Федор Иванович с женой загорелись идеей во что бы то ни стало сосватать меня и Клавдию Михайловну, которую я впервые увидел, когда она и Клавдия Степановна вбежали в контору, громко жалуясь на их распаханные опытные делянки.
Далее продолжалось довольно прозаически: моя мать снабдила меня керосинкой и полулитром постного масла, чтобы не ходить за полтора километра завтракать и ужинать, а самому варить себе картошку.
У моей соседки Клавдии Михайловны, или просто Клавдии, был чайник и была сковородка, чтобы ту картошку не варить, а жарить, постного масла у нее не было. Так мы скооперировались, чтобы вместе ежедневно завтракать и ужинать.
Федор Иванович командовал в Круглом доме и нарочно посылал нас вдвоем в дальние походы вдоль Яхромы до самого села Куликова. Мы искали растения ценных видов и, естественно, по дороге разговаривали, вернее, говорила больше Клавдия о своем детстве в городе Воронеже и о своей многочисленной родне. Однажды Федор Иванович мне под страшным секретом шепнул, что Клавдия призналась его жене: я ей нравлюсь. На меня эта новость тогда не произвела особого впечатления.
Оставаясь по вечерам вдвоем с Клавдией, я однажды ее спросил:
- Вы знаете, кто я?
Она сказала, что знает и на Опытном поле тоже знают, но Владимир Романович всех предупредил, чтобы никогда со мной о том не заговаривали. И еще она сказала, что директор Опытного поля Шишков собирался куда-то обо мне написать, но Владимир Романович меня отстоял.
Однажды мы пошли вдвоем с Клавдией вниз по Яхроме куда-то далеко. После затяжных дождей прояснилось, в низких местах поймы река вышла из берегов, и образовались маленькие озерки. В одном из них мы обнаружили множество мелких рыбешек. Я залез в воду по колено, и мы наловили целый рюкзак добычи.
Решили в тот же вечер угостить наших друзей с Опытного поля. Так собралась компания, да еще с поллитровкой. Федор Иванович играл на гитаре, лаборантка Маруся пела. В одном романсе были такие слова - что-то вроде: "Любит не тот, кто целует, кто о любви говорит, а тот, кто молчит". Пела Маруся много, ее просили петь еще и еще...
К полуночи собрались расходиться. Федор Иванович и я хотели провожать гостей, и тут Клавдия мне шепнула:
- Пожалуйста, останьтесь.
Мы сели. Она сказала, что изо всех романсов Маруси ей особенно запомнился один, даже только фраза из того романса.
- Наверное, "любит тот, кто молчит?" - шепнул я.
Вообще-то, встречаясь ежедневно за ужином и завтраком, да еще постоянно отправляясь вдвоем в походы, мы волей-неволей постепенно сближались. В тот вечер, когда гости ушли, мне, очевидно, полагалось бы объясниться в любви. А я стал горячо убеждать, что я отпетый, что удивляюсь, как это до сих пор хожу на воле, когда столько моих знакомых томится в лагерях или в ссылке. Может, мне свободы осталось лишь на месяц. Я вообще не имею права разрушать жизнь девушке и, не дожидаясь ответа, встал и вышел.
На следующее утро мы вдвоем, как обычно, завтракали жареной картошкой. Я заметил, что глаза у Клавдии были заплаканы; мы почти не разговаривали. В тот день под каким-то предлогом она отказалась идти в пойму. А вечером после совместного ужина она опять попросила меня остаться.
Мы сели. Волнуясь, она заговорила, что согласна хотя бы на один месяц. Родится у нее сын, воспитывая его, любя его, она всегда будет помнить обо мне.
- Ну разве что на месяц,- сказал я. Мы впервые поцеловались и с того вечера перешли на "ты", расстались после полуночи.
11.
И Клавдии, и мне теперь предстояло объявить о нашей помолвке родителям и другим родным. Тяжело писать, но, как говорится, "из песни слов не выкинешь". Раз собрался писать воспоминания, надо писать всю правду, как бы горька она ни была.
В ближайшую субботу после работы мы вдвоем отправились в Дмитров. Семь километров пешком нам казались пустяками. Я проводил Клавдию на поезд, а сам пошел к родителям. Сперва признался матери. Она не поверила. Ведь этот мой шаг противоречит моей же теории, что я не имею права жениться. О женитьбе лишь на месяц мать сказала, что это вовсе легкомысленная затея, в жизни на таких условиях никто и никогда не женился. Она дождалась, когда от отца уйдет ученица, и рассказала ему о моей, как она выразилась, мальчишеской задумке.
- С тобой разговор короток! Нет и нет! - только и сказал отец.
Я продолжал настаивать, привел такой для моих родителей, казалось бы, веский довод: Клавдия глубоко верующая, в церковь ходит. Родители продолжали меня убеждать: где это слыхано, чтобы жениться на один месяц? Они назвали нескольких девушек нашего круга. Неужели ни одна из них не приглянется мне? И еще были доводы: у меня заработок крохотный, и Клавдия старше меня на два года, и имя у нее неподходящее.
Пришлось мне дать обещание, что я подожду до следующей осени. Испытательный срок показался мне чересчур долгим, но, с другой стороны, я понимал: нельзя же столь серьезные вопросы решать скоропалительно. И я послушался родителей. Они умолчали еще одну причину, почему так резко восстали против моих намерений. Но я знал, что та причина как бы не являлась решающей. Клавдия была дочерью железнодорожника. Моему брату Владимиру и моим сестрам пока решили ничего не говорить.
Когда в следующий понедельник вечером мы с Клавдией остались вдвоем, я узнал, что и ее родственники всполошились. С одной стороны, их беспокоило: дочь давно, что называется, на выданье, лет ей было двадцать шесть, и все ее предыдущие романы кончались ничем. А теперь: неужели серьезно? Ведь сослуживец-то кто? Ведь он нам всем анкеты испортит. Нашелся один родственник, который сказал Клавдии:
- Послушай, Клавочка, мне достаточно одного звонка - и твой жених тут же исчезнет.
И Клавдия, и ее родители уговорили того родственника никуда не звонить. А родни у нее было куда более, нежели у меня: родители, пять сестер с пятью мужьями, два брата с женами и бесчисленное число двоюродных. Клавдия была самой младшей.
Все ее родные были советскими служащими и добросовестно трудились на разных поприщах. Читая газеты, они искренно верили, что колхозы - это очень хорошо, что пятилетки успешно выполняются под мудрым руководством великого вождя. Среди их знакомых не было ни одного арестованного. Они были убеждены, что сажают только врагов народа, вредителей и жуликов, между собой дружили и под разными предлогами постоянно собирались вместе, соревнуясь друг с другом, как бы повкуснее угостить. И все они были счастливы и благополучны, все получали обильные пайки, жили хотя и в коммунальных квартирах, но нисколько не тяготились их теснотой - тогда жильцы редко ссорились.
Последующие годы, а затем война показали, что их прежняя жизнь проходила в иллюзорной обстановке. Они совсем не знали, что творится в нашей стране, как живет простой крестьянин. К религии они были совсем равнодушны. Если кто из них оставался верующим, то скрывал свои "устарелые" взгляды.
С родителями Клавдии я познакомился еще до наших объяснений. Они приезжали в Круглый дом. Более того, мать Клавдии, впервые увидев меня, сказала ей, не зная о моих изъянах:
- Вот бы тебе жених!
Теперь ее родственники решили, что она должна в первую очередь привести меня к самому уважаемому изо всех них - к мужу третьей по счету сестры Сергею Давыдовичу Голочевскому.
Я надел единственный свой хороший костюм, который купил на свои деньги еще в те благополучные годы, когда рисовал карты для журнала "Всемирный следопыт", Моя мать его тщательно сберегала в сундуках за все время наших переселений.
Сергей Давыдович и его жена Евдокия Михайловна, иначе Дуся, меня встретили весьма любезно в своей комнате на Селезневке, угостили на славу, поднесли водочки, больше, чем, пожалуй, следовало. После вкусных обеда и чая мы с ним вместе завалились спать на широкую тахту.
Сергей Давыдович, по национальности еврей, по должности директор парфюмерного треста ТЭЖЭ, был первый член партии, от которого я не ждал для себя вреда и кого не боялся. Думается, что он был первым членом партии, который не отнесся ко мне с недоверием, не увидел во мне чуждый элемент. Он сражался на фронтах гражданской войны и был глубоко идейным, настоящим ленинцем, в партии состоял с 1917 года. И он же сказал, что я ему понравился.
Через неделю Клавдия меня привела на показ всем своим родным на квартиру самого старшего в их семье - Бавыкина Ефима Михайловича, занимавшего должность бухгалтера в Наркомате обороны и жившего с женой и взрослым сыном в Мерзляковском переулке.
Все на меня глядели, изучали меня, я краснел, слушал тосты с благими пожеланиями, но сам молчал. Всем ли я понравился - не знаю. Конечно, страшно было впервые попасть в большую и дружную компанию близких между собой людей, но для меня пока еще чужих. Ночевал я в дни обоих визитов у родителей Клавдии, на полу в их комнатке на улице Красина, бывшей Владимиро-Долгоруковской, а еще раньше - бывшей Живодерке. Под этим не очень благозвучным названием ее знали старые москвичи.
Все на меня глядели, изучали меня, я краснел, слушал тосты с благими пожеланиями, но сам молчал. Всем ли я понравился - не знаю. Конечно, страшно было впервые попасть в большую и дружную компанию близких между собой людей, но для меня пока еще чужих. Ночевал я в дни обоих визитов у родителей Клавдии, на полу в их комнатке на улице Красина, бывшей Владимиро-Долгоруковской, а еще раньше - бывшей Живодерке. Под этим не очень благозвучным названием ее знали старые москвичи.
А рано утром, еще до трамваев, мы бежали вдвоем пешком на Савеловский вокзал.
Я рассказал своим родителям, как меня дважды гостеприимно принимали. Было решено, что надо рассказать о Клавдии Владимиру с Еленой и моим сестрам. И надо наконец всем моим с ней познакомиться.
Конечно, Клавдии было очень страшно сидеть за общим столом и чувствовать на себе недоверчивые взгляды моих родителей и брата Владимира. Я отвел ее в соседний дом ночевать в комнату тети Саши, а сам вернулся.
Много исполненных горечи слов я услышал: и курносая она, и все молчит, и что я в ней нашел. Я знал, что брат Владимир, наверное, тяжелее других переживал мое решение. В своем дневнике он записал: "Сережка прожил девственником до 25 лет, вздумал жениться. Ничего в ней особенного. Любит покушать".
Вообще-то и сам Владимир, и наш отец тоже были девственниками до своих свадеб. А насчет "покушать" скажу; что мы тогда явились из Круглого дома действительно очень голодными.
Так должна была исполниться вторая половина пророчества Прасковьи Павловны - я собрался жениться.
В Москву привезли из Питера много полотен Рембрандта, к ним присоединили московские картины великого художника. Я повел Клавдию на выставку, там я единственный раз видел "Портрет брата в шлеме", который вскоре был продан американскому миллиардеру, как тогда говорили, за сорок тракторов.
Мы ходили, смотрели. Я был очень огорчен, узнав, что Клавдия даже и не слыхала о Рембрандте. А впрочем, что же тут удивительного школа-девятилетка и плюс ботанические курсы. Я решил: буду потихоньку ее просвещать. По вечерам пересказывал ей события из русской и всемирной истории, читал вслух классиков.
В Москве повел я Клавдию к своей старшей сестре Соне. Глубокая христианка, она нас благословила, тепло приняла. Ее мужа Виктора Мейен тогда не было, но я знал, что к нашей предстоящей свадьбе он тоже отнесся весьма недоверчиво. Как можно начинать вить гнездо, ничего не имея за душой.
Что думала обо мне сестра Маша, не помню, а сестра Катя, к которой я пришел на Молочный переулок, меня крепко поцеловала. У нее недавно родился сын Владимир, кстати, мои крестник, и она была безмерно счастлива со своим мужем и моим другом Валерием Перцовым. Но он увидев в моем предстоящем шаге одно легкомыслие и написал моим родителям и брату Владимиру, письмо на шестнадцати страницах, убеждая их отговорить меня от моего решения.
Всю осень и всю зиму 1933/34 года мы, покорно выполняя волю моих родителей, продолжали жить в Круглом доме в разных комнатах. Клавдия разбирала и взвешивала собранные за лето сухие букетики разных растений, я что-то чертил и подсчитывал. А каждую субботу после работы мы и в морозы, и в метели торопились за семь километров на московский поезд. Через воскресенье мы возвращались в Дмитров по вечерам, я ночевал у родителей, Клавдия - в соседнем доме, а рано утром бежали в Круглый дом.
Постепенно мои родители начали все более благосклонно относиться к Клавдии. Крепко помогли мне сестра моей матери тетя Катя и ее муж дядя Альда - Александр Васильевич Давыдов. Вернувшись из ссылки, они поселились рядом с нами в Хлебникове, а когда мои переехали в Дмитров, они вскоре последовали за ними, нашли квартиру недалеко от вокзала и зажили с двумя младшими дочерьми.
Дядя Альда служил в Литературном музее у Бонч-Бруевича, разбирал разные архивы. Однажды Владимир Дмитриевич вызвал его и сказал ему:
- Знаете ли вы, что приходитесь родственником Лермонтову?
- Знаю,- ответил дядя Альда,- моя мать - его троюродная сестра через Столыпиных.
- Так что же вы до сих пор молчали! - воскликнул Бонч. Он выхлопотал моему дядюшке Лермонтовскую пенсию - 600 рублей, благодаря которой уже во время войны он получил в Москве комнату, а пенсию получал до самой своей смерти в 1963 году.
В годы молодости нередко кутивший по московским ресторанам, он приходил в Дмитрове к нам и под гитару вместе с Еленой - женой брата Владимира - пел старинные цыганские романсы.
А тут, познакомившись с Клавдией, и он и тетя Катя начали горячо убеждать моих родителей, что девушка им понравилась, нечего на нее коситься, а с доверием принять ее в семью как будущую сноху и полюбить ее.
Помню один рассказ дяди Альды из его архивных поисков. Где-то он раскопал копию обращения матери писателя А. Н. Толстого на царское имя: она просит присвоить ее малолетнему сыну фамилию и титул своего мужа, с которым не жила много лет. Выходило, что классик советской литературы вовсе не третий Толстой.
Дядя показал этот документ Бончу. Тот ахнул и сказал:
- Спрячьте бумагу и никому о ней не говорите, это государственная тайна...
12.
Расскажу о двух событиях, которые произошли в нашей семье в ту зиму, одно из них раньше, другое позднее, которое раньше - не помню.
Сестра Маша, продолжая работать в Московском геологическом комитете, ночевала в Москве, постоянно ходила то с одним, то с другим "парашютистом" в театры или на концерты, словом, жизнь вела довольно-таки беззаботную.
Ее вызвали в ГПУ, спросили о профессорах-геологах, о чем они разговаривают между собой. Маша никаких порочащих сведений о почтенных ученых не дала да и не могла дать. Они - профессора, авторы многих научных трудов, а она - мелкая сошка. Ее вызвали второй раз, предложили следить за ними, записывать их слова. Маша отказывалась, ей грозили арестом.
Она приехала в Дмитров советоваться с нами. Что делать? Подавать заявление на увольнение? Но этот шаг вызовет еще большие подозрения. А тут арестовали одного из профессоров. Было ясно: ГПУ собирается закрутить дело о вредительстве в Геологическом комитете.
Однажды в Дмитров поздно вечером приехала Верочка Никольская - подруга и сослуживица Маши - с известием, что Маша арестована, арестовали также шесть профессоров и секретаршу академика Вернадского Анну Дмитриевну Шаховскую.
Вот как, по рассказу Верочки, произошел арест Маши. Накануне после работы Маша передала Верочке свой номерок - жестяную бляшку, ей необходимо было с утра переменить в банке на торгсиновские боны очередной долларовый перевод. Верочка ей обещала потихоньку номерок перевесить.
В их учреждении служила зав. секретным отделом некая тетя, она постоянно шныряла по коридорам, заговаривала то с тем, то с другим, ее боялись панически и прозвали Ведьмой.
Утром Ведьма влетела в комнату явно взволнованная и рявкнула:
- Где Голицына?
Ей ответили незнанием. Верочка сразу поняла, зачем Маша понадобилась Ведьме, и вышла в коридор наблюдать. Она видела, как Ведьма летала в уборную, в буфет, в библиотеку, в подвал, где хранились геологические образцы. Она явно охотилась за Машей. Верочка спустилась в вестибюль. Там стояли двое мрачных незнакомцев. Ведьма к ним подбежала, те в нетерпении набросились на нее. Ведьма опять побежала по всем комнатам. Она же видела: номерочек перевешен, значит, эта бестия-княжна здесь. Ведьма, засадившая шесть профессоров, не могла додуматься, что номерок перевесила подруга. А за такое тогда могли и Маше и Верочке дать по три года.
И тут с улицы появилась Маша. Издали она увидела Верочку, улыбнулась ей. Верочка было бросилась к ней, хотела предупредить, но Ведьма опередила, вцепилась в Машину руку и передала ее тем двум незнакомцам. Верочка выскочила на улицу и увидела, как Машу увозили на легковой машине.
Впоследствии Анна Дмитриевна Шаховская, сидевшая с конвоиром в той машине, рассказывала, как Маша с очаровательной улыбкой вскочила в машину.
- Точно на бал ехала,- говорила Анна Дмитриевна.
Верочка переночевала у нас, на следующее утро уехала.
- Что же, надо начинать хлопоты,- решили мои родители, услышав рассказ Верочки.
Отец написал очередное убедительное письмо Пешковой, и моя мать поехала в Москву.
Хлопоты повелись по двум направлениям: Пешкова хлопотала и за Машу, и за Анну Дмитриевну, а Вернадский писал письма вождям также об обеих девушках. В ГПУ, кажется, поняли, что зря пристегнули двух княжон к делу профессоров-геологов, и их освободили.
Маша рассазывала, с кем сидела: какая яркая личность была проститутка, обслуживавшая иностранцев, какая умница была ученая-агроном Безобразова О. Н. из тверских дворян. Уже освобожденная, она впоследствии поступила на Канал и дружила с Машей до самой своей смерти в 60-х годах.
Торгсиновскую бону - крошечный цветной листок - Маша скрутила в тончайшую трубочку и спрятала в складке пальто, при обыске ее не обнаружили.