– Теперь уж совсем немного. Немножечко! Больше половины уже проехали. Потерпи, солнышко! – виновато пробормотал Гербер.
На этих словах автобус достиг верхней точки маршрута, на мгновение завис в ней и радостно, с ветерком покатился вниз.
Первые пять дней Любочка проплакала, забившись в уголок необъятной, провисшей проволочной кровати, прерываясь только на еду и на короткий сон, не находя сил даже на упреки, – и собственные молчаливые слезы казались ей безысходными и величественными. Она представляла себя прекрасною узницей, похищенной из княжеского дома жестоким воителем. Герой Берлина сбился с ног, пытаясь рассмешить прекрасную Несмеяну, но это у него не получалось – Несмеяна слишком вжилась в придуманный образ и никак не желала из него выходить. Только ночью, ложась с мужем в одну постель, она переставала плакать и жадно, подолгу с ним целовалась. Это было, конечно, против правил, но и ей ведь к вечеру надоедало плакать, хотелось и ей отдохнуть и расслабиться. Каждый раз Гербер обманывался, верил, что слезы кончились, но утром все повторялось сначала, и опять он метался по дому, не зная, что предпринять. Учебный год был уже на носу, и неплохо было бы появиться в школе, хотя бы расписание узнать, но Гербер все откладывал, на работу не ехал. Разве мог он оставить Любочку одну, беременную, в таком вот истерическом состоянии? На третий день пришла знакомиться с «молодой» древняя сморщенная бабка из соседней половины дома. Фигура у бабки была согбенная, взгляд ехидный – точь-в-точь «сарафанное радио». Любочка знакомиться не пожелала. Еще глубже забилась в свой уголок, одеялом укрылась с головой и оттуда, из-под одеяла, жалобно всхлипывала. «Простите, в положении она у меня», – извинялся Гербер. Но соседка только поухмылялась и через несколько минут убралась восвояси.
Ситуацию спас контейнер с вещами, наконец-то догнавший молодоженов. К моменту его прибытия Любочке и самой опротивело реветь, но она никак не могла найти достойного повода, и вот повод нашелся. Прибыли в контейнере новенькая двуспальная кровать с двумя парами белого постельного белья, комод с зеркалом и лакированный трехстворчатый шкаф. Любочка по-детски обрадовалась вещам старым и новым и запела, замурлыкала себе под нос героические пионерские гимны, которые разучивала в школе. Она взялась за метелку и за тряпку, вымела паутину по углам, развесила веселые занавесочки, заставила Гербера побелить печь и выкрасить рамы. Теперь Любочка сама себе представлялась эдакой девочкой-Женькой из фильма «Тимур и его команда», радостно и бесстрашно намывающей окна третьего этажа. И пусть Любочкины окна почти вросли в землю – это совсем не мешало мечтать и наводить уют. А Гербер, окончательно сбитый с толку, получил возможность выйти на работу.
Гербер и Любочка были похожи. Любочка мыслила покадрово, всякий раз подставляя себя в готовую мизансцену, виденную раньше – в кино или по телевизору. Гербер, в детстве и отрочестве объевшийся разными романтическими книжками о прекрасных дамах, мушкетерах, пиратах, драках и приключениях, думал и изъяснялся преимущественно высокопарными речевыми штампами. И если б можно было потихонечку подслушать его мысли, услышать можно было примерно следующее: «Бедное, наивное дитя! Разве такие лишения представляла ты, мой ангел, когда отдавала мне руку и сердце?!», или что-нибудь в том же роде. Словом, Герой Берлина отчетливо чувствовал свою вину. К тому же он действительно любил Любочку и не задумываясь достал бы ей звезду с неба, если бы знал как. Но до звезды было пока не дотянуться, и оставалось лишь мечтать о светлом будущем – потихонечку, про себя. Он мечтал, что вот, доучится, не так много ему осталось, а потом уедет года на три куда-нибудь на Крайний Север, где будет, рук не покладая, сил не жалея, преподавать математику, а когда срок выйдет, он победно вернется к Любочке – с мешком северных денег. И верная, исскучавшаяся Любочка встретит его на пороге этого ветхого дома, а потом они купят кооперативную квартиру в городе, сразу двухкомнатную… Дальнейшая жизнь была замутнена и Гербером окончательно не продумана, потому виделась нечетким ярким пятном, праздничным мерцанием, как при первомайском салюте.
Любочка, ничего не знавшая о планах мужа, очень скучала по дому – по его налаженному быту и уюту, по маме, у которой на все и всегда находился готовый ответ, по щедрому и добродушному Петру Василичу.
Галина Алексеевна тоже скучала по Любочке. Но это была не пассивная утомительная тоска, а бурная деятельность во имя будущего внука, потому вечерами, придя с работы, Галина Алексеевна, толком не поужинав, садилась вязать пинетки и подрубать пеленки, собственное хозяйство совершенно запустив. Впрочем, Петр Василич не замечал этого. Спустя несколько дней после Любочкиного отъезда он купил по случаю старенький «Москвич», еще довоенный, 39-го года выпуска, и все свободное время посвящал теперь ремонту. Спроси Петра Василича, он бы и не ответил, скучает по приемной дочери или нет, так затянул его этот кропотливый и трудоемкий процесс. Зато каждый прохожий видел, что дом принадлежит теперь автомобилисту – небезызвестный сенной сарай на заднем дворе был переоборудован в гараж, к гаражу расчищен подъезд, и в заборе поставлены новенькие ворота.
А Любочка, управившись со слезами и с контейнером, стала стремительно обживать новое пространство. Это было чудо практичности и женской прозорливости – она устроилась на почту в отдел писем, чтобы было откуда уйти в декретный отпуск, прикрепилась к женской консультации, легко завела дружбу с новыми соседями и сослуживицами. Новая роль вполне удавалась Любочке – играла она милую и добросердечную молодую жену, и потому аборигены ее с радостью приняли, даже соседская бабка, первое знакомство с которой не заладилось.
Любочкина жизнь более всего напоминала банку консервированного компота, припрятанную к празднику. В этом неподвижном мире ничего не происходило, некому было взболтать банку, некому утолить жажду, некому есть сладкие ягоды. А праздник? Праздник – это еще когда… Весной в семье родился мальчик. Имя выбирали долго. Любочке хотелось чего-нибудь экзотического, ее артистическая натура жаждала «Альбертов» или «Роланов». Но тут Гербер, всегда такой уступчивый, проявил неожиданную жесткость. Он-то не понаслышке знал, как относятся школьники к мальчикам со странными именами, и после долгих препирательств сына нарекли Ильей – в честь Ильи Ковригина из фильма «Девчата».
Три с половиной года время было поймано в круг, а в центре царила великолепная Любочка – счастливая жена и мать, хозяюшка, раскрасавица, – и нравилось ей это маленькое уютное царство, и уже не представляла она для себя иной жизни. Приезжала взглянуть на малыша и невестку новосибирская бабушка. Она оказалась совершенно не такой, какой ее представляла Любочка. Не было ни строгого английского костюма, ни роговых «профессорских» очков, а было вместо них хрупкое, улыбчивое, гиперактивное существо по имени Валентина Сергеевна. Она привезла два чемодана подарков и пятьсот рублей на хозяйство.
Но отношения не заладились. Недоразумение вышло из-за Гербера, еще перед свадьбой совравшего про четырехкомнатную квартиру. Когда Любочка увидела деньги и подарки, перед ней опять замаячил призрак большого города, и она только ждала удобного момента, чтобы поговорить со свекровью.
Случай, наконец, представился – Гербер уехал по делам. Слово за слово, с величайшей осторожностью Любочка завела желанный разговор.
– Родненькая, я все понимаю, тяжело тебе, и воду из колодца несешь, и готовишь на печи, – смутилась Валентина Сергеевна. – И будь моя воля, я бы вас завтра же отсюда увезла…
– Да мы бы вас ни капельки не стеснили, честное слово! – заверила Любочка. – Вы сами видите, я и постирать, и прибрать, и приготовить – все умею. Я ведь не для себя. Мне бы только Илюшеньку поднять.
– Да я бы и рада, Любонька! Только сейчас это никак невозможно. Тесно у нас. Я в прошлом году маму к себе забрала. Она у меня больна очень. Астма у нее, склероз. Ей семьдесят семь лет.
Любочка прикинула в уме: четыре комнаты. Одна, предположим, под больную бабушку. Другая – родителям. Но ведь есть еще целых две – им с Гербером и детская для Илюши! Ну ладно. Допустим, родителям две. Они ученые, им кабинет нужен. Но ведь и тогда остается комната, пусть самая крошечная… Любочка смотрела на свекровь с неприязнью. Повернуться ей негде! Ишь, пятьсот рублей привезла, облагодетельствовала!
Валентина Сергеевна, признаться, растерялась. Она не знала, что Любочка вместо маленьких двух комнат держит в уме четыре большие, а потому удивлялась настойчивости невестки. Вернулся Гербер, а в доме – холодная война. И, главное, никто ничего объяснять не хочет.
Валентина Сергеевна с горем пополам прожила у молодых еще пару дней, несколько раз попыталась с Любочкой помириться и засобиралась домой.
Валентина Сергеевна, признаться, растерялась. Она не знала, что Любочка вместо маленьких двух комнат держит в уме четыре большие, а потому удивлялась настойчивости невестки. Вернулся Гербер, а в доме – холодная война. И, главное, никто ничего объяснять не хочет.
Валентина Сергеевна с горем пополам прожила у молодых еще пару дней, несколько раз попыталась с Любочкой помириться и засобиралась домой.
А летом Любочка с мужем и малышом отправились в Выезжий Лог. Эту поездку можно смело назвать победной – повзрослевшая, еще более похорошевшая Любочка в сопровождении симпатичного представительного мужа и хорошенького, очень живого и веселого херувимчика Илюши произвела среди соседей фурор. Все лето Галина Алексеевна бдительно наблюдала за Гербером, но так и не пришла к однозначному выводу, повезло ли ее Любочке или все-таки не очень.
Глава 12
На этом можно было бы заканчивать историю – жили, дескать, долго и счастливо. Только не давалось в руки Любочке простое человеческое счастье. Потому, быть может, не давалось, что для счастья нужна хоть капля самостоятельности. А Любочка, оказываясь перед выбором, пусть самым пустяшным, всегда чувствовала странное беспокойство. Имелись, разумеется, и амбиции, и запросы кой-какие, но даже они были внушены извне. Все, чего хотела Любочка от жизни, касалось цветной обертки, а что за конфетка в той обертке, ириска или помадка сливочная, было ей неинтересно.
Когда Илюшеньке исполнилось три года, Галина Алексеевна наконец-то отправилась к дочери в Шаманку. Герой Берлина к тому времени получил диплом и отбыл в Мамско-Чуйский район за длинным северным рублем, и было Любочке с самого его отъезда не по себе; становилась она с каждым днем все более раздражительной – спала дурно, ворочалась, мерзла, искала озябшей рукою уехавшего мужа. Она отдала Илюшу в детский сад и вернулась на почту, но ее раздражали и работа, и прежние подружки, вечно говорившие об одном и том же. Тошно было Любочке. Поэтому приезду матери обрадовалась она несказанно – с понедельника мыла и мела, словно хотела смыть с этих унылых стен беспричинное свое томление.
А все же, как ни старалась, с порога услышала знакомое:
– Ох и дура ты у меня, ох и дура!
Так сказала Галина Алексеевна, едва огляделась. И вложила в эту фразу все раздражение, накопившееся за долгую, изнурительную дорогу.
– А ты губки-то не выпячивай! Дура и есть. Мужика, вишь ты, захотелось. Ну и много ты получила-то? Сарайку темную да сортир на дворе.
Любочка молчала. Ох, как обидно ей сейчас было! А самое скверное – мать права оказалась. Ничего-то с этого замужества Любочка не выгадала, забот только нажила.
– Что молчишь-то? Сказать нечего? Приготовила бы матери помыться с дороги! Где вы моетесь-то? Баня хоть есть у вас?
– Мы по субботам в общественную ходим, – буркнула Любочка. – Хочешь, ведро нагрею.
Ужинали поздно. Ужинала, собственно, только Галина Алексеевна. Любочка лениво ковыряла вилкой вареную картофелину и вздыхала тяжело, по-бабьи. Илюшенька давно уснул, а мать и дочь все сидели за кухонным столом и разговаривали. За окном стояла черная ночь, под окном, на другой стороне улицы, раскачивался тусклый фонарь, похожий на чашку с блюдцем, перевернутую вверх дном, где-то лениво перебрехивались собаки. «Господи, как я живу!» – думала Любочка. Речи Галины Алексеевны произвели эффект лампочки Зощенко – у Любочки вдруг открылись глаза, и перед глазами замаячили ветхие стены, убогая обстановка. Вот и стекло пошло трещиной, и радио заперхало простуженно, и, заглушая радио, заскрипели рассохшиеся половицы, и Гербер уехал неизвестно куда…
– Хоть бы вы плитку купили. С баллонами. Как у нас с папой, – вздохнула Галина Алексеевна. – Тяжело, поди, на печи-то готовить.
Любочка промолчала.
– Да ты не обижайся на мать, я ж тебе добра желаю. Для того ли я тебя растила, чтобы в эту вот дыру отдать?
– Ладно, мам, давай спать. Устала ты с дороги, да и я что-то… – оборвала Любочка и пошла стелить постели.
Она уступила Галине Алексеевне опустевшее супружеское ложе, а себе постелила на печи. Долго не спалось. Здесь, под закопченным потолком, было неуютно и знойно, старые лоскутные одеяла, беспорядочной кучей набросанные на печь, топорщились под простыней, словно лесные коренья, впиваясь в натруженную Любочкину спину, печной жар прожигал до самых костей. Первый раз в жизни Любочка легла спать на печке, но даже простого любопытства не чувствовала – только одно унижение. Она зло ворочалась, тщетно пристраивалась поудобнее. Не хватало воздуха, а теплые волны жара потихонечку баюкали ее, уносили с высокого этого берега в глубины сна, и она не заметила, как ее сморило, потому что и во сне казалось Любочке, будто она не может уснуть, а все ютится на уродливой печи, разросшейся уже на весь дом, и никак не отыщет края, чтобы свесить ноги и спрыгнуть на пол.
Галина Алексеевна с дороги уснула сразу, но и ее сон в ту ночь не был спокоен – из далекого могильного далека грозила кривым артритным пальцем зловредная слюдянкинская ведьма, не пуская их с дочерью на мраморную лестницу.
Бедная, бедная Любочка! Ну что бы ей не родиться в начале восьмидесятых? С такими блестящими внешними данными она бы к двадцати годам стала украшением эпохи дорогих содержанок, джакузи и евроремонта. Она бы почивала на шелке, отдыхала на Канарах, и ей никогда не пришлось бы думать о таких приземленных вещах, как кооператив в Иркутске. В ее прекрасной голове были бы достойные ее красоты мысли – о глянце, фитнесе, пилинге и шопинге, а на орбите ее прекрасных ног всегда вращались бы три-четыре спутника типа «мужчина-кошелек».
Увы, Любочка, как все выдающиеся люди, сильно опередила свое время, и, чтобы добиться хоть маленького успеха, ей предстояло еще доказать свою состоятельность.
Утром, едва позавтракав, полетела Галина Алексеевна в Иркутск, в театральное училище, а когда вернулась под вечер – сияющая, полная молодой энергии, – план по спасению Любочки был уже разработан, многажды выверен и в печать подписан.
– Ну вот что я тебе скажу, – объявила Галина Алексеевна. – Собирайся домой!
– Как домой?! А Илюшенька, садик? А почта? Мам, у меня же работа здесь!
– Работа! – Галина Алексеевна усмехнулась. – Тоже мне работа – бандерольки сортировать! Уволишься, время есть. За сколько там заявление нужно? За две недели? Как раз к концу отпуска успеешь.
– У меня в июне отпуск. И Гербер обещал приехать, сегодня письмо получила, хочешь, почитать дам? Он там…
– Да моего же отпуска! – рассердилась Галина Алексеевна. – Гербер-Гербер-Гербер! Только и слышно! Сама о себе не подумаешь, никто за тебя не подумает, разве что мать только! От тебя толку дождешься разве? Вот, послушай. Про театральное училище я узнала все, там заявление до первого июня принимают. Так что в поликлинику сходи завтра, справку возьми по форме… Господи, да как там ее?! – Галина Алексеевна сорвалась с места и помчалась обшаривать сумку. Откопала клочок бумаги, сощурилась, разбирая собственные торопливые каракули. – Ах, вот. По форме ф-86. Запомнила? Запиши.
Любочка покорно поплелась за ручкой.
– Сфотографироваться еще надо. У вас есть где сфотографироваться?
– Это надо в Шелехов.
– Как ты тут живешь?! Это же уму непостижимо! Ладно. С утра в поликлинику, потом в Шелехов. Аттестат папа вышлет, я ему с утра телеграмму дам. А теперь послушай. Мне добрые люди вот что сказали. Слишком тебе уже лет много. Да замужем, да с ребенком… Не любят там таких. Бесперспективные, говорят. Так ты про мужа и про ребенка, пока сами не спросят, чтобы ни полслова, поняла? А то зарубят на первом же экзамене. Оденешься помоднее, причешешься. И чтобы кольцо сняла.
Все, буквально все предусмотрела Галина Алексеевна. Под ее чутким руководством было составлено пространное письмо для зятя. Писала его как бы сама Любочка, но Галина Алексеевна, от греха подальше, за плечом стояла и нужные слова подсказывала. Выходило из письма, что отъезд Любочки в Выезжий Лог кругом для Гербера выгоден – и жене молодой полегче да повеселее, и под материным глазом будет, а то дело молодое, мало ли что, и денег высылать не надо – копи себе на квартиру, чем меньше потратишь, тем скорее накопишь. Вот только про поступление ни слова в письме не было.
Всего через три недели дом в Шаманке стоял запертый – ослепший и онемевший. Закрыты и крест-накрест заколочены были деревянные ставни, остыла печь, не скрипели половицы, и не бряцали ведра – только радиоприемник, впопыхах забытый на кухонном столе, еще некоторое время тихонько лопотал о чем-то, да и тот вскоре затих, потому что в нем сели батарейки.
Глава 13
В зале стоял неровный гул, словно многотысячная стая мух слетелась на гигантскую банку с вареньем. В «кармане» за сценой старшекурсники поправлялись пивом после минувшей ночи. Это была их вотчина, и в «карман» никто не смел больше соваться. Выпускникам суетня в зале была мало интересна, однако подглядеть за происходящим бывало забавно. Делали ставки, чего до обеда больше начитают, «Памятников» или «Писем Татьяны к Онегину», фыркали презрительно, хотя сами с той же «школьной программой» и поступали, потихонечку пробирались в конец «кармана», а оттуда – за пыльные задники, прислушивались, по лицам мастеров пытались прочесть вердикт. Первый тур был в самом разгаре.