Внешний вид Принца не имеет слишком большого значения. Принц может быть толстым, лысым, пожилым, одноглазым, с бородавкой на носу и с волосами в ушах. Главное, чтобы он выполнял свою функцию и был прекрасен. Всё, больше ничего не нужно.
Каждому Принцу следует помнить одну важную вещь: как только он исполнил свою функцию (то есть переместил избранницу в улучшенные условия), он немедленно перестаёт быть Принцем. Он может оставаться сколько угодно прекрасным, но деятельность его в качестве Принца закончена в этом месте навсегда. Он, может быть, будет милым и даже (чего не бывает) любимым, но всё же домашним питомцем. Он будет храпеть по ночам, зевать, чесать брюхо, сморкаться в ванной и приходить домой пьяным. Какой же это Принц?
Впрочем, если ему так уж непременно хочется снова побыть Принцем, он может найти другую женщину. Пока живой, количество подходов не ограничено.
Поселок Переделкино
В писательском посёлке Переделкино живут два вида людей: Писатели и Бандиты.
Писатели Бандитами брезгуют, не здороваются даже, а Бандиты Писателей наоборот уважают, потому что в детстве папа-алкаш порол их ремнём за то, что они не прочитали сын полка и тимур и его команда.
Бандиты построили Писателям ровную дорогу и зажгли вдоль неё фонарики, чтобы Писатели не сломали себе ножки, когда идут ночью за водкой в магазин, который тоже выстроили Бандиты специально для Писателей, потому что сами Бандиты пьют только грейпфрутовый сок – они же всегда на работе.
Но Писатели не только не сказали Бандитам за это спасибо, но вообще теперь морду от них воротят и морщатся, потому что все Писатели, которые пили водку, давно умерли, и остались только такие Писатели, которые пьют один кисель, да и то без сахара. И дорога им совершенно не нужна, потому что все автомобили волга, которые им выдало Советское Правительство, давно уже заржавели. И поэтому Писатели обычно бредут с палочкой от платформы Переделкино как раз мимо зелёного уютного кладбища, думают о приятном, а тут мимо шмыгают в своих автомобилях Бандиты по своим бандитским надобностям, мешают.
Когда Бандитам нужно устроить в посёлке Переделкино разборку, им же нельзя без этого, они тогда разговаривают Шопотом и приносят с собой пистолеты с глушителем. Потому что однажды, когда они убивали друг друга без глушителя, к ним вышла вдова одного поэта, почти что неглиже, с голой шеей и в таких страшных роговых очках, какие мог бы носить один только Мёртвый Лев Кассиль, и накричала на Бандитов за то, что они пугают соловьёв, про которых её муж написал стихотворение в своём посмертном собрании сочинений.
Бандиты повесили свои бритые головы, зашмыгали носами и сказали, что больше не будут, Честное Бандитское Слово.
После полуночи из Чорного Пруда, в котором не отражается даже луна, вылезают Писатели, умершие от водки. Они собираются вокруг сияющего магазина и смотрят внутрь, облизываются. Ещё они стонут: сначала тихо, а потом всё громче и громче, пока у продавщицы не встанут дыбом волосы. Тогда она выносит на крыльцо бутылку самой дешёвой водки и разбивает её об асфальт. Мёртвые писатели тут же набрасываются на эту Мёртвую водку, каждому достаётся грамм по семь, не больше, но им много и не надо.
Через пять минут они уже лыка не вяжут, и каждый рассказывает, как видел сталина или брежнева или фурцеву – это кому как повезло, только никто друг друга не слушает, поэтому получается один галдёж. Ещё через десять минут Мёртвые Писатели начинают клевать носами и шатаясь идут назад к Пруду, валятся в него с откоса прямо в ботинках и храпят до следующей полуночи.
Многие из них уже даже не помнят, где их могилка на переделкинском кладбище.
Часа в три ночи часто можно видеть, как на дорогу выходит Дедушка Корней в окружении стайки Мёртвых детей. Мёртвые дети тихие и послушные, не шалят. Дедушка Корней рассказывает им мойдодыра, некоторые дети плачут. Тут просвистит из-за поворота чорный бандитский порш, и рассыплются Дедушка Корней и дети на миллион мерцающих светляков, а назавтра опять выйдут на дорогу – такая у них судьба.
Уже ближе к рассвету, ежесекундно озираясь, дорогу переходит угрюмый огородник Пастернак с мешком Мёртвой картошки, уходит в чащу, всегда в сторону Очаково, и никогда не возвращается.
Пропиздит что-то спросонья соловей, но такую уже околесицу, что самому станет совестно, и замолкнет тут же.
Завоет было собака, да на всех тут не навоешься. Проскрипит в третьем этаже литературный критик, предвкушая во сне утреннюю рисовую кашу с подтаявшим кусочком масла.
И снова наступает тишина в писательском посёлке Переделкино.
Судьба Бармалея
Иногда очень интересно: а как дальше сложилась жизнь у бывшего разбойника Бармалея?
«Как я рад, как я рад, что поеду в Ленинград!» – приплясывал ничего не подозревающий злодей, вынутый из желудка педагогического крокодила.
Как сложилась дальнейшая его судьба в городе на Неве? Действительно ли он, как и обещал, стал торговать пирогами на Сенном или Сытном рынке? Или же, перекрестившись из африканца в Мустафу или Сибгатуллу, мёл по утрам ленинградские дворы? А там война, блокада, и лучше про это не думать.
И как вообще ему жилось в пасмурном нашем раю, в просторе меж небом и Невой высотой в несколько десятков метров? Как оно вообще: от гамадрилов и крокодилов – и сразу в город высокой духовности? О том могли бы рассказать разве что нынешние афропетербуржцы, продавцы арбузов и строительные рабочие с фальшивой регистрацией, да не расскажут. Пожалуются, конечно, на скинхедов, сейчас без этого нельзя, а как на самом деле – ничего не скажут.
Прекраснейший из городов вообще страшно ревнив и придирчив к пришлецам. Легче уложить в койку пиковую графиню и старуху-процентщицу, чем добиться его благосклонности. О, сколько их упало в эту бездну! То есть приехали, побродили по каналам и мостам, все страшно рады, везде всё пообещали, но тут же и забыли. Вот и бредёт бывший новый житель через месяц-другой под вечным дождём обратно на вокзал – на билет вроде бы хватает, а на постельное бельё – уже нет.
А на самом деле всё просто: въехал в город – сдай свою бывшую душу и получи новую. Как новобранец в армии. Новая душа будет сыроватая и не очень новая, но другой здесь не носят. Даже классику русской литературы укропетербуржцу Гоголю пришлось это сделать. Кто не верит, может прочитать подряд, например, произведения «Сорочинская ярмарка» и «Невский проспект». Почувствуйте разницу, как говорили в прошлом веке.
Зато при выезде из города Петербурга (а те, кто сдал душу, уезжают из Петербурга только в Москву или за границу) вам всё отдадут обратно в целости и сохранности. И вот уже, одурев от счастья, вы, нарядившись в дорогие непрактичные одежды, скачете по мегагипермаркетам и педерастическим культпросветмероприятиям, и лишь иногда, проснувшись ночью, недоумеваете: и зачем же это я потерял столько бездарных лет в том подводном городе? Каким я был идиотом!
Ну и хуй с вами, до свидания.
А с настоящим Бармалеем было совсем не так – всё наврал тараканий царь Корней Иваныч.
В настоящей, а не той, в которой мы живём, жизни Бармалей был коренным петербуржцем (именно в честь его дедушки-домовладельца названа Бармалеева улица на Петроградской стороне). В конце гражданской войны он уплыл на одном пароходе с генералами Хлудовым и Чарнотой из Крыма в Турцию и там некоторое время скитался и голодал. Потом его занесло в Африку, где он начал разбойничать и по нужде людоедствовать, но всё равно страшно тосковал по родному городу.
Когда его там случайно встретила экспедиция из Ленинградского института этнографии, он не стал её грабить, а упал на землю и зарыдал: «Заберите, заберите меня домой! О, я буду, я буду добрей! Пусть в Кресты, пусть в психбольницу имени Скворцова-Степанова! О, поребрик! О, кура и греча!» Над ним сжалились, хотя в те времена это было не так просто.
В Ленинграде он быстро спился от счастья и положил начало династии бомжей (если присмотреться внимательно, все петербургские бомжи очень похожи между собой – это потому, что они все родственники) и вскоре умер.
Он был настоящий петербуржец. Царствие ему небесное.
Совесть
Совесть является одним из омерзительнейших свойств человеческой природы.
К примеру: человек подкараулил кого-нибудь в лесочке, расчленил, надругался в своё удовольствие, радуется. Как вдруг изнутри него раздаётся нудный голос: дескать, мало того, что сам перемазался как свинья, так ещё и нагадил тут, намусорил, кто это за тобой убирать будет? Человек начинает нервничать и, чтобы заглушить неприятный голос и как-то развеяться, идёт и расчленяет кого-нибудь ещё. Тут голос вообще начинает орать как диктор-левитан, и человек, обезумев, начинает расчленять вообще всех, кто под руку попадётся.
Вот вам и ещё один чикатилло.
Или, скажем, поручат кому-нибудь закупить подгузников для домов малютки крайнего севера, а он вместо подгузников купит себе джип-ландкрузер. И ездил бы себе, радовался, но вдруг возьмёт да и загрустит: я тут в тёплой машине сижу, а малютки-то? С мокрыми-то жопами? Да на крайнем севере, а? Вылезет из джипа и подарит сто долларов сироте, который как раз из урны завтракает. Сирота, ясное дело, тут же закажет себе водки, девочек, марафету, да и окочурится под вечер от такого невыносимого удовольствия.
Вот вам и ещё один чикатилло.
Или, скажем, поручат кому-нибудь закупить подгузников для домов малютки крайнего севера, а он вместо подгузников купит себе джип-ландкрузер. И ездил бы себе, радовался, но вдруг возьмёт да и загрустит: я тут в тёплой машине сижу, а малютки-то? С мокрыми-то жопами? Да на крайнем севере, а? Вылезет из джипа и подарит сто долларов сироте, который как раз из урны завтракает. Сирота, ясное дело, тут же закажет себе водки, девочек, марафету, да и окочурится под вечер от такого невыносимого удовольствия.
Или ещё: живёт человек, иной раз выпивает, не без этого, кто сейчас не выпивает. Ну, приползёт домой на карачках, даст жене в рыло да и заснёт. А она с него сапоги стащит, портянки заскорузлые размотает и в коечку уложит. Рассольчику возле коечки поставит и сама рядышком прикорнёт. Он утром проспится, голова трещит, зуб выбит, а от жены ни одного слова упрёка: вот тебе всё чистенькое, а вот тебе огурчик. Святая женщина, святая. Стыдно ему, просто сил нет. Ну и зарубит её как-нибудь по пьянке, кто ж такое вытерпит.
Поэтому если вы просыпаетесь утром и думаете: «Ой, блядь! И чего же это я такое вчера отчебучил? И зачем это я такое сделал?» – это означает, что внутри вас поселился мерзкий карлик, который решил, что он тут один знает, что такое хорошо и что такое плохо. Если его немедленно не придушить, он вскоре будет ходить внутри вас в кальсонах, зевать, чесаться, заведёт себе кресло-качалку, тапочки и будет бубнить, бубнить и бубнить, пока вы не начнёте шипеть, щёлкать и заикаться, как органчик из произведения писателя Салтыкова-Щедрина.
Уничтожают этого карлика так: идут и сдаются в дурдом. Потому что если вы не сдадитесь в дурдом сами, за вами оттуда всё равно приедут и будут больно бить по дороге и во время заполнения амбулаторной карты. В дурдоме вы должны попросить себе самый отупляющий и оболванивающий из всех пыточных курсов лечения. В страданиях, говорят, душа укрепляется. Если лечение будет успешным, то душа ваша укрепится так, что из дурдома вы выйдете чурбан-чурбаном.
Но не спешите радоваться: сначала нужно точно убедиться в том, что вас хорошо вылечили.
Для этого нужно изловить самую белую и пушистую кошечку, которую только можно найти, желательно с розовым бантиком на шее, прибить её гвоздем к дереву и бросать в неё обломками кирпичей, пока кошечка не превратится в тряпку. Если при этом у вас возникнут неприятные ощущения – значит, вас плохо лечили, нужно идти скандалить назад в дурдом – пусть они за это денюжки платят.
И ещё радуйтесь, что вовремя это дело заметили. Ведь могли бы сразу пойти и сожрать живого младенца или изнасиловать свою первую учительницу, а потом бы так сильно распереживались, что вам бы уже никакая лоботомия не помогла.
В общем, главное – не опускать руки. В одном дурдоме не помогли – в другом помогут. Не может так быть, чтобы нигде не помогли, не может.
Хуйня
Вот, допустим, собрался человек неизвестно куда непонятно зачем, предположим, на остров-валаам.
Тогда едет этот человек на особый речной вокзал. А там возле берега уже шатается для него пятиэтажная Хуйня: с водопроводом, магазином, кастеляншей, унитазами, футболом в телевизоре, диванами, водкой, сантехниками и домоуправом. И играет такая музыка, как будто вот сейчас это всё отправится в путь по водным просторам. И оно туда действительно отправляется, о чём из репродуктора поёт филип-киркоров.
Плавать эта Хуйня, конечно, некоторое время может. Но только если вода под ней не закачается. Или ветер на неё не подует. Или если пассажиры со слишком толстыми Жопами сгрудятся все на одном борту, тогда Хуйня, конечно, накренится и ёбнется. От таких Жоп что хочешь ёбнется. А так пока ничего, плывёт.
И вот доплывает Хуйня до самых почти водных просторов. А там вода слегка шевелится и ветерок такой, знаете, повеивает. Чайки каркают, на волнах качается старичок в дырявой лодочке.
«Да тут же шторм! – кричит в мегафон капитан в белой фуражке. Потому что капитану два года до пенсии, у него жена, двое детей, две любовницы – одна в Лахте, другая в Шушарах, и у каждой тоже по двое детей и по двое любовников, а на острове-валаам капитан уже сто пятьдесят раз был и ровно нихуя интересного там всё равно нету. – Полный назад! То есть самый полный стоп! И не шевелиться никому, блядь!»
И становится Хуйня на якорь, а старичок уплывает куда-то за горизонт, наверное, прямо на волшебный остров-валаам. «Извините, а мы всё же поплывём?» – робко спрашивает капитана депутат от пассажиров. «ГОВНО плавает!» – отвечает ему капитан и презрительно сплёвывает на пол жевательный табак.
И говно действительно плавает, а Хуйня уже никуда не плавает, потому что вращается вокруг своего якоря со скоростью два витка в час, что, между прочим, в три раза быстрее, чем станция мир вокруг земли.
И пассажиры наблюдают непрерывную смену восходов и закатов, и домик на неизвестном счастливом берегу в сорок пятый раз проплывает мимо их окна, и от этого пассажиры теряют всякие представления о пространстве и времени, о свете и мраке, о добре и зле, и вообще как их зовут и какая страна их взрастила, и пляшут с толстыми женщинами до утра, а может быть до вечера – никто уже не понимает – под песни африка симона и ансамбля бони-эм, и жрут водку, и блюют в гальюнах и просто так, и снова пьют водку, и их зовут на завтрак, потом на обед, потом опять на завтрак. И валятся они наконец, и засыпают до той самой минуты, когда гаркнет им в ухо страшная кастелянша, которой нужно то самое махровое полотенце, что улетело вчера прямо в лунную дорожку на серебристой водной глади.
И выходит в конце концов человек на том же самом речном вокзале, и бессмысленно стоит на причале, но уже вспоминает потихоньку несколько букв из своей фамилии и ещё немного про то, что если в полдень встать спиной к солнцу, то слева будет юг, а справа восток, и при этом они никогда местами не меняются.
Кто-нибудь, конечно, ещё должен будет напомнить этому человеку, как пользоваться туалетной бумагой и на какой свет нельзя переходить улицу, но жить он уже будет. Хотя окочурится, конечно, когда-нибудь непременно, но нет, пока ещё не сейчас.
Лом
С тех пор, как от нас ушли Коммунисты, не стало в нашей жизни последовательности.
Когда Коммунисты отключали, например, отопление, они тут же отключали электричество, чтобы не включали обогреватели, и перекрывали газ. Потому что понятно же, что пока по радио ещё не объявили Коммунизм, где-то есть несколько несознательных сволочей, которые начнут греть свои Жопы над газовой плитой, вместо того чтобы отправить этот газ, например, положительным финским буржуям и купить нашим любимым женщинам финские сапоги, чтобы не мёрзли у наших любимых женщин ноги, и не простужались у наших любимых женщин придатки, и чтобы нарожали они нам детишек здоровых и много, а то скоро одни узбеки будут в СССР жить, хотя против узбеков никто ничего против не имеет, очень хороший они хлопок выращивают на портянки нашим солдатам, и на ХБ нашим сержантам, и на ПШ нашим офицерам.
Вот как надо глобально мыслить, сейчас уже никто так не умеет.
А если кто сильно замёрз, тот может взять лом и обколупать лёд вокруг подъезда: тогда и сам завтра на этом месте руку не сломает, и людям приятно, а тепло-то как. А потом прийти домой, зажечь свечечку, зачерпнуть на балконе из эмалированного ведра квашеной капусты да с брусникой и выпить стопку ледяной водки, а потом плясать и петь, а потом ебать жену под ватным одеялом, а там утро и на работу. А на работе хорошо: там и свет, и тепло, и в столовой стакан сметаны дадут, только точи свою гайку, дери зубов побольше и рисуй свой чертёж огромный, чистый и прекрасный, как Летающий Остров Солнца. И слепят с него за это обобщённый барельеф с цыркулем и отбойным молотком на фронтоне городского педагогического института.
Но никто уже не пользуется ломом, вообще никто.
А ведь раньше миллионы людей ходили с ломом, с киркой, с кайлом, с сучкорубом.
Вот хоть кто-нибудь из вас умеет толком обрубать сучки? Хуй. Никто не умеет. А раньше все умели, и пели песни, и шли на парад, и рожали детей, здоровых и много.
И нас тоже рожали здоровыми.
Мы, когда родились, орали басом, ссали в палец толщиной и разгрызали молочными зубами деревянные прутья. А потом ссутулились, сморщились, надели на нос очёчки, у нас повылезли волосы и стали мы фрустрированные невротики и латентные шизофреники. Как жизнь? – спрашивают нас. Да всё нормально, отвечаем мы, да.
Подземный Пушкин
Подземный Пушкин отличается от наземного так же сильно, как крот отличается от мыши.
Мышь – существо относительно симпатичное: домовитое, но слишком уж суетливое. А крот угрюм, целенаправлен и думает исключительно о том, кого бы сгрызть. Весьма неприятный.
Вот и Подземный Пушкин тоже был неприятен: именно он написал такие произведения, как «во глубине сибирских руд», «пир во время чумы», «каменный гость», «буря мглою», ну и прочую всякую поебень.