А Эбер подумал: «Как же так, дорогой доктор/спаситель/последняя надежда? Вы, светило медицины, и вдруг — „чиканулся“»?
Вот на этом тебя и ловят. Думаешь: «Может, я всего лишь чиканусь на „Спрайте“?» И не успеваешь опомниться, как ты больше не ты, а ЭТО, кричишь «Пашкуда!», срешь под себя, отбиваешься от тех, кто пытается кое-как тебя подмыть.
Нет уж.
Держите карман шире.
В среду опять свалился с медицинской койки. Тут-то, на полу, в темноте, его осенило: я же могу их избавить.
Избавить нас? Или себя?
Изыди.
Изыди, брысь, кыш.
Ветер сшиб с дерева несколько снежных комьев. Слетели гуськом. Красиво. Отчего люди так устроены — отчего мы видим красоту во всяких будничных пустяках?
Он снял куртку.
Господи ты боже мой.
Снял шапку и перчатки, засунул шапку и перчатки в рукав куртки, оставил куртку на скамейке.
Чтоб догадались. Найдут машину, пойдут по тропе, найдут куртку.
Вообще чудо. Что он доковылял так далеко. Но он всегда был сильным. Однажды с переломом стопы пробежал полумарафонскую дистанцию. А сразу после вазэктомии запросто очистил гараж от хлама.
Он лежал на койке и дожидался, пока Молли уйдет в аптеку. Вот что было самое трудное — просто сказать ей нормальным голосом: «До скорого».
Его душа рванулась было к Молли, но он одернул душу, прикрикнул на нее, начал молиться:
«Господи, дай мне провернуть это дело, помоги не провалить. Не дай опозориться. Дай продеть все галко.
Проделать. Дай мне проделать все галко.
Глядко.
Гладко».
За сколько он может догнать Подза и отдать ему куртку? Минут за девять, примерно. Шесть — чтобы обогнуть пруд по тропе. Плюс три минуты — взбежать по склону, как спасительный дух или милосердный ангел, неся незатейный дар — куртку.
НАСА, это только приблизительные выкладки. В принципе, я их почти что высосал из пальца.
Знаем, Робин, знаем. Мы давно уже знаем, какие дерзости вы позволяете себе на службе.
Однажды вы пукнули на Луне.
А как подговорили Мела объявить: «Господин президент, приятный сюрприз: наш зонд держит курс на Вашанус!»
Сегодняшние выкладки — вообще на редкость приблизительные. А этот Подз — на удивление проворный. А сам Робин — не лучший скороходец. У него телосложение расширяется к середине. Папа говорит, что это добрый знак: со временем ширина перекочует с поясницы на плечи, и он станет здоровенным, как штангист. Робин надеется, что предсказание сбудется. Но пока у него выросли только титьки — правда, почти незаметные.
— Скорее, Робин, — сказала Сюзанна. — Мне так жалко этого бедного дедушку.
— Дурак он, — отрезал Робин, потому что Сюзанна молодая еще и не понимает: дураки создают проблемы другим людям, которые поумнее.
— Ему недолго осталось, — воскликнула, на грани истерики, Сюзанна.
Он попытался успокоить ее: тихо, тихо.
А она: мне просто очень страшно.
А Робин: но, на его счастье, рядом оказался такой, как я: я дотащу его куртку на вершину этого немаленького холма, хотя крутизна склона не совсем в моем вкусе.
А Сюзанна: наверно, это и называется «геройство».
— Наверно.
А Сюзанна: ты только не подумай, что я нахально тебя учу. Но, по-моему, он уходит все дальше.
А он: и что бы ты посоветовала?
— При всем моем уважении, — проговорила Сюзанна, — и только потому, что я знаю: ты считаешь нас с тобой разными, но равноправными, и потому, что мой профиль — интеллектуальные усилия, оригинальные изобретения и всякие апочемубынет…
— Ну да, да, продолжай.
— В общем, если взглянуть на дело, как математик, на базе элементарной геометрии…
Он понял, к чему она клонит. Она абсолютно права. Не зря он в нее влюбился. Надо пройти через пруд напрямик, диаметрично, и тогда он выгадает время, и нагонит Подза поскорее, каждая секунда на счету.
— Погоди, — сказала Сюзанна. — А это не опасно?
— Не-а, — возразил он. — Я так уже сто раз переходил.
— Прошу тебя, будь осторожен, — взмолилась Сюзанна.
— Если честно, один раз.
— Не каждый рискнет, — проговорила Сюзанна.
— А если совсем честно, ни разу, — тихо сказал он, боясь ее разволновать.
А Сюзанна: твоя храбрость безразмерна.
Он зашагал через пруд.
А вообще-то круто ходить по воде. Летом здесь плавают на байдарках. Если бы мама увидела, задала бы ему жару. Мама над ним трясется, как будто он стеклянный. Потому что в младенчестве он вроде бы перенес несколько операций. Мама пугается, если он всего лишь потянется за степлером: «Поранишься!»
Но вообще-то мама молодчина. Всегда даст добрый совет, подскажет верную дорогу к цели. У нее пышная копна длинных серебристых волос и хрипловатый голос, хотя она не курит и вообще веганка. И она никогда не гуляла с байкерами, хотя некоторые дебилы из класса утверждают, что она вылитая байкерша.
Если честно, мама ему очень импонирует.
Он преодолел примерно три четверти, или шестьдесят процентов пути через пруд.
Между ним и берегом сероватое пятно. Летом здесь в пруд впадает ручей. Пятно какое-то сомнительное. Он стукнул прикладом по льду в месте, где пятно начинается. Спокуха: прочный.
Зашагал дальше. Лед под ногами слегка просел. Ничего, тут, наверно, неглубоко. Будем надеяться. Вот черт.
— Ну как? — воскликнула Сюзанна трепетно.
— Могло быть и лучше, — сказал он.
— А не стоит ли повернуть назад? — спросила Сюзанна.
Но ведь это и есть то самое чувство страха, которое все герои должны побороть еще на заре жизни? Над настоящими героями страх не властен, правда?
Назад путь заказан.
Или все-таки не заказан? Все-таки можно повернуть? Не только можно, но и нужно.
Лед проломился, мальчик провалился.
В «Степи смирения» даже походя не упоминалось о тошноте.
«Чувство блаженства овладело мной, когда я прикорнул на дне расселины. Ни страха, ни дискомфорта, только смутная печаль при мысли обо всем, что осталось несделанным. И это смерть? — подумал я. — Это просто ничто».
Автор, не припомню вашу фамилию, позвольте вам кое-что сказать.
Вы сволочь.
Дрожь неудержимая. Вроде тремора. Голова вихляется на шее туда-сюда. Постоял, немного поблевал на снег: желтовато-белое на голубовато-белом.
Нехороший признак. Нехороший в данных обстоятельствах.
Каждый шаг — победа. Вот о чем надо помнить. Каждый шаг — побег все дальше и дальше. Все дальше от отца. От отчима. Какая великая победа его ждет. Победа из последних пил.
К горлу, как комок, подступил приказ выговорить правильно.
Из последних сил. Из последних сил.
Ох, Аллен.
Даже когда ты был ЭТО, для меня ты оставался Алленом.
Пожалуйста, не забывай.
Падаешь, сказал папа.
Некоторое время — измеримый промежуток — он выжидал, гадая, куда упадет и сильно ли ушибется. Затем в живот уперлось дерево. Он обнаружил, что обвился в позе эмбриона вокруг какого-то дерева.
Ой бля.
О-ой. Ой-ей-ей. После операций не плакал, во время химии не плакал, но теперь — еще немножко и, кажется, заплачет. Так же нечестно. Теоретически это происходит со всеми, но сейчас это происходит с ним лично. Он все ждал какого-то особенного Божьего промысла. Но нет. То, что больше него/тот, кто больше него — сплошное безразличие. Только отмахивается. Тебе всю жизнь твердят: то, что больше тебя/тот, что больше тебя, любит тебя особенной любовью, но в итоге понимаешь: фигушки. То, что больше/тот, кто больше, сохраняет нейтралитет. Ты его не волнуешь. Оно/он просто бредет куда-то и, безо всякого злого умысла, давит людей на своем пути.
Много лет назад, на выставке «Иллюстрированное тело», они с Молли видели срез мозга. Срез мозга, подпорченный изъяном — бурым кружочком не больше пятицентовой монеты. Этого бурого кружочка хватило, чтобы убить человека. Человека, у которого, верно, были какие-то свои мечты и надежды, и полный шкаф брюк, и так далее, и драгоценные воспоминания детства: скажем, в тени ив в Гейдж-парке японские карпы сбиваются в стаю, или бабушка ищет носовой платок в своей сумочке, пахнущей «Ригли»… всякое такое… Если бы не это бурое пятно, человек, возможно, шел бы сейчас мимо них, шел бы обедать в кафе в атриуме. Но нет. Он уже покойник, где-то гниет с выпотрошенной головой.
Тогда, глядя сверху на срез мозга, Эбер испытал чувство превосходства. Бедняга. Вот ведь не повезло, надо ж было такому приключиться.
Они с Молли спаслись бегством, заказали в атриуме горячие оладьи, смотрели, как белка колупается с пластиковым стаканчиком.
Эбер, полуобвитый вокруг дерева, нащупал шрам у себя на голове. Попытался привстать. Не вышло. Попытался ухватиться за дерево. Пальцы не сгибались. Поднял руки, завел их за ствол, скрестил в запястьях, сам себя подтянул кверху, привалился к дереву.
Ну как?
Отлично.
Точнее, на «четверку».
Может, хватит? Может, дальше и не надо? Он думал, что усядется по-турецки рядом с валуном на верхушке холма… но какая, в сущности, разница?
Все, теперь у него одно дело — усидеть на месте. Усидеть, силком втюхивая в голову те же самые мысли, которыми он заставил себя встать с койки и забраться в машину, и пройти через футбольное поле, и через лес: МоллиТоммиДжоди сбились в кучку на кухне, распираемые жалостью/отвращением, МоллиТоммиДжоди бьет дрожь от его жестоких слов, Томми приподнимает его иссохший торс, чтобы МоллиДжоди могли протереть мокрым полотенцем там, ниже пояса…
Дело будет сделано. Он предотвратит назревающее озверение. Все его страхи перед тем, что ждет в ближайшие месяцы, растянут.
Растают.
Вот и все. Все? Нет еще. Но скоро. Час? Сорок минут? И я это сделаю? Взаправду? Сделаю. Да? А до машины дойду, если вдруг раздумаю? Вряд ли. Вот он я. Я здесь. Подвернулся отличный шанс достойно подвести черту.
Даже делать ничего не надо — просто сиди на месте.
Я не буду воевать больше никогда[4].
Сосредоточься на красоте пруда, на красоте лесов, красоте, в которую ты возвращаешься, красоте, которая повсюду, куда ни глянь…
Тьфу ты.
Ну и подлянка.
На пруду какой-то мальчик.
Толстый мальчишка в белом. С ружьем. Несет куртку Эбера.
Ах ты, засранец, положи куртку, а ну, вали домой, не смей лезть не в свое де…
Проклятье. Будь все проклято.
Мальчишка стукнул прикладом по льду.
Нехорошо, если на тебя наткнется ребенок. Травма на всю жизнь. Правда, дети часто находят всякую жесть. Ему как-то попалось фото папаши с миссис Флемиш — оба нагишом. Жуть. Хотя, конечно, не сравнить с чьей-то искаженной рожей у валуна на хол…
Мальчишка поплыл.
Плавать не разрешается. Четко ведь написано. КУПАНИЕ ЗАПРЕЩЕНО.
А пловец он никудышный. Молотит руками почем зря. Проламывает вокруг себя черную лужу, которая быстро расширяется. Каждым ударом руки мальчишка в геометрической прогрессии отодвигает границу черн…
Он не успел опомниться, как начал спускаться с холма. Ребенок в воде, ребенок в воде, выкрикивал внутренний голос снова и снова, на каждом шагу. Шел еле-еле, от дерева до дерева. Когда стоишь и пытаешься отдышаться, очень много узнаешь про каждое дерево. У этого три сучка: глаз, глаз, нос. Другое снизу одинарное, сверху двойное.
И вдруг он сделался не просто анонимным умирающим, который по ночам просыпался на койке с мыслью: «Пусть все это будет понарошку, пусть все это будет понарошку», — вдруг он снова, отчасти, превратился в человека, который клал бананы в морозильник, потом ломал на кусочки и поливал расплавленным шоколадом; который однажды, стоя под проливным дождем, подглядывал в окно класса: беспокоился за Джоди, один рыжий паршивец вечно отнимал у нее книжки; который, когда учился в колледже, раскрашивал вручную птичьи кормушки и на выходных торговал ими в Боулдер-сити, надев шутовской колпак и помаленьку жонглируя, жонглировать он выуч…
Снова начал падать, сам себя удержал, замер, накренившись вперед, пошатнулся, растянулся на снегу во весь рост, ударился подбородком прямо об корень.
Ну прямо комедия.
Была бы комедия, если б не…
Он встал на ноги. Переупрямил себя и встал. Правая рука — как кровавая перчатка. Вот беда, вот ведь угораздило. Однажды, играя в футбол, он потерял зуб. Он потерял, Эдди Блендик нашел. Он отобрал зуб у Эдди, зашвырнул подальше. Да, это тоже был он.
Вот и развалка. Недалеко уже. Развелка.
И что делать? Когда дойдешь, что? Вытащить ребенка из воды. Заставить ребенка шевелиться. Заставить ребенка пройти через лес, через футбольное поле, довести до улицы Пул, стучаться в каждый дом. Если никто не откроет, засунуть ребенка в «ниссан», врубить печку на полную, отвезти… Куда — в «Скорбященскую»? В «Экстренную помощь»? Как быстрее доехать до «Экстренной помощи»?
Пятьдесят ярдов до фиша.
Двадцать ярдов до финша.
Господи, благодарю Тебя за то, что дал мне силы.
В пруду у него остался только звериный разум, ни слов, ни «я», слепая паника. Он решил попытаться, изо всех сил. Схватился за кромку льдины. Обломилась. Его потянуло вниз. Нащупал ногами илистое дно, оттолкнулся. Схватился за кромку. Кромка обломилась. Потянуло вниз. Казалось, это же легко, легко вылезти. Но у него никак не получалось. Это как в луна-парке. По идее, легко сбить с жердочки трех собак, набитых опилками. И правда легко. Легко, будь у тебя уйма мячей, — а так не особо.
Он хотел на берег. Он знал: его место на берегу. Но пруд твердил: нет.
А потом пруд сказал: ну, посмотрим, ну, может быть.
Ледяная кромка каждый раз обламывалась, но, ломая ее, он подтягивал себя к берегу, понемножку, и, когда его утаскивало вниз, ноги быстрее нащупывали ил. Покатый уклон. Вдруг прорезалась надежда. Он очумел. Совсем одурел. И выбрался, а вода лилась с него струями, а на рукаве осталась плоская, как крохотное оконное стекло, ледышка.
Трапецевидная, подумал он.
Ему представилось, что пруд не конечный, не круглый, не за спиной, а бесконечный и везде — окружает его со всех сторон.
Он почуял: надо залечь, затаиться, иначе то, неведомое, которое только что попыталось его убить, попытается еще раз. То, что пыталось его убить, оно не только в пруду, но и здесь, повсюду, во всем, что есть в природе, — и нет ни его, ни Сюзанны, ни мамы, вообще ничего нет, только голос какого-то мальчишки — ревет, точно перепуганный младенец.
Эбер выскочил хромой рысцой из леса и обнаружил: мальчика нет. Только черная вода. И зеленая куртка. Его собственная куртка. Его бывшая куртка — далеко, валяется на льду. И рябь на воде уже разглаживается.
О, черт.
Из-за тебя.
Ребенок вышел на лед только потому, что…
Внизу, на берегу, около перевернутой лодки — какой-то обалдуй. Лежит ничком. На работе. Лежит на своем посту. Наверно, полеживал здесь и в тот момент, когда несчастный ребенок…
Стоп. Отмотаем назад.
Это и есть ребенок. Слава тебе, Господи! Лежит ничком, как трупы из фоторепортажей Брейди[5]. Ногами все еще в пруду. Словно полз, но по дороге изнемог. Ребенок весь мокрый, белый пуховик так пропитался водой, что кажется серым.
Эбер вытащил ребенка. Потребовалось четыре рывка с передышками. Перекатить на спину не сумел, сил не хватило, но голову набок повернул: теперь, по крайней мере, рот не в снегу.
Мальчишка здорово влип.
Вымок до костей в двенадцатиградусный мороз.
Злой рок.
Эбер встал на одно колено и сказал ребенку, сказал строгим отеческим тоном: надо вставать, надо шевелиться, а то тебе ноги отрежут, и вообще замерзнешь досмерти.
Мальчик посмотрел на Эбера, моргнул, остался лежать, как истукан.
Эбер вцепился в пуховик, перевернул мальчика, грубо усадил на снег. Мальчик дрожал — и как дрожал, дрожь самого Эбера по сравнению с этой — просто ерунда. Мальчишка словно невидимым отбойным молотком орудует. Его надо согреть. Как? Обнять, лечь на него? Ага, конечно, ледышка греет ледышку.
Эбер вспомнил о своей куртке: далеко, на льду у черной воды.
Тьфу ты.
Найти ветку. Нигде ни одной. Куда деваются все нормальные обломанные ветки, когда…
Ладно, ладно, и так сумею.
Прошел пятьдесят футов по берегу, ступил на пруд, описал широкую петлю на этой тверди, развернулся лицом к берегу, зашагал к черной воде. Колени дрожали. Отчего? От страха провалиться. Ха. Олух. Пижон. До куртки — пятнадцать футов. А ноги не слушаются. Отказываются категорически.
Доктор, ноги меня не слушаются.
Ничего-ничего, мы пришьем им уши…
Крохотными шагами. Остается десять футов. Опустился на карачки, пополз, чуть приподняв голову. Лег на живот. Вытянул руку. Скользнул вперед на животе.
И еще немножко.
И еще немножко.
Уцепил двумя пальцами самый краешек, скользнул обратно — какой-то брасс наоборот, встал на карачки, распрямился, вернулся по своим следам. Снова в пятнадцати футах от того места. В полной безопасности.
После этого все было, как в старые времена, когда он укладывал в постель Томми или Джоди, осоловелых от усталости. Говоришь: «Руку», и ребенок поднимает руку. Говоришь: «Другую руку», и ребенок поднимает другую. Сняли белый пуховик, и Эбер увидел, что рубашка на мальчике обросла ледяной коркой. Эбер сорвал с него рубашку. Бедный малыш. Человек — это просто немножко мяса на костях. В такой мороз ребенок долго не протянет. Эбер снял с себя пижаму — пока только верхнюю часть, надел на ребенка, засунул детскую руку в рукав своей куртки. В рукаве оказались шапка и перчатки Эбера. Надел шапку и перчатки на ребенка, застегнул «молнию» куртки.
Джинсы на мальчике смерзлись, затвердели. А сапоги — два ледяных памятника сапогам.