Философы от мира сего - Роберт Хайлбронер 22 стр.


Королевская комиссия, созванная для расследования обстоятельств экономического кризиса 1886 года, с особым удовлетворением отметила состояние рабочих классов. О снисходительном лицемерии со стороны правящих слоев тут речи не шло - условия жизни и правда заметно улучшились. Оглядываясь назад, в 1880-х годах сэр Роберт Гиффен писал: "Нам следует задуматься над тем, что еще полвека назад, когда заработная плата рабочего составляла хорошо если половину нынешней, он был вынужден время от времени противостоять растущим ценам на хлеб, что обрекали его на голодную смерть. Да что говорить, пятьдесят лет назад подавляющему большинству работников во всем Королевстве периодически приходилось жить впроголодь"[138]. К моменту написания этих строк цены выросли еще сильнее - но их обогнал рост вознаграждения за труд. Впервые за всю историю английский рабочий зарабатывал достаточно, чтобы поддерживать собственное существование, - это не сообщало ничего хорошего о прошлом, но позволяло надеяться на светлое будущее.

Параллельно с ростом заработков постепенно иссякал источник прибавочной стоимости: рабочий день сокращался, причем ощутимо. Например, на верфях Джерроу и химическом производстве Ньюкасла рабочая неделя уменьшилась с 61 до 54 часов, и даже на текстильных фабриках, где пот всегда лился ручьями, рабочие теперь вкалывали всего по 57 часов. Конечно, владельцы производств жаловались, что их издержки на зарплату выросли больше чем на 20%. Но каким бы дорогостоящим ни был прогресс, он приносил выгоду, пусть и нематериальную. Стоило уровню жизни подняться - и волнения 1848 года моментально улеглись. Как сказал один промышленник из Стаффордшира, "только дайте им приличную работу, и разговоры о политике прекратятся сию же минуту".

С подобным развитием событий приходилось смириться даже Марксу и Энгельсу. "Английский пролетариат фактически все более и более обуржуазивается, - досадовал Энгельс в письме к другу, - так что эта самая буржуазная из всех наций хочет, по-видимому, довести дело в конце концов до того, чтобы иметь буржуазную аристократию и буржуазный пролетариат рядом с буржуазией"[139].

Вывод налицо: Маркс начал приветствовать грядущее крушение слишком рано. Конечно, его преданные почитатели утешали себя тем, что "неизбежное" останется неизбежным и неблагоприятное развитие событий на протяжении нескольких десятков лет не способно изменить направление марша истории. А вот наблюдателям-немарксистам великий викторианский подъем говорил совсем о другом. Перспективы нашего мира позволяли заглядывать в будущее с надеждой, и зловещие предсказания оригиналов вроде Маркса в этой обстановке казались бредом недовольного всем радикала. В итоге сконструированная Марксом интеллектуальная бомба разорвалась почти беззвучно; вместо шквала возражений он наткнулся на непреодолимую стену молчания.

Случилась необычная вещь: экономика перестала быть постоянно разрастающимся набором взглядов на мир - и философа, и биржевого игрока, и революционера, - теперь ее целью уже не было освещение того пути, что избирает общество. Теперь она стала уделом ученых; и если ранние экономисты стремились осветить весь мир маяками своих открытий, то этим было довольно одного, но яркого луча.

На то была своя причина. Как мы уже видели, паруса экономики в викторианской Англии надувал ветер прогресса и оптимизма, давший о себе знать в конце XIX века. В воздухе висело ощущение постоянного улучшения, и вполне понятно, что поводов для обеспокоенных расспросов о цели путешествия становилось все меньше. Именно в этой обстановке и родилась целая плеяда просветителей - тех людей, кто изучал строение системы вплоть до последнего винтика, но не отпускал комментариев о ее нынешнем состоянии или грядущей судьбе. На первые роли в экономической науке вышли ученые. Их вклад в ее развитие очень важен, но язык не поворачивается назвать его жизненно важным. Ибо такие люди, как Альфред Маршалл, Стэнли Джевонс, Джон Бейтс Кларк, а также сотрудники процветавших вокруг них факультетов считали, что волки в экономическом мире уже перевелись, а значит, отпала необходимость обсуждать вопросы жизни и смерти. Отныне мир населяли очень приятные, пусть и воображаемые овцы.

Самое точное схематическое изображение этих овечек можно найти в небольшом томике под названием "Математическая психология", увидевшем свет в 1881 году, всего за два года до смерти Маркса. Его автор - странный, чуравшийся людей профессор Фрэнсис Исидро Эджуорт, племянник той самой Марии Эджуорт, что когда-то играла в шарады с Рикардо, - был хоть и не самым выдающимся мыслителем, но типичным представителем этой породы людей.

Без всяких сомнений, Эджуорт был талантливым ученым. Когда на итоговых испытаниях в Оксфорде ему был задан особенно заковыристый вопрос, он поинтересовался у экзаменаторов, "стоит ли ему отвечать коротко или обстоятельно"[140], а затем говорил на протяжении получаса, щедро сдабривая свою речь греческими фразами.

Эджуорт был увлечен экономикой не потому, что та помогала объяснить, обвинить либо оправдать наш мир или открывала новые перспективы, мрачные или светлые. Этот чудак восхищался тем, что экономика имела дело с количествами, ну а все, что касалось количеств, можно изложить на языке математики! Процесс перевода требовал абстрагирования от находившегося в состоянии постоянного напряжении мира ранних экономистов, но взамен он предлагал мир настолько точный и аккуратный, что потеря не казалась невосполнимой.

Прежде чем отразить реальность в зеркале математики, мир надо было упростить. Все упрощения Эджуорта сводились к одной предпосылке: каждый человек - это машина по получению удовольствия. Впервые эта концепция была использована в начале XIX века Иеремией Бентамом под привлекательным названием "арифметики счастья": человечество рассматривалось как совокупность живых калькуляторов, безошибочно выявлявших выгоды и потери. Каждый устраивал свою жизнь так, чтобы максимизировать удовольствие, вычисляемое его счетной машиной. К этой весьма общей философии Эджуорт присовокупил математическую точность - и получил на выходе лучший из всех возможных миров.

Подобные взгляды разделяло множество людей, но Эджуорт кажется чуть ли не самым необычным из всех. Сам он отличался от машины удовольствий настолько, насколько это вообще возможно. Крайне застенчивый, он постоянно покидал людскую компанию ради общения с самим собой; он тяготился бременем материального мира и, в отличие от многих, не извлекал никакой дополнительной прибыли из своей собственности. Стены его комнат были голыми, за книгами он отправлялся в публичную библиотеку; у него не имелось ни столовых приборов, ни канцелярских принадлежностей, ни даже марок. По-видимому, наибольшее удовлетворение он получал, занимаясь построением своей замечательной воображаемой экономической Ксанаду[141].

Совершенно не важно, какими мотивами он руководствовался, - предпосылки Эджуорта принесли прекрасные интеллектуальные плоды. Ведь если определить экономику как изучение соперничества человеческих счетных машин за кусочек общественного счастья, то можно показать - с неопровержимостью, свойственной дифференциальному исчислению, - что в мире совершенной конкуренции каждая машина удовольствий достигнет наивысшего счастья, которое общество в состоянии создать.

Иными словами, если наш мир до сих пор не являлся лучшим из всех возможных миров, он не растерял шансов таковым стать. Увы, он мало походил на игру по правилам совершенной конкуренции. Несмотря на очевидные выгоды, связанные с преследованием собственных эгоистических целей, люди обладали прискорбной привычкой объединяться в группы. Так, профсоюзы находились в прямом конфликте с принципом "каждый сам за себя", а несомненные неравенства в распределении богатства и власти не позволяли назвать стартовые позиции одинаковыми для всех.

Ничего страшного, сказал Эджуорт. Природа позаботилась и об этом. Даже если в краткосрочном периоде профсоюзы выгадают за счет объединения усилий, легко увидеть, что в более длительной перспективе они обречены на поражение. По сути, они лишь круги на воде, периодические колебания в идеальной конструкции. И тот факт, что хорошая родословная и богатство влияют на исход экономической игры, можно тоже объяснить в терминах математической психологии. Все индивиды суть машины для получения удовольствия, так стоит ли удивляться, что одни машины просто-напросто лучше других? Мужчины больше женщин расположены к ведению бухгалтерии, да и присущий "аристократии умений и таланта" особый вкус к маленьким радостям жизни заметно отличает ее от рабочих с их неуклюжими механизмами получения удовольствия. Таким образом, человеческая арифметика вполне могла работать нам на благо; с ее помощью было несложно объяснить существовавшие различия по полу и положению в обществе.

Надо сказать, что математическая психология не просто подвела разумные основания под догматы консерватизма. Сам Эджуорт искренне верил, что его алгебраические исследования человеческой деятельности принесут вполне ощутимые результаты и в приложении к реальному миру. В его книгах можно было найти такие выражения:

"Было бы нелепо опираться на подобные абстрактные размышления, - писал он, - когда дело касается вопросов практической политики. Когда же мы обращаемся к маленьким ручейкам чувств и потаенным источникам мотивов нашей деятельности, а только они и лежат в основе всех поступков, их использование видится вполне уместным"[142].

Ничего себе, "маленькие ручейки чувств"! Интересно, что бы подумал Адам Смит, узнай он о превращении своих деловитых торговцев, жадных ремесленников и постоянно размножающихся рабочих в разные классы тонких инструментов получения удовольствий? Генри Сиджвик, современник Эджуорта и ученик Дж. С. Милля, возмущенно утверждал, будто ест свой ужин не в силу сложных подсчетов, а просто потому, что ему хочется есть. Все возражения были тщетны; модели математической психологии элегантны и привлекательны, да к тому же лишены людских недостатков и нисколько не замараны соображениями по поводу людских склонностей и конфликтов в обществе. Неудивительно, что успех пришел к ним практически моментально.

Эджуорт был не единственным, кто попытался очистить политическую экономию от человеческого фактора. Целая школа математической экономики расцвела еще при жизни Маркса. Немецкий экономист фон Тюнен предложил формулу, которая, как он утверждал, позволяла в точности определить честное вознаграждение за труд:



Самому фон Тюнену[143] она нравилась настолько, что он распорядился выгравировать ее на своем надгробном камне; что о ней думали рабочие, доподлинно неизвестно. Во Франции знаменитый экономист Леон Вальрас показал, что с помощью математического аппарата можно найти цены, приравнивающие спрос к предложению на каждом рынке; да, для этого понадобится уравнение для каждого товара, а также умение решить систему из сотен тысяч, а то и миллионов уравнений. Но эти трудности не имеют значения - довольно и того, что существует теоретическая возможность решения. Профессор Манчестерского университета Стэнли Джевонс опубликовал трактат по политической экономии, где борьба за существование уступила место "исчислению удовлетворения и боли". "Моя экономическая теория... по своему характеру является теорией математической", - признавался Джевонс[144]. Словно подтверждая свои слова, он предпочел не уделять внимания тем аспектам экономической жизни, что не встраивались в его строгую схему. Что еще более примечательно, он планировал написать (хотя и не дожил до этого) книгу под названием "Принципы экономики": отныне политическая экономия стала называться экономикой и перекочевала со страниц трактатов в учебники.

Очень многое из этого - но не все - было глупостью. В конце концов, экономика и правда изучает действия совокупностей людей, а совокупности эти, как и группы атомов, подчиняются законам статистики и теории вероятностей. Поэтому, обратившись к изучению концепции равновесия - состояния, к которому рынок тяготеет под влиянием столкновения огромного количества максимизирующих свою полезность индивидов, - профессорам экономики удалось пролить свет на многие процессы, идущие в обществе. Уравнения Вальраса и до сих пор используются при описании свойств находящейся в покое системы.

Но вот в чем вопрос: является ли состояние "покоя" реальным, фундаментальным свойством общества? Ранние экономисты, от Смита до Милля и, разумеется, Маркса, считали, что стремление к росту заложено в самой природе общества. На пути этого роста могли встать непредвиденные барьеры, система могла выдохнуться, рост мог обернуться падением - так или иначе, главная движущая сила экономического мира была неотделима от политической и психологической склонности к росту.

За повышенным вниманием к вопросам равновесия скрывалось пренебрежение к этой базовой, если не сказать самой интересной концепции во всей экономике. Ни с того ни с сего капитализм стал восприниматься как застывший, не имеющий истории тип организации производства, а не динамичная конструкция, раздираемая внутренними склоками. Движущая сила всей системы, вызывавшая такое восхищение предыдущих исследователей, теперь была забыта, заброшена, просто-напросто проигнорирована. Новый взгляд на вещи проливал свет на многие аспекты капитализма, но никак не на его историческую миссию.


Словно возражая безжизненному миру уравнений, пышным цветом зацвело экономическое подполье. Это странное сборище еретиков и эксцентриков, чьи идеи не заслуживали всеобщего уважения, существовало во все времена. Одним из таких людей был неугомонный Бернард Мандевиль, потрясший восемнадцатое столетие остроумной демонстрацией того, что порок добродетелен, а добродетель - порочна. Мандевиль всего лишь заметил, что работу беднякам давала расточительность погрязших в грехе богачей, а вовсе не прижимистость добродетельного скряги. Поэтому, продолжал он, безнравственность отдельных людей может увеличивать благосостояние общества, в то время как честность может ложиться на это общество тяжким бременем. Замысловатые аргументы, наполнявшие страницы его "Басни о пчелах", оказались восемнадцатому столетию не по зубам; на суде присяжных, состоявшемся в Миддлсексе в 1723 году, эта книга была признана нарушением общественного порядка, а ее автор впоследствии раскритикован всеми, кому не лень, включая Адама Смита.

Чудаки и шарлатаны былых эпох своей незавидной судьбой были во многом обязаны осуждению со стороны признанных мыслителей вроде Смита и Рикардо. Теперь же число сторонников подполья росло на глазах. Причина очень проста: желавшим вести дискуссии обо всех особенностях человеческой натуры просто не хватало места в официальном мире экономики. К тому же унылая атмосфера викторианской корректности не давала свободно дышать тем, чья оценка состояния общества рождала сомнения нравственного толка или указывала на необходимость радикальных преобразований.

Таким образом, у подполья открылось второе дыхание. Там оказался Маркс, ведь его доктрина была малоприятной. Мальтуса туда же привели абсурдная с точки зрения арифметики идея "общего перепроизводства" вкупе с его сомнениями насчет пользы сбережений, шедшими вразрез с викторианским восхищением экономностью. Об утопистах нечего и говорить - все, о чем они писали, было сущим вздором, а никак не экономикой. Наконец, там нашли пристанище все те, чьи доктрины никак не встраивались в возведенный в тиши учебных аудиторий прекрасный мир, который, по убеждению его создателей, существовал и за их стенами.

Справедливости ради стоит добавить, что в подполье шла куда более интересная жизнь, чем на спокойной поверхности. Интереснейшие личности здесь были в изобилии, здесь же расцветали причудливые и запутанные идеи. Вот, к примеру, человек, чьи экономические достижения чуть не оказались забыты. Этого эксцентричного француза зовут Фредерик Бастиа[145], и жизни ему было отпущено с 1801 года по 1850-й. За столь непродолжительный срок и уж совсем короткую - шесть лет - литературную карьеру ему удалось блестяще использовать едва ли не самое действенное экономическое оружие: насмешку. Вы только взгляните на этот безумный мир, говорит Бастиа. Какие огромные усилия предпринимает он, чтобы прорыть под горой туннель между двумя странами. И что же происходит потом? Вложив столько усилий в упрощение экономического обмена, он выставляет по обе стороны горы таможни, делающие перемещение товаров максимально неудобным!

Что касается борьбы с абсурдом, тут Бастиа обладал настоящим талантом. Его небольшая книжка "Экономические софизмы" - это, пожалуй, самая удачная сатира в истории экономики. Вот один пример. Когда французское законодательное собрание обсуждало строительство железной дороги Париж - Мадрид, некто Симьо предложил разорвать ее в районе Бордо. Аргумент был следующим: такой разрыв, несомненно, приведет к обогащению бордоских грузчиков, рассыльных, хозяев постоялых дворов, барочников и прочих, а процветание Бордо означает процветание Франции. Бастиа с удовольствием воспользовался представившейся возможностью. Все это так, написал он, но зачем останавливаться на Бордо?


Но если Бордо должен воспользоваться этим перерывом железной дороги и если эта выгода его совпадает с общим интересом, то Ангулем, Пуатье, Тур, Орлеан, еще более все промежуточные пункты - Руффек, Шательро и пр. должны также требовать для себя перерывов, и притом во имя общего интереса, во имя интереса национального труда, потону что чем более увеличатся эти перерывы, тем более умножатся случаи сохранения товаров в складах, уплаты комиссионных денег, перегрузок на всех пунктах железнодорожной линии. Следуя такой системе, придешь к мысли о постройке такой железной дороги, которая состояла бы из целого ряда последовательных перерывов, т.е. такой железной дороги, которая в действительности не существовала бы[146].

Назад Дальше