скандал вы тоже знаете.
— Какой скандал?
— Связанный с Лоноффом. Разве Климан вам не рассказывал?
— Конечно нет.
— Думаю, что «конечно да». Уж вам-то он хвастался тем, что известно ему одному, и теми плодами, которые принесет это знание.
На этот раз она не стала отрицать.
— Итак, вам известна вся эта история, — сказал я.
— Если вы не хотели услышать ее от Ричарда, то почему хотите услышать от меня?
— Не возражаете, если я к вам зайду?
— Когда?
— Прямо сейчас.
Повергнув меня в изумление, она спокойно ответила:
— Если хотите.
Я начал укладывать вещи — необходимо было подготовиться к отъезду из Нью-Йорка. Старался думать о том, чем займусь дома в ближайшие недели, как вздохну с облегчением, вернувшись к привычному ритму и отказавшись от дальнейших медицинских процедур. Никогда больше не допущу положения, при котором невыносимо болезненное желание восстановить свою полноценность будет определять любые мои шаги. Уложив вещи, я пошел в сторону Семьдесят первой улицы и сразу же оказался во власти безумного вожделения, явно не безобидного для мужчины, у которого между ног не прежний, нормально функционирующий половой член, сфинктер которого исправно контролирует работу мочевого пузыря, а всего лишь огрызок дряблой плоти. Некогда крепкий детородный орган напоминал теперь конец трубы, болтающийся где-то на краю поля, бессмысленную трубку, периодически выбрасывающую и разбрызгивающую вокруг воду, пока кто-то не догадается завернуть кран и перекрыть эту чертову струйку.