Муравейник - Зорин Леонид Генрихович 2 стр.


Хотелось поныть, хотелось пожаловаться. Кому же? Полина бы изумилась, она пребывала в счастливой уверенности, что их благополучная жизнь вступила в урожайную пору. Они так разумно, так правильно жили, время пришло собирать плоды. Кроме того, в последнее время она всерьез заболела покером.

Когда они остались одни, и он поделился своей хандрою, она сказала с неудовольствием:

— Тебе неймется. Не понимаю. Чем ты расстроен на этот раз? Девочка жила одиноко, утрачивала веру в себя, судьба наконец ей улыбнулась. Ты, слава богу, все доказал, тебя, насколько я знаю, ценят. Я тоже тебя не донимаю, не хнычу, не требую понимания. Я в толк не возьму, чего тебе надо.

— Да, разумеется, — проворчал он. — Все состоялось. Трубы и бубны. Судьба — нескудеющая длань. Жена — нескудеющая лань.

На всякий случай она обиделась.

— Ты хочешь сказать, я себя запустила? Я располнела и расползлась? Благодарю тебя. Очень мило. Ну что же, все в порядке вещей. Не зря ты вступил в критический возраст.

— Я ничего не хочу сказать, — вздохнул он чуть слышно. — Ты в чудной форме. А я старею. Да, это так. И тут уж ничего не поделаешь. Мир принадлежит молодым.

Ему показалось, что эту сентенцию Полина восприняла с удовольствием. Но он не стал об этом задумываться. Был зол на себя. Какого черта он ввязывается в эти дискуссии? Мог бы предвидеть ее реакцию. Самое мудрое — промолчать. Еще обиднее было то, что и Милица с ее рафинированностью и ненавистью к общим местам сказала ему примерно то же:

— Вы избалованы, дорогой мой. Обычное дело. У вас все есть. Понадобилось чуть-чуть меланхолии. Немного перчика и горчицы.

Он сухо кивнул.

— Весьма проницательно. Спасибо. Но я это уже слышал.

— Ах, так? — усмехнулась Милица Аркадьевна. — И где же?

— Дома. В кругу семьи.

Помедлив, она процедила:

— Ну что же. Ваш перезревший инфантилизм уже ни для кого не секрет. Как видите, он стал общим местом. Не нужно утомленной улыбки. Лучше задайте себе вопрос: кто я такой на этом свете?

Ланин нахмурился и сказал:

— Я очень хороший журналист.

— Это я слышала. Неоднократно. Очень хороший журналист не может не думать о собственной книге. О том, чтоб озвучить свой символ веры. Иначе он — не очень хороший. Впрочем, об этом мы говорили не раз и не два. На вашу беду, достался вам счастливый характер — живете в ладу с самим собой. Вас нужно будировать, шевелить. Кто взял в свои руки перо, тот обязан носить в себе серьезные замыслы. Поленька Слободяник, как видно, не слишком честолюбивая муза. Похоже, ее вполне устраивает ваша привычка плыть по течению.

На сей раз он был не только задет. Стрела попала в больное место.

— Я понял. Неясно только одно: зачем мне отнимать ваше время?

— Корректная форма. Хотели спросить: зачем я трачу на вас часы послеобеденного досуга? Да, в самом деле. Такие беседы можно вести и с законной женой. Вы мастер обустраивать жизнь. Прежде всего уют и быт, надежный тыл, а уж к ним в придачу щепотку духовности на стороне. И прочие пряности — для комфорта. Так легче самоутвердиться, не правда ли? Господи, все это так знакомо и так обыденно — словно завтрак в какой-нибудь европейской гостинице. Булочка, повидло и кофе.

Он покраснел и бормотнул:

— Европа — не только туристские будни.

— Очень разумное наблюдение. Обдумаю его на досуге. Кланяйтесь госпоже Слободяник.

Ланин сказал:

— Оставим в покое Полину Сергеевну. Так будет лучше.

— Прошу прощения. В самом деле — священных коров нельзя касаться.

Ланин откланялся. Он напрасно старался восстановить спокойствие. Чертова баба! День был испорчен. Нет, какова? Сама постоянно высмеивала семейные радости, всегда кичилась своей независимостью, с каким-то вызовом то и дело звала себя "старым холостяком" — и вот, пожалуйте, прорвало. Тоска по старому Мендельсону с его матримониальным маршем. А он поверил в эту надбытность. Глупо, смешно, в его-то годы столь энергичное заблуждение уже перестает быть достоинством. Впрочем, каких-нибудь пять-шесть лет — и не останется ни заблуждений, ни уж тем более энергии. Останется лишь бесплодная трезвость. Сколько таких обесцвеченных судеб прошло, промелькнуло перед глазами. Однажды придет молодой наглец, неукрощенный завоеватель, окинет его небрежным взором и спросит сквозь зубы: кто вы такой? Что он ответит, кривясь от обиды и неожиданной мерзкой робости? "Я — очень хороший журналист"? А тот усмехнется: "Благодарю вас. Не знал. Спасибо, что просветили".

И все же это чистая правда. Я очень хороший журналист. Перо мое резво и энергично. Слова послушно сбегаются в фразы, в точные выверенные периоды. Я излагаю предмет умело. Веско, спокойно и без излишеств. Я безусловный профессионал. Но, очевидно, этого мало. Жизнь человеческая мгновенна, однако же может в себя вместить кучу ошибок, тяжелую кладь наших навязчивых идей и изнуряющих нас претензий. Все журналисты мечтают о книге. Все комментаторы и репортеры, все излагатели злобы дня колотятся, рвутся, ползут в словесность. Дайте и мне кусочек вечности! Будто не все едино, где гнить — в старой подшивке или на полке, в ветхом и выцветшем переплете. Господи, как бы растолковать всем этим честолюбивым олухам, что эта картонная оболочка — не панцирь, не щит, не пропуск в рай. Войдите в старые библиотеки, в академические хранилища, взгляните на все эти саркофаги, в которых теснятся, пылятся, спят чьи-то обманутые надежды, нелепые сны, смешные страсти. Но нет, все так же, в больном чаду, в ночной тишине, скребутся перья, стучит раздолбанная клавиатура и чьи-то головы бьются в стены.

Ланин внушал себе: снисходи. Жизнь имеет свои пределы. Глупо участвовать в войне, которую Милица Аркадьевна ведет с твоей Поленькой Слободяник. Она себя чувствует уязвленной. Законодательнице вкусов, хозяйке интеллигентской ярмарки, которая казнит или милует, определяет все репутации, ей, первой леди, предпочитают какую-то домашнюю клушу и добродетельную мать, понятное дело, она бунтует.

Досадней всего, что ей удалось разжечь в его прозрачной душе честолюбивое скрытое пламя. Мужчина подвержен влиянию женщины. Она порабощает неприметно.

* * *

Однажды в летний московской день в квартире Ланина прозвучал серебряный телефонный звонок. Ланин впоследствии говорил, что сразу же был пронзен предчувствием. Кто утверждает, что этот мир — познанный, исхоженный остров? Вздор. Он прошит мистическим током и посылает свои сигналы.

В ланинское пространство ворвался неведомый ему баритон. Принадлежал он почти недоступному, почти мифическому лицу. Немногим доводилось общаться с Иваном Ильичом Семирековым.

В чем не было ничего удивительного. Деятельность его протекала в иерархических эмпиреях, куда нормальному человеку, пусть очень хорошему журналисту, можно было попасть лишь по вызову. Так уж задуман и выстроен мир, в котором пребываем мы с вами. Возможно, что нечто в нем изменилось, приняло новые очертания, но древняя, вечная скифская суть осталась в незримой первооснове, в невидимых кровеносных узлах. Должность Ивана Ильича была неясной, таинственно дымчатой, не слишком четко определимой, скрывалась за мощным словом "куратор", и столь же дымчат был его образ, казалось, он обретал свою видимость за зубчатой державной стеной. Никак не в грубой реальной жизни.

Но это было не сном, а явью. И влажный рокочущий баритон спросил у изумленного Ланина, свободен ли Модест Анатольевич в пятницу, в два часа пополудни, не согласится ли отобедать вместе с Иваном Ильичом, чтоб доверительно побеседовать. В непринужденной обстановке. Ланин ответил, что он свободен, готов отобедать и будет рад.

— Я также, — сообщил Семиреков, — поскольку вы в этот день в редакции, спуститесь — подхвачу у подъезда.

Модест Анатольевич не рассказал об этом звонке ни верной Поленьке, ни умнице Милице Аркадьевне. "Доверительно" — авторитетное слово, произнесенное Семирековым, как будто сковало его уста, привыкшие фонтанировать репликами, обмениваться вестями и слухами. Сквозной государственный ветерок обжег его губы, Модест Анатольевич решил, что разумней будет помалкивать. Во всяком случае, до поры.

В июльский полдень, в условный час, к подъезду родного органа мысли неслышно подплыл лакированный челн, водитель открыл перед Ланиным дверцу, словно врата в неведомый мир. Знакомый баритон пригласил войти и сесть, Модест Анатольевич вошел и сел, машина помчалась.

— День добрый, — приветливо произнес блондинистый радушный крепыш с открытым и свежим славянским лицом. — Вот мы и свиделись. Это славно.

— Рад встрече, — сердечно заверил Ланин. — Куда же мы едем?

— Да есть местечко, — небрежно уронил Семиреков. — Этакий укромный оазис.

Машина катилась по жаркой Москве. Неслись хорошо знакомые улицы, преображенные праздником лета. Мелькали встречные и среди них — июльские голоногие женщины с бронзовыми похорошевшими лицами. Ланин с удовольствием чувствовал свою причастность к этому миру, к столице, бросившейся под колеса с послушной, доверчивой верноподданностью. Он ощущал свою боеготовность, поныне неперебродившую молодость, неуходящий душевный подъем. Чувствовал, как ему симпатичен розовощекий Иван Семиреков, бодрый, уверенный человек, некогда оседлавший удачу, сумевший успешно набрать высоту и безошибочно оказаться в нужное время в нужном месте. Люди не упускают возможности при случае куснуть победителя, но те из них, кто мудрей, понимают: умней поучиться, как делать жизнь. Тогда и достается в подарок ликующий московский июль.

Местечко, в которое Семиреков доставил Модеста Анатольевича, и впрямь напоминало оазис, укрывшийся в зарослях Подмосковья. Гостей там, по сути дела, не было, сидело еще трое мужчин. Иван Ильич дружески поздоровался.

— Вот и привал, — сказал он Ланину, — здесь нам никто мешать не станет.

К ним медленно подошел аккуратный, радушный, вельветовый брюнет, его внимательные глаза с тенистой задумчивой поволокой были похожи на два озерца, словно зовущие в них окунуться.

— Примешь скитальцев, Акоп Ашотович? — устало осведомился Семиреков.

— Живы-здоровы? — спросил с участием вельветовый человек. — Рад вас видеть. Спасибо, что вспомнили. Отдыхайте.

— Я и не знал, что тут существует такой обаятельный теремок, — восхитился Ланин.

— Это харчевня для посвященных, — бодро оскалился Семиреков. — Думаю, вам она подойдет.

Он не дал никаких указаний бархатному Акопу Ашотовичу: было понятно, что он здесь частый, желанный и уважаемый гость, вкусы его хорошо известны. Он не спросил, имеет ли Ланин свои пожелания — не усомнился, что гость доверится его опыту. Тут он нисколько не ошибался, Ланину было вполне безразлично, чем его будут сегодня потчевать. Вряд ли Иван Ильич его вывез, чтобы побаловать вкусной кухней. Он понимал лишь, что все здесь связано — и подмосковный парадиз с отечески радушным хозяином, и сам улыбающийся куратор, и предстоящий им в этот час многозначительный диалог — все это вместе входило в состав праздничной прирученной жизни.

Когда они утолили голод, Иван Ильич поглядел на Ланина внимательно, с живым интересом, словно впервые его увидел. Потом неожиданно рассмеялся.

— Но все-таки вернемся к предмету нашего милого рандеву. Прошу у вас минуту внимания.

И Ланин почувствовал холодок — смутный, неясный сигнал тревоги.

— Вы человек пера и слова, — раздумчиво сказал Семиреков. — Это не только ваша профессия — а вы настоящий профессионал, — но, смею думать, — ваше призвание.

Ланин сказал:

— Приятно слышать. В нашей текучке уже не думаешь о столь возвышенных категориях. Призвание — это ведь привилегия властителей дум и любимцев муз.

— А чем вы не любимец и баловень? — спросил Семиреков. — Нет, я не льщу вам. Взглянем на вещи зрело и трезво. Вы одолели опасный сезон, который называется молодостью. Вы на виду, вы на коне. Нашли свою достойную нишу. Повольнодумствовали в застольях, при этом не выпали из аэробуса, не повредили своей репутации. У вас — уверенное перо. Семья. Покладистая жена и дочь-невеста. Вас любят женщины. Не протестуйте, тут нет греха. В конце концов, хорошие люди имеют законное право любить и, в свою очередь, быть любимыми. В редакции, на службе — ажур. Сотрудничаете в официозе и осуждаете наше невежество. В писатели еще не прорвались, но рано или поздно обрящете и этот уважаемый статус. Быть может, даже скорей, чем вы думаете. По всем приметам — жизнь удалась.

Ланин растерянно улыбнулся.

— Занятно. Я и не подозревал, что кто-то уделяет внимание моей вполне рядовой особе.

— Вы о себе и в самом деле такого умеренного мнения?

— Конечно. Я — человек без претензий. Я очень хороший журналист. Не больше. Этого мне довольно.

— Благоразумно. Такая трезвость — еще одна гирька на ваших весах. Следовательно, в вас не ошиблись. Очень хороший журналист. Кто б сомневался? Стало быть, знаете: самые звонкие репутации делаются как раз журналистами. Мне ли учить такого аса?

Слова были лестны, но эта фраза серьезно обеспокоила Ланина. Кто этот неизвестный мудрец, который следил за полетом шмеля, приглядывался, придирчиво взвешивал слабые и сильные стороны Модеста Ланина, делая выводы? Он выжидательно посмотрел на неприступного Семирекова. Странное дело, ведь я волнуюсь.

Выдержав полновесную паузу, загадочный Семиреков сказал:

— Имею нужные полномочия, чтоб предложить вам одну работу. Ежели вы за нее возьметесь и сделаете достаточно качественно, в чем я, естественно, не сомневаюсь, жизнь ваша явно переместится на более высокий этаж.

Ланин с волнением и опаской ждал продолжения, было ясно — вот он, приблизился, миг роковой, остановились в каком-то шаге от некоей пограничной черты. Плотный улыбчивый собеседник, входящий в духовный штаб государства, интеллектуальный стратег, сейчас объявит свои условия.

Но Семиреков взял передышку, он вновь стал дымчат и обтекаем, ушел в элегическое раздумье. Потом вздохнул с лирической грустью:

— Какое всевластие, если подумать, заключено в этом странном понятии, которое мы называем словесностью! Она завораживает, дурманит, кружит нам головы и блазнит. Помните, некогда Пастернак нам рассказал про "жар соблазна"? Поэт вступил в вероломный возраст, когда нас порой посещает страсть, которую Тютчев назвал "вечерней". Он вкладывает в этот соблазн естественный эротический смысл. Но благородная тяга к перу может таить ничуть не меньший и столь же непобедимый искус. Он не слабее тоски о женщине.

"Так он, оказывается, поэт, — подумал Ланин. — Кто б мог предвидеть!"

— Бывает, и лидеры государств испытывают такую потребность, — сказал озабоченно Семиреков. — Они вам наверняка известны.

— Не мне одному, — улыбнулся Ланин. — Хоть Марк Аврелий, хоть Юлий Цезарь. И, кстати, наша Екатерина.

— Все верно, но есть примеры и ближе, — сказал Семиреков, — мы все их знаем. С этой минуты, мой дорогой, наш доверительный разговор становится государственной тайной. И независимо от того, как мы поладим и чем он закончится, вам надлежит о нем забыть. Достаточно ль внятно я изъясняюсь?

— Куда уж яснее…

— Благодарю вас. Суть дела в том, что Василий Михайлович использовал свой редкий досуг, чтоб написать давно уже выношенное биографическое произведение.

Новость произвела впечатление. Ланин признался:

— Это — сюрприз.

— Согласен, не вяжется с его обликом, — легко согласился Иван Ильич. — Долгие годы в ареопаге и государственные заботы оставили следы и зарубки. Деятельность такого размаха и, говоря словами поэта, выделка чугуна и стали, мало способствуют вдохновению. Тем больше чести и уважения подобной вспышке духовной жизни.

— И для чего же я вам понадобился? — пробормотал Модест Анатольевич.

— Это непросто растолковать, — вздохнул Семиреков, — но попытаюсь. Редакторство? Нет. Его недостаточно. Соавторство? Нет. Оно и навязчиво и, так сказать, не вполне целомудренно. Здесь нечего делать ни гончару, ни уж тем более, дровосеку. Тут следует пробежать по машинописи перстами легкими, словно пух, с сыновней нежностью и любовью. Чувствуя родственную связь с, казалось бы, чужим человеком. С его исходно демократическим, народным восприятием мира.

Здесь Семиреков сделал паузу. Потом продолжил, и Ланин отметил, что голос его стал суше и строже.

— Василий Михайлович полагает, что человеку вашего опыта и вашей зрелости очевидны причины, заставившие его взяться за этот весьма ответственный труд. Никак не авторское тщеславие, не юношеские мечты о славе. Имя его хорошо известно, он может не думать о популярности. И дело не только в творческом импульсе, о чем я ранее говорил. Людям сегодня необходима подобная живая модель, показывающая, как делают жизнь. Его биография не маяк, не факел, не лозунг. Она — ответ.

Он вновь доверительно улыбнулся.

— Да, население не всегда осознает, что это такое — бодрствовать у руля государства. Всем нам, не будем скрывать нашей слабости, свойственно острое желание возможно скорее стереть дистанцию. Это естественный рудимент нашего родового плебейства. Если хотите, и наша фронда имеет то же происхождение. Меж тем, без дистанции нет ни прошлого, ни исторической судьбы, ни исторической перспективы. Ежели коротко — нет государства. Дистанция и есть его ось.

Кроме того, Василий Михайлович имеет существенные достоинства. Мы понимаем, что он по стилю — не кабинетный профессор, а практик, но у него есть важные качества. Для человека его положения, можно сказать, из ряда вон. Не злобен, не мстителен, не злопамятен, не ипохондрик, а гедонист.

Вы — очень хороший журналист и, больше того, — хороший стилист. Вам надо почувствовать, ощутить и воспроизвести интонацию. А может быть, ее и создать. Задача серьезная, непростая, зато увлекательная, художническая. Я не поклонник книжных сравнений, но это подвиг Пигмалиона.

"Не только поэт, еще и Орфей", — изнемогая, подумал Ланин.

И еле слышно пробормотал:

— Благодарю вас. Я должен подумать.

Иван Ильич Семиреков нахмурился.

— Думать, конечно, не возбраняется. Но мне неясно, о чем тут думать? Десятки и сотни ваших коллег были бы по-настоящему счастливы, если бы только к ним обратились с подобным захватывающим предложением. Сочли бы оправданной всю свою жизнь. Это не только ведь акт признания ваших заслуг как публициста, это еще и акт доверия. Я уж сказал вам: вы переходите не только в иные — высшие — страты, вы перейдете, если угодно, в иной человеческий разряд. Держава умеет быть благодарной.

Назад Дальше