Области тьмы (The Dark Fields) - Алан Глинн 8 стр.


В субботу к утру, однако, я почувствовал, что МДТ перестаёт действовать, и, надо сказать, моё рвение понять сложные полимеры истории стало понемногу затихать. И я принял очередную таблетку. Но из-за этого, конечно, я изменил динамику всего происходящего и раздробил ощущение времени и структуры, которые до того оставались у меня в жизни. Приём этого наркотика снова без перерыва вызвал усиленный эффект, и в результате я понял, что больше не могу оставаться дома, мне необходимо куда-нибудь сходить.

Я позвонил Дину и мы с ним через час встретились в “Зола” на Макдугал. Я не сразу сумел скорректировать голос, скорость, с которой я произношу запутанные предложения, скорректировать в первую очередь себя, потому что, не считая пары телефонных разговоров, это была моя первая встреча с человеком с тех пор, как я начал принимать МДТ, и я не был уверен, как я буду себя чувствовать и как всё пройдёт.

За рюмкой мы быстро перешли к обсуждению Марка Саттона и Арти Мельцера, и я озвучил свою идею расширить серию про двадцатый век. Но я видел, что Дин странно на меня смотрит. Видел, как он хмурит брови, словно у него в голове зарождаются сомнения в моём психическом самочувствии. Мы с Дином оба были фрилансерами в “К-энд-Д”, встретились там пару лет назад. Мы разделяли здоровое неуважение к этой компании и рабочую этику лентяев, так что с моей стороны разговор о редакторских предложениях и планах продаж был, как минимум, удивителен. Я как-то закрыл эту тему, но потом обнаружил, что выдаю ему параноидальные теории про итальянскую политику, с большей страстью и подробностями, чем он мог бы ожидать от меня по любому поводу. Следующее, на чём он меня поймал, – думаю, только это удержало его от обвинения, что я накачался кокаином по самую маковку – то, что я не курю. Я же решил усилить его смущение, и взял у него сигарету, но только одну.

Вскоре пришли несколько друзей Дина, и мы вместе пообедали. Там была немолодая пара, Пол и Руби Бекстер, я с ними уже встречался, оба архитекторы, и молодая канадская актриса по имени Сьюзен. За обедом мы скакали с темы на тему, и скоро всем, включая меня, стало очевидно, что я буду исторгать вдумчивые, ужасающе чёткие мнения по любому вопросу до конца застолья. Я ввязался в затяжной спор с Полом про относительные достоинства Брюкнера и Малера. Разглагольствовал про шестидесятые, отдельно упомянув Реймонда Лоуи и обтекаемые формы. Следом начал разжёвывать итальянскую историю и природу времени, что, в свою очередь, перешло в долгое убеждение в неадекватности западной политической теории перед лицом стремительных глобальных перемен. Раз или два – как будто извне’ моего тела, будто сверху – я видел себя сидящим за столом, разговаривающим, и в эти мгновения я начинал прорубать дорогу сквозь узловатую чащу синтаксиса и латинского словаря, но не понимал, что говорю, насколько связна моя речь. Тем не менее, казалось, что всё идёт неплохо, хотя я и беспокоился, что как-то слишком круто взял, я увидел у Пола то же самое, что раньше заметил у Арти Мельцера – возбуждённую потребность продолжать разговор со мной, как будто я поддерживаю его на плаву, придаю ему сил, обеспечиваю ему волны восстанавливающей энергии. А позже Сьюзен начала флиртовать со мной, случайно клала свою руку на мою, ловила мой взгляд. Я сумел отвлечь её, вернувшись к разговору о Брюкнере-Малере, хотя не спрашивайте, зачем, потому что к тому моменту я уже подустал от этой темы, а она была красива.

После ужина, во всяком случае, мы пошли по ночным клубам, сначала в Думу, потом в Вергилий, потом в Мун, а потом в Гексагон. Не помню точно когда, но я принял ещё одну дозу МДТ где-то в туалете. Помню только грубую, подсвеченную неоном сортирную атмосферу, отражения людей в зеркалах, кто-то ухмыляется до ушей, смутные разговоры, кто-то сползает по белому кафелю с отрешённым взглядом – бухие, обдолбанные, одуревшие – как будто они вдруг выпали из собственной жизни.

И я кажусь себе наэлектризованным.

Всё более дуреющий Дин пошёл домой где-то после двух, и Сьюзен тоже. Появились друзья Пола и Руби, потом друзья их друзей. Потом Пол и Руби отвалились. Прошёл ещё час-другой, и вот я сижу в большой квартире в Верхнем Ист-Сайде с толпой людей, которых никогда не встречал. Все сидят вокруг стеклянного стола и занюхивают дорожки кокса – но я всё равно умудрился их заговорить. В какой-то момент я встал, прошёлся, увидел себя в большом украшенном зеркале, которое висело над ложным мраморным камином, и осознал, что я в центре внимания, и о чём бы я ни говорил – бог знает, я мог выбрать любую тему – все в комнате, без исключения, меня слушают. Где-то в пять утра, или в полшестого, или в шесть – не помню – я пошёл с парой ребят в закусочную на Амстердам завтракать. Один из них, Кевин Дойл, оказался инвестиционным банкиром в “Ван Лун и Партнёры”, и вроде бы говорил, что может подкинуть мне информацию, хорошую информацию, которая поможет мне сформировать портфель ценных бумаг. Он настаивал, что мы должны встретиться на неделе, можно у него в офисе, можно вместе пообедать, или выпить кофе, в любой удобный день.

Другой парень всё время сидел и не сводил с меня глаз. В конце концов – потому что рано или поздно каждому надо спать – я снова остался в одиночестве. Весь день я носился по городу, по большей части пешком, рассматривал то, на что обычно не обращал внимания: гигантские жилые дома на западе Центрального парка, с башенками на крышах и готическими карнизами. Дошёл до Таймс-Сквер, потом в Грамер-си-Парк и Муррей-Хилл. Пошёл назад в направлении Челси а потом по Финансовому кварталу и Бэттери-Парку. На пароме поехал на Сейтен-Айленд, стоя наверху, чтобы меня обдувал свежий, бодрящий ветер. На метро доехал назад, пошёл по музеям, галереям, местам, куда не заходил годами. Посидел на концерте камерной музыки в Центре Линкольна, съел обед у Юлиана, почитал “New York Times” в Центральном парке и сходил на два фильма Престона Стерджеса в театре старого кино в Вест-Виллидж.

Потом я снова встретил народ в “Зола”, пошёл домой и лёг в кровать ранним утром понедельника.

Глава 9

После этого недели три-четыре слились вместе, в длинную полосу… эластичного времени. Я постоянно… как? Был под кайфом? Обдолбан? Уторчан? Тащился? Плющился? Колбасился? Ни одно из этих выражений не подходит для описания опытов с МДТ. Но – какое слово ни выбери – я теперь был законченным потребителем МДТ ежедневно принимал одну, иногда две дозы, и едва перехватывал часок на сон, то тут то там. У меня появилось ощущение, что я – или, точнее, моя жизнь – растягивается экспоненциально, и скоро все пространства, что я занимаю, физические и прочие, уже не смогут меня вмещать, и на них обрушится громадное давление, может, вплоть до точки разлома.

Я терял вес. Ещё я утратил нить событий, так что точно не могу сказать, когда именно начал терять вес, но началось это, пожалуй, дней через восемь-десять. Лицо моё осунулось, я стал легче, фигура пришла в норму. Не то чтобы я не ел, питался я нормально, – но по большей части салатами и фруктами. Я выкинул из рациона сыр с хлебом, мясо, картошку и шоколад. Забыл про пиво и газировку, зато пил много воды.

Я постоянно был занят.

Я подстригся.

И купил новую одежду. Потому что мне пришлось смириться с жизнью в квартире на Десятой-стрит, с запахом плесени и скрипучим полом, но, по крайней мере, я сумел поменять гардероб, превращающий меня в часть этой квартиры. Так что я вытащил две тысячи долларов из конверта в шкафу и пошёл в Сохо. Там прошёлся по магазинам, потом поехал на такси с Пятой-авеню на Пятидесятые. Примерно за час я купил чёрный шерстяной костюм, простую рубашку и шёлковый галстук от Армани. Потом взял коричневые кожаные туфли от А. Тестони. Ещё по мелочи закупился у Берии. За всю жизнь я сроду не тратил столько денег на одежду, но оно того стоило, потому что, надев новые, дорогие вещи, я почувствовал себя увереннее и спокойнее – и ещё, надо сказать, другим человеком. На самом деле, чтобы оценить себя в новой, дорогой одежде – вроде как пробная поездка в машине – я пару раз прошёлся по улице, а потом отправился на Мэдисон-авеню, потом по финансовому кварталу, бодро летая туда-сюда через толпу. При этом я часто ловил свои отражения в окнах офисов, чёрных плитах корпоративного стекла – отражения стройного парня, который по виду точно знает, куда идёт, более того, точно знает, что он будет там делать.

На другие вещи я тоже тратил деньги, время от времени ходил по дорогим магазинам и искал красивых, элегантно одетых консультанточек, покупал у них что придётся – авторучку “Монблан”, часы “Пульсар” – только ради этого детского и смутно-наркотически-эротического ощущения, что тебя обволакивает пелена духов и личное внимание – “Сэр, попробуете вот эту?” С мужчинами я вёл себя агрессивнее, задавал подробные вопросы и требовал информацию, как в тот раз, когда я купил коробочный набор девятых симфоний Бетховена, записанных на концертах, и загнал консультанта в спор про современную значимость исполнительских традиций восемнадцатого века. Моё поведение с официантками и барменами тоже было для меня не характерно. Когда я ходил в такие места, как Солейл и Ля Пигна и Раглз – где я теперь появлялся регулярно – я был ужасным клиентом… по-другому и не скажешь. Я тратил кучу времени на изучение меню вин, например, или заказывал то, чего нет в меню, или на ходу придумывал новый, сверхсложный коктейль и требовал, чтобы бармен мне его смешал.

На другие вещи я тоже тратил деньги, время от времени ходил по дорогим магазинам и искал красивых, элегантно одетых консультанточек, покупал у них что придётся – авторучку “Монблан”, часы “Пульсар” – только ради этого детского и смутно-наркотически-эротического ощущения, что тебя обволакивает пелена духов и личное внимание – “Сэр, попробуете вот эту?” С мужчинами я вёл себя агрессивнее, задавал подробные вопросы и требовал информацию, как в тот раз, когда я купил коробочный набор девятых симфоний Бетховена, записанных на концертах, и загнал консультанта в спор про современную значимость исполнительских традиций восемнадцатого века. Моё поведение с официантками и барменами тоже было для меня не характерно. Когда я ходил в такие места, как Солейл и Ля Пигна и Раглз – где я теперь появлялся регулярно – я был ужасным клиентом… по-другому и не скажешь. Я тратил кучу времени на изучение меню вин, например, или заказывал то, чего нет в меню, или на ходу придумывал новый, сверхсложный коктейль и требовал, чтобы бармен мне его смешал.

Потом я ходил на концерты в Базилик или Виллидж Авангард, и болтал там с людьми за соседними столиками, и мои обширные познания в джазе обычно позволяли мне доминировать в любом разговоре, но при этом нередко бесили людей. Не то, чтобы я кого оскорблял, но я вдумчиво беседовал с каждым, и очень сосредоточенно, на любом уровне, по любому вопросу, из каждой встречи выжимая всё, что можно – интригу, конфликт, скуку, мелочи, слухи… мне было всё равно. Те, с кем я сталкивался, к такому не привыкли и сильно нервничали.

Потихоньку я осознал, какое действие оказываю на тех женщин, с которыми говорю, а иногда даже просто смотрю… через пару столов или через толпу. Это оказалось любознательное, удивлённое влечение, на какое я не рассчитывал, но вело оно к доверительным, открытым разговорам, и иногда – при каких условиях, не знаю и сам – они получались весьма насыщенными. Потом однажды, во время концерта Дейла Нунана в Свит-Безил, бледная тридцатилетняя рыжеволоска, которую я разглядывал, подошла между песнями и села за мой столик. Она улыбнулась, но ничего не сказала. Я тоже улыбнулся и тоже промолчал. Потом подозвал официанта, и когда уже собирался спросить у неё, что она будет пить, она покачала головой и сказала: “Не надо”.

Я замер, а потом попросил у официанта счёт. Когда мы уходили, буйный Дейл Нунан уже снова запел, я увидел, как она обернулась к столику, за которым сидела изначально. Я тоже туда посмотрел. Там сидела пара – мужчина и женщина, смотрели нам вслед, что-то там махали, и в этой мимолётной картине телесного языка мне показалось, что я увидел нарастающее ощущение тревоги, возможно, даже паники. Но стоило нам выйти, и рыжеволоска взяла меня за руку, буквально потащила по улице со словами: “Боже мой, – с очень сильным французским акцентом, – эти вопли так меня утомили, не могу больше”. Потом она засмеялась, стиснула мою ладонь, притянула меня к себе, словно мы знакомы уже не первый год.

Звали её Шанталь, она приехала сюда в отпуск из Парижа, с сестрой и её мужем. Я попытался разговаривать с ней по-французски, без особого, впрочем, успеха, что её окончательно обаяло, и минут через двадцать я уже ощущал, что мы знакомы не первый год. Когда мы шли по Пятой-авеню к Утюгу, я гнал ей о Бегунках на Двадцать Третьей, истории о копах, которые гоняли ребят, собиравшихся на Двадцать Третьей улице, чтобы подглядывать, как порывы ветра задирают проходящим женщинам юбки. Эти самые порывы появлялись из-за расположения северного угла этого здания, объяснение, которое выродилось в лекцию о потоках ветра и конструкции первых небоскрёбов; представьте себе девушку, которой эта тема будет интересна в подобных обстоятельствах, но я как-то умудрился – скорее всего – сделать беседу о полураскосых фермах и стеновых балках интересной, забавной, местами даже неотразимой. На Двадцать Третьей улице она встала перед Утюгом, ожидая, что произойдет, но в тот вечер ветра фактически не было, и единственным движением её длинной синей юбки была лёгкая дрожь. Она казалась разочарованной и выглядела так, будто вот-вот топнет ножкой. Я взял её за руку и мы ушли.

Когда мы дошли до Двадцать Девятой улицы, на Пятой-авеню мы повернули направо. Спустя мгновение, она сказала, что мы у её отеля. Сказала, что они с сестрой весь день ходили по магазинам, отсюда пакеты и коробки, и обёрточная бумага, и новые туфли, и пояса, и украшения, разбросанные по всей комнате. Когда до меня не дошло, она вздохнула и попросила не обращать внимания на бардак в комнате.

На следующее утро мы позавтракали в местной кафешке, а потом на несколько часов пошли в “Метрополитен”. Шанталь собиралась провести в Нью-Йорке ещё неделю, и мы договорились встретиться ещё раз, ещё раз – и конечно же, ещё раз. Один раз мы провели двадцать четыре часа, не выходя из её комнаты в отеле, и в это время я, в том числе, брал у неё уроки французского. Думаю, её впечатлило, сколько я сумел его выучить, и как быстро, потому что при нашей последней встрече в марокканском ресторане в Трибеке мы говорили практически только на французском.

Шанталь сказала, что любит меня и готова бросить всё, чтобы жить со мной в Манхэттене. Она бросит квартиру в Бастилье, работу в агентстве по помощи зарубежным странам, вообще парижскую жизнь. Мне нравилось быть с Шанталь, мне было плохо от того, что она уезжает, но мне пришлось её отговорить. Впервые мне было так легко с женщиной, и я не хотел перегибать палку. А ещё я не знал, как можно правдоподобно поддерживать наши отношения в глобальном контексте моей расцветающей привычки к МДТ. В любом случае, встреча наша отличалась эдакой нереальностью – и эта нереальность лишь укрепилась от тех личных подробностей, которые я ей рассказывал. Я говорил, что я инвестиционный аналитик, разрабатывающий новый рынок, предсказывающий стратегию на основании комплексной теории. И что я не приглашаю её к себе в гости на Риверсайд Драйв потому, что я женат – конечно, несчастливо. Расставание было сложным, но мне всё равно было приятно слышать – сквозь слёзы и на французском – что я буду вечно жить в её сердце.

Были и другие встречи. Однажды утром я пошёл домой к другу, Дину, на Салливан-стрит, чтобы забрать книгу, и когда выходил из здания, разговорился с девушкой, которая жила на втором этаже. Судя по краткой биографии соседей, которую однажды поведал Дин, это одинокая белая женщина, компьютерная программистка, двадцать шесть лет, не курит, интересуется американским искусством девятнадцатого века. Пару раз мы сталкивались на лестнице, но как оно происходит в таких домах в Нью-Йорке, где цветёт отчуждение и паранойя, не говоря уже об эндемической грубости, решительно не обращали друг на друга внимания. На этот раз я улыбнулся ей и сказал:

– Привет. Хороший сегодня денёк.

Она испугалась, пару наносекунд разглядывала меня, а потом ответила:

– Только если вы Билл Гейтс. Или Наоми Кемпбелл.

– Ну, может, – сказал я, потом оперся на стену и продолжил: – а что, если всё так плохо, могу я пригласить тебя выпить?

Она посмотрела на часы и сказала:

– Выпить? Сейчас десять тридцать утра, ты что, наследный принц Игрушечной Страны?

Я засмеялся.

– Может и так.

Она держала в левой руке пакет из АР, а под мышкой правой стискивала так, чтобы он не выпал, пухлый том. Я кивнул на книгу.

– А что ты читаешь?

Она испустила долгий вздох, словно говоря: “Чувак, я занята, ага… может, в другой раз”. Вздох потихоньку сошёл на нет, и она устало ответила, мол, Томас Коул. Работы Томаса Коула.

– “Вид с вершины Холиока”, – сказал я на автомате, – “Нортгемптон, Массачуссетс, Пейзаж после грозы, Ярмо”. – На этом я сумел остановиться. – Тысяча девятьсот тридцать шестой. Масло, холст, сто тридцать на сто девяносто сантиметров.

Она нахмурилась и уставилась на меня. Потом опустила пакет, поставив его у ног. Выпустила книгу, взяла её неловко и начала листать.

– Да, – сказала она, почти про себя, – “Ярмо” – это оно. Я читаю… – Она продолжала растерянно листать книгу-Я читаю для курсовой работы по Коулу, и… да, – она посмотрела на меня, – “Ярмо”.

Она нашла страницу, подвинула книгу, но чтобы мы оба могли заглянуть, нам пришлось придвинуться друг к другу. Она была низенькая, с чёрными шелковистыми волосами, и носила зелёный платок с маленькими янтарными бусами.

– Запомни, – сказал я, – ярмо – это хомут – символ контроля над дикой природой. Коул не верил в прогресс, особенно если прогресс означал расчистку лесов и строительство железных дорог. Каждый холм и долина, написал он однажды – причём, надо сказать, неблагоразумно вторгся на территорию поэзии, – каждый холм и долина превращаются в алтарь Мамоне.

– Хм. – Она замерла, обдумывая мои слова. Потом, вроде бы, обдумала что-то ещё. – Ты много знаешь о нём?

Я ходил с Шанталь в “Метрополитен” всего неделю назад и усвоил вагон информации из каталогов и статей, развешанных по стенам, а ещё я недавно читал “Американские образы” Роберта Хьюджеса, и кучу Торо и Эмерсона, так что спокойно ответил:

Назад Дальше