Она еще помолчала очень выразительно и возмущенно, сузив на него и без того узкие монгольские глаза. Потом оторвалась от спинки стула и, удобно устроив подбородок в сложенных ковшиком ладонях и улыбнувшись, вдруг произнесла весело:
— А ты знаешь, уважаемое дитя солнца по имени Саша, у нас тут, на земле нашей, не так уж и плохо, между прочим! Не сильно романтично, конечно, иногда даже очень скользко, грязно и мерзко, но, в общем, ничего… Жизнь как жизнь! И препятствия надо преодолевать, и вверх взлетать, и в дерьме оказываться, и героически из этого дерьма снова к солнцу выползать, и книжки при этом хорошие читать — это тоже необходимо! А стоять в сторонке — этого никому нельзя. Ни детям земли, ни детям солнца. Не нравится это земле. Потому как она здесь всему хозяйка. И по ее законам всем нам жить следует. И тебе тоже — не ловить свой кайф в одиночку, а идти и упорно добиваться, чтобы тебя печатали…
— Слушай, откуда в тебе это? — восхищенно произнес Саша, восхищаясь ее уверенным голосом, ее гневным лицом, ее насмешливой улыбкой искушенной в жизненных премудростях женщины. — Ты же еще девчонка совсем! Откуда в тебе столько силы, уверенности?
— Не знаю… — пожала плечами Василиса и вдруг засмущалась страшно, услышав в его голосе это искреннее ею восхищение. — От отца, наверное… Он очень сильным был человеком. И умным. И добрым. И целеустремленным. И успешным. Настоящее, полнокровное дитя земли, как ты говоришь. Наверное, в лучшем его варианте. А я вот тоже всего добьюсь! Сама! Несмотря ни на что. Я знаю. И даже то знаю, что трудности нынешние мне не зря даны. Я их обязательно пройду, эти трудности. Обязательно и бабушку на ноги поставлю. Я верю. Так должно быть… Я ведь раньше и не знала, что жизнь вот такой вот может быть. Собиралась в Сорбонне образование получать, жить ярко да красиво, фирму свою открывать с нуля и развивать ее по новым экономическим законам, мною же в ходе процесса изобретенным…
— А сейчас что, не хочешь уже?
— Почему не хочу? Хочу! И буду! Рано или поздно, но буду! Просто путь у меня другим получается, более трудным да извилистым. Но это, наверное, и хорошо. Потому что учиться я буду для себя, понимаешь? Не для папы с мамой, а для себя! Не в Сорбонне, конечно, но в институт приличный поступать буду. На вечернее отделение, чтобы и работать тоже с учебой параллельно. И диплом постараюсь пятерочный получить. А работу найду в самой что ни на есть крутой фирме. На самую нижайшую должность пойду, чтобы возможность была подняться. И пойду по ступенькам. И поднимусь обязательно! Я знаю. Так все со мной и случится. Вот только бы мне бабушку поднять, на ноги ее поставить…
— Ну что ж, молодец… А помощники тебе на этом пути не потребуются?
— В каком смысле?
— Ну, в каком… Чего тут непонятного-то? Помощь я свою человеческую предложить хочу…
— Это какую же?
— Да хотя бы материальную! Вот предположим, к примеру, что ты поднимаешь раза в три плату за сданную мне комнату, а я, дурак, соглашаюсь… Тогда ты вполне смогла бы и сейчас уже учиться пойти…
— Хм… — снова откинулась на спинку стула Василиса и улыбнулась грустно. — Что это за день такой странный сегодня, ей-богу… Все мне почему-то нынче материально помочь захотели. Сергунчик вот тоже денег предлагал…
— Кто это? Кто такой этот Сергунчик? — неожиданно вдруг взвился Саша и даже подскочил слегка на стуле, но тут же и опустился обратно, будто устыдившись этой своей неожиданно искренней эмоции.
И замолчал. И Василиса молчала. Слишком уж откровенно прозвучал Сашин вопрос — даже неловко как-то. Так сидели они долго, с удивлением рассматривая друг друга в слабом свете хилого ночничка, будто видели впервые, и улыбались неловко, и молчали. Каждый о своем молчал. Саша — о том, что впервые, наверное, в жизни его так уколола ревность, больно и по-настоящему. Неожиданно так подкралась и врезала ножом — прямо в самое сердце. А он и не подозревал раньше — каково это… Столько раз писал об этом, развешивал вокруг этого чувства слова-колокольчики да завитушки всякие расчудесные, а на самом деле каково оно — и не знал, выходит… И еще — чего это он вдруг взял и взревновал эту девчонку к неведомому какому-то Сергунчику? С чего бы это ради? Влюбился он в нее, что ли? Да ну, ерунда какая…
А Василиса не удивлялась. Василиса сидела и тихо радовалась этому совершенно искреннему и такому внезапному проявлению его ревности, потому что женщиной все ж была. Юной совсем, неопытной, но женщиной же. Потому и догадалась наперед, и поняла особым, природным каким-то чутьем, что такое означает эта его ревность, и что это очень даже хорошо, и это слава богу, и очень ей она приятна, эта его ревность… И будто даже колокольчик внутри у нее в этот момент прозвенел — поздравляю, мол, тебя, милая девушка Василиса, с наступающим прекрасным праздником. И сердце даже чуть зашлось, защемило короткой искоркой радости, будто провел кто по нему мягкой щекочущей кисточкой…
— Так хочешь мне помочь, говоришь, да? — нарушив неловко-счастливую эту паузу, спросила она вдруг. Совсем уже другим голосом спросила. Женским уже, взрослым, многие вещи понимающим голосом. И Саша тоже его услышал, этот ее новый голос. И улыбнулся ему навстречу приветливо:
— Да. Хочу. Очень, очень хочу помочь. Просто терпения уже нет, как хочу тебе помочь…
— Ну что ж, и помоги тогда. Я и согласная. И с удовольствием твою эту помощь приму. Ты вот отнеси свои романы в издательства, а гонорары мне отдашь… Идет? А никакой другой помощи я и не возьму больше… Только такую…
— Ах ты, хитрюга монгольская! — весело вдруг расхохотался он и тут же прикрыл испуганно рот ладонью, оглянувшись на кухонную дверь. — Молодец какая… А если не возьмут у меня мою писанину?
— Возьмут! Я знаю. Я в этом просто уверена…
— Да почему?
— Да потому! Потому, что нельзя всех под один формат загнать! Времена сейчас другие. Сам же говоришь, у детей земли — одни потребности, у детей солнца — другие совсем… Выбор широким должен быть. Вот и твой читатель найдется. В избытке даже. Я же вот нашлась! Я буду первой яростной поклонницей твоего писательского таланта…
— Ну что ж… Раз, говоришь, по земным законам всем жить надобно… Ладно, отнесу.
— Слово даешь?
— А то! Да чтоб мне треснуть, отнесу!
— А когда?
— Вот пристала… Сказал же, отнесу! Потом…
— Ну, когда?
— Скоро!
— Тогда завтра!
— Ладно, завтра.
— И прямо с утра…
— Так это утро уже через час наступит! Посмотри, скоро светать за окном начнет… Что, мне и спать совсем не ложиться?
— Нет. Вот сейчас посидим еще, потом завтрак приготовим, а потом и пойдешь сразу.
— Вот же зануда ты монгольская… Такая молодая, а уже зануда!
— Да сам такой…
16
Василиса и в самом деле на своем таки настояла. Распечатав несколько экземпляров самого удачного, как ему показалось, романа, Саша обошел с утра три издательства и возвращался домой совершенно этим походом измотанный, ругая себя на чем свет стоит — пошел, идиот, на поводу у девчонки… И откуда она взялась только на его голову, Василиса эта монгольская… Ходит вот теперь, обивает пороги. Тоже, поход за литературным признанием. Как будто без признания этого ему никак не жилось…
— Ну что, отнес? — встретила она его в дверях нетерпеливым вопросом. — Что тебе там сказали?
— Ничего не сказали, — буркнул он ей в ответ рассерженно, снимая куртку. — Что мне могут сказать сейчас? Вот прочитают и скажут…
— А когда? Когда прочитают-то? — подпрыгнула Василиса от нетерпения и даже ногой притопнула, как коза. — Ну, Саша… Ну, говори-и-и-и…
— Через две недели сказали подойти. Не раньше.
— Ой, как долго… Целых две недели ждать… Ну что ж, будем ждать…
Больше они к этой теме не возвращались. То есть не проговаривали своего этого ожидания вслух. На самом же деле ждали, конечно. Иногда Василисе казалось, что она и не проживет эти долгих две недели — она их просто переждет, как на вокзале. Вот первый день прошел, вот второй, вот третий… И время, как назло, а впрочем, как и всегда в ожидании, потекло совершенно медленно, скрипуче и монотонно-тревожно. И Саша ждал. Он никак не хотел себе в этом признаваться, но ему уже не безразлична была судьба его детища, его отнесенного по издательствам романа. И еще — он никак не мог объяснить себе счастья этого волнующего их общего ожидания. А оно было именно общим, нераздельным, одним на двоих, и именно счастливым. О чем бы они ни говорили, о чем бы ни молчали, что бы ни делали — все равно они ждали. Вместе. Долго, терпеливо, мучительно. Смотрели друг на друга и читали один и тот же в глазах вопрос — сколько там еще осталось…
А жизнь продолжалась, катилась будто по знакомой горестно-тернистой тропиночке, и Василиса по-прежнему выстаивала у мойки в кафе целыми сутками, и Саша встречал ее ночью, выходя навстречу из темной арки двора, и Петька потихоньку выздоравливал под неусыпным присмотром заботливой Колокольчиковой — все было как обычно. Как всегда. Только однажды, случайно проходя мимо Петькиной комнаты и случайно же вдруг туда глянув, Василиса обомлела: они сидели за письменным Петькиным столом и, замерев, смотрели в глаза друг другу, и молчали, ничего и никого вокруг не замечая. Она могла подойти и совершенно спокойно погладить их по белобрысым детским головам — они бы и не заметили, наверное. Но подходить она не стала, конечно же. Просто стояла в дверях и любовалась на эту картинку, и не могла от нее оторваться. Она знала, что это такое. Понимала уже. И искренне радовалась за братца…
А жизнь продолжалась, катилась будто по знакомой горестно-тернистой тропиночке, и Василиса по-прежнему выстаивала у мойки в кафе целыми сутками, и Саша встречал ее ночью, выходя навстречу из темной арки двора, и Петька потихоньку выздоравливал под неусыпным присмотром заботливой Колокольчиковой — все было как обычно. Как всегда. Только однажды, случайно проходя мимо Петькиной комнаты и случайно же вдруг туда глянув, Василиса обомлела: они сидели за письменным Петькиным столом и, замерев, смотрели в глаза друг другу, и молчали, ничего и никого вокруг не замечая. Она могла подойти и совершенно спокойно погладить их по белобрысым детским головам — они бы и не заметили, наверное. Но подходить она не стала, конечно же. Просто стояла в дверях и любовалась на эту картинку, и не могла от нее оторваться. Она знала, что это такое. Понимала уже. И искренне радовалась за братца…
Приходила к ним и Марина довольно часто. И вела себя несколько непонятно — подпрыгивала от каждого телефонного звонка и замирала в ожидании, и прислушивалась, как шпионка какая. Василиса только плечами пожимала, глядя на нее — странная все-таки женщина. Придет, усядется в комнате и молчит, и вздрагивает от звонков, будто ждет чего. Они уже и попривыкли к ней все, и притерпелись как-то. А Ольга Андреевна так и вообще подружилась даже после того случая со Стасиком. Да и пусть приходит, и пусть сидит — никому и не жалко в принципе…
Так и тянулись эти две длинные для них недели. В ожидании. Вернее, в молчании ожидания. А к концу второй недели этого ожидания вдруг произошли в их монотонной жизни два ярчайших события, совершенно невероятных и радостных, о которых никто и мечтать не смел. Вернее, мечтали, конечно, и надеялись, и ждали, но случилось это абсолютно неожиданно и даже как-то прозаически совсем… Просто вышла вдруг из комнаты Ольги Андреевны трудяга-массажистка Лерочка Сергеевна, подошла к лежащему на своем диване еще не совсем выздоровевшему Петьке и тихо так сказала:
— Петечка, у бабушки динамика есть… Слава богу… Слава богу! А то я уж отчаиваться начала. Есть, есть, слава богу! Теперь дело у нас быстро пойдет, через месяцок уже на ноги вставать будем потихоньку…
Петька ошалело смотрел на Лерочку Сергеевну, глупо хлопая длинными ресницами и открыв рот. Он так долго ждал этих самых от нее слов, так долго, что взял вот и так ошалел совсем…
— Ну, Петечка, ну иди же к бабушке, посмотри сам. Она тебе покажет, как у нее ступня работает самостоятельно. Господи, какое счастье-то, Петечка! Ты даже сам не понимаешь, какое это счастье…
Петька, от волнения запутавшись в одеяле, соскочил с дивана и, весь трясясь, пошел на подгибающихся ногах в комнату к Ольге Андреевне. Она уже ждала его и протягивала к нему руки, и смеялась, и тихо плакала одновременно. И что было сил шевелила пока еще не очень послушной ступней, морщась сквозь эти счастливые слезы от боли. Петька с ходу упал головой в протянутые бабушкины ладони и тотчас начал плакать, только не тихо, как она, а наоборот, громко и отчаянно-счастливо, по-настоящему, с бурными горячими всхлипами и рыданиями, будто реванш какой брал за детство свое, так рано и неожиданно со смертью отца оборвавшееся, за съедаемые каждый обед и ужин ненавистные морковные да капустные котлеты, за килограммовую упаковку мороженого, которое он слопал недавно с жадностью, потому что все время со страшной силой хотелось сладкого… Сегодня уже можно было и поплакать. Сегодня волшебство и счастье по имени «положительная динамика» наконец-то пришли и в их дом. В конце-то концов, сколько же можно жить ребенку в ожидании этого счастья и не позволить себе ни разу заплакать от горя… Стоящая в дверях Лерочка Сергеевна смотрела на них и тоже плакала. Много раз в своей жизни она наблюдала такие вот сцены, и каждый раз не могла от слез этих удержаться…
А выплакав свою первую радость, Петька возопил вдруг по-мальчишески хулиганисто и громко:
— Ур-р-а-а-а! У нашей бабушки динамика! Эй, вы, все! Слышите? У нас динамика! Наконец-то! Ура-а-а…
Исполнив вокруг кровати Ольги Андреевны что-то среднее между гопаком и пляской сумасшедших индейцев, он, нагнув голову, резвым козликом выскочил в коридор и ткнулся со всего размаху лбом в пряжку Сашиного ремня — тот уже выскочил навстречу ему из своей комнаты и смотрел перепуганно:
— Петр, что случилось-то? Ты чего орешь, как потерпевший?
— Так у бабушки же динамика! — снова заорал Петька что было мочи и запрыгал вокруг него, и застучал дробью по полу голыми пятками — все никак не мог выпустить до конца переполнявшую его радость. Он даже к входным дверям было сунулся, и замок уже почти открыл, да Саша вовремя подхватил его под мышки и уволок в комнату. Он и сам готов был заорать от радости, как мальчишка. И все время улыбался счастливо, и обнимал по очереди то Лерочку Сергеевну, то Ольгу Андреевну, потом снова Лерочку Сергеевну… А потом пришли на их шум старушки-соседки снизу, и молодая мамаша из квартиры напротив с орущим младенцем на руках, разбуженным сумасшедшими Петькиными воплями. Все радовались и суматошно их поздравляли, и Ольга Андреевна разрумянилась и сияла, как именинница, и все шевелила и шевелила ступней, забыв про боль… А Саша, выскользнув потихоньку из квартиры и на ходу засовывая руки в рукава куртки, помчался в Василисино кафе — бегом через арку, выходящую на людную, полную в этот час машин улицу, через зеркальное в духе ностальгических восьмидесятых фойе, метнулся через большой зал, интуитивно угадав в увитом искусственным плющом проходе путь на кухню, открыл быстро и наугад пару попавшихся на пути дверей и наконец увидел Василисину спину. И остановился как вкопанный. Потому что к спине этой, заведя уже руку в сторону, подкрадывался на цыпочках толстенький седой коротышка в красной жилетке. И в следующий же миг рука эта изо всех опустилась прямо на Василисины ягодицы, и она вздрогнула от неожиданности и начала уже оборачиваться…
Только в тот миг Василиса не увидела ничего. Вернее, не поняла она в тот миг, что такое произошло непонятное и нелепое с ее хулиганистым работодателем. Он вдруг изо всех сил отлетел чудным каким-то рикошетом прямиком в гору вымытых ею до блеска тарелок, врылся в их мокрую сердцевину головой, и они посыпались на него дружно и весело, одна за одной, и так же весело начали разбиваться о кафельный пол моечной, обдавая фаянсовыми белыми брызгами и Сергунчика, и ее, и совершенно разъяренного Сашу, снова уже протянувшего было руку к несчастному Сергунчику. И не успела она броситься навстречу, чтобы повиснуть на этой его руке, как сама отлетела к стене и больно ударилась об нее затылком — двое дюжих охранников таким образом приступили к своим прямым обязанностям и принялись расчищать путь к пострадавшему хозяину. Он за это им зарплату платит в конце концов. Но Саша-таки успел еще раз дотянуться кулаком до второго Сергунчикова глаза…
ЧАСТЬ IV
17
Руди был зол. Руди был не просто зол, он был гневен катастрофически. Она его никогда, никогда таким не видела… Жирненькие, поросшие седым волосом и свисающие, как у хомячка, щечки его тряслись, редкие, обычно аккуратно припомаженные волосы стояли над головой легким наэлектризованным ежиком. Он что-то говорил и говорил ей гневливо и торопливо, путая немецкие слова с редкими русскими, и потрясал над головой каким-то письмом — Алла ничего не слышала. Вернее, слышала, конечно, только не доходило до нее смысла этих слов. О какой-то фрау Марине он толкует, и бьет ладонью прямо по этому письму… Какая такая фрау Марина, господи… Не знает она никакой такой фрау Марины… Она сидела, вся обмякнув, на низком круглом пуфике, свесив рыжие волосы на лицо, и дрожала от ужаса. Не Руди она боялась скорее, а самой вот этой ситуации. Именно так она ее и рисовала в воображении, именно так эта ситуация к ней и приходила в ночных кошмарах…
А потом ей вдруг стало как-то все равно. Пусть Руди кричит, пусть гневается. Наверное, организм просто устал и решил таким образом отключиться от происходящего. Ну, открылась наконец ее тайна, ну и что… И в следующий момент накатило волной уже и не равнодушие, а некоторое даже облегчение. Так бывает, когда ждешь плохого, долго его боишься и долго к нему готовишься, а когда оно наконец наступает, плохое это, вздыхаешь вдруг весело — вроде как и слава богу, и хорошо… Хотя чего уж тут хорошего, если честно…
Алла вздохнула легко, откинула назад волосы и улыбнулась что-то разъяренно лепечущему ей Руди, и, перебив его, громко и звонко произнесла:
— Да! Да! У меня есть двое детей, Руди! Да, я тебе не сказала, потому что боялась тебя! Боялась, что прогонишь из своего благополучного рая в мой некрасивый и нищий русский быт, потому что жить в таком быту я не привыкла! И не умела никогда! И не смей, не смей кричать на меня! Да! Обманула, и что?