Излишнее, слепое рвение привело президента Ла-Рени к мерам насильственным и жестоким. Суд, под его председательством, превратился в настоящую инквизицию, для которой малейшего подозрения было достаточно, чтобы бросить подозреваемого в ужасную тюрьму, и нередко один только счастливый случай спасал невинно осужденных от позорной казни. Ла-Рени был сверх того страшно некрасив собой, груб в обращении, так что скоро заслужил ненависть даже того самого общества, для защиты которого был призван. Герцогиня Бульонская, допрашиваемая им, на вопрос, видела ли она черта, ответила: «Я вижу его сейчас перед собой».
Между тем как на Гревской площади лилась кровь виновных и подозреваемых, а случаи смерти от тайной отравы стали все реже и реже, объявилась напасть иного рода, вызвавшая новое замешательство. В Париже составилась какая-то шайка грабителей, поставивших себе задачу овладеть всеми украшениями из драгоценных камней, какие только были в столице. Богатые уборы, едва купленные, исчезали непостижимым образом, с какими бы предосторожностями их не хранили. Но еще хуже было то, что всякий, решившийся выходить ночью, имея при себе бриллианты, бывал непременно ограблен, а иногда и убит — все равно, на открытой улице или в узких переходах домов. Оставшиеся в живых рассказывали, что все обыкновенно начиналось внезапным, как молния, ударом кулака в голову, после чего владелец драгоценностей падал без чувств и, очнувшись, находил себя ограбленным и лежавшим совершенно в другом месте. У убитых (а их находили по несколько человек каждое утро) была одинаковая смертельная рана — удар кинжалом прямо в сердце, удар, по мнению врачей, столь быстрый и верный, что раненый должен был упасть, даже не вскрикнув. Известно, что при великолепном дворе Людовика XIV не было ни одного придворного, которому не случалось, завязав тайную любовную связь, красться в поздний час к возлюбленной, а порою же нести ей и богатый подарок. В этих случаях разбойники, казалось, были в союзе с нечистой силой, открывавшей им всегда, где и как можно было поживиться. Часто несчастный владелец бриллиантов был умерщвляем не только перед самым домом, где думал найти наслаждение и счастье, но иногда даже на пороге комнаты своей возлюбленной, с ужасом находившей окровавленный труп.
Тщетно приказывал министр полиции Аржансон брать под стражу всех и каждого из черни, кто возбуждал хоть малейшее подозрение. Напрасно свирепствовал Ла-Рени, думая пыткой вырвать признание у обвиняемых. Усиленные дозоры разъезжали по всему городу и все-таки не могли ничего обнаружить. Только те, кто выходил вооруженным с головы до ног, а, кроме того, приказывал нести перед собой факел, успевал иногда уберечься от злодеев, но и тут случалось, что внезапно брошенный из-за угла камень оглушал сначала лакея, несшего свет, а затем убивали и грабили самого господина.
Замечательно было и то, что при строжайших обысках, сделанных во всех местах, где только могли бы продаваться драгоценности, оказалось, что ни одна из украденных вещей не была предлагаема к продаже, так что даже и в этом случае не было возможности за что-либо ухватиться для дальнейшего расследования. Дегре был в настоящем бешенстве при мысли, что даже его прославленное искусство не могло ничего поделать. Кварталы города, в которых производил он свои поиски, делались на это время спокойны, но в то же время в остальных, где прежде не случалось ничего, новые убийства следовали одно за другим. Дегре придумал хитрость одеть и загримировать несколько сыщиков совершенно подобно себе. Походка, фигура, манеры, лицо были скопированы ими до того верно, что даже сами полицейские агенты иногда ошибались, принимая за Дегре этих подставных лиц. Между тем сам он, отваживаясь на все и подвергая опасности собственную жизнь, бродил по самым темным закоулкам, следя как тень то за тем, то за другим из своих же сыщиков, раздав им предварительно бриллиантовые уборы. Но ни одно из таких выставленных для приманки лиц ни разу не подверглось нападению, так что, по всему было видно, злодеи нашли средство проведать и про эту хитрость. Дегре был в совершенном отчаянии.
Однажды утром Дегре явился к президенту Ла-Рени, бледный, расстроенный, вне себя от бешенства.
— Что с вами? Какие новости? — воскликнул тот. — Или вы напали на какие-нибудь следы?
— Ха! — ответил Дегре, чуть не скрежеща зубами от ярости. — Вчера ночью, недалеко от Лувра, маркиз де Ла-Фар подвергся нападению на моих глазах!
— Возможно ли! — воскликнул Ла-Рени с радостью. — Значит убийцы в наших руках?
— Постойте и выслушайте дальше, — продолжал, горько усмехнувшись, Дегре, — я стоял около Лувра, раздумывая о нашем деле, и внутренно проклинал негодяев, умевших надувать до сих пор даже меня! Вдруг увидел я человеческую фигуру, тихо и осторожно прокрадывавшуюся мимо и, по всему было видно, меня не замечавшую. При свете луны я тотчас узнал маркиза де Ла-Фар, тем более, что знал хорошо, зачем он тут был и к кому пробирался. Но едва успел он сделать десять или двенадцать шагов, как вдруг словно из земли вырос один из этих негодяев, кинулся на маркиза, как тигр, и в один миг свалил его на землю. В восторге от мысли, что убийца наконец попадет в мои руки, я выскочил с громким криком из своей засады и бросился на злодея, но тут словно бес попутал меня зацепиться за мой плащ, и я во весь рост растянулся на земле. А между тем негодяй, вижу я, бросился бежать, словно у него выросли крылья. Я живо поднимаюсь с земли и со всех ног пускаюсь за ним в погоню; по дороге кричу, трублю в свой рожок; свистки полицейских отвечают мне издали, весь квартал приходит в движение, топот лошадей, стук оружия раздаются отовсюду. «Сюда! Сюда! Дегре! Дегре!» — кричу я на всю улицу, и все бегу, и все вижу, при лунном свете, моего разбойника перед собой шагах в двадцати; вижу, как он, думая меня обмануть, нарочно кидается из стороны в сторону. Так добежали мы до улицы Никез, где, показалось мне, силы начали ему изменять; я удваиваю свои; каких-нибудь пятнадцать шагов оставались между нами…
— И затем вы его схватили! передали страже! — воскликнул с радостным лицом Ла-Рени, схватив Дегре за руку, точно тот сам был убийцей.
— Пятнадцать шагов оставалось между нами, — унылым голосом продолжал Дегре, тяжело вздохнув, — как вдруг, кинувшись в сторону, злодей исчез сквозь стену!
— Исчез сквозь стену? Вы бредите? — воскликнул Ла-Рени, невольно подавшись назад и всплеснув руками.
— Можете говорить, если вам угодно, что брежу, — продолжал Дегре, в отчаянии схватившись за голову как человек, которого проследуют нелегкие мысли, — называйте меня, пожалуй, духовидцем, но тем не менее дело было так, как я вам рассказал. Ошеломленный виденным, остановился я перед стеной, туда же подошла и толпа моих сыщиков, а с ними и маркиз де Ла-Фар, который с обнаженной шпагой прибежал, задыхаясь, к тому же месту. Мы зажгли факелы, перещупали всю стену сверху до низу! Ни малейшего следа двери, окна или какого-либо отверстия не оказалось. Это была толстая каменная стена, отделявшая двор дома, в котором живут люди, против которых невозможно возбудить никакого подозрения. Сегодня утром я провел еще более точное расследование и тоже не нашел ничего! Право, я сам начинаю думать, что во всей этой истории нас водит за нос сам дьявол!
История Дегре скоро стала известна во всем Париже. Везде только и речи было, что о колдовстве, о связи с дьяволом Вуазен, Ле-Вигуре, известного священника Лесажа, а так как человеческая натура очень склонна подозревать в загадочных вопросах вмешательство потусторонней силы, то скоро почти все твердо уверовали в то, что Дегре высказал только в минуту недовольства и озлобления, а именно — что сам дьявол защищает и скрывает злодеев, продавших ему за то свои души. Можно себе представить, с какими украшениями и прибавлениями передавался молвой рассказ о приключении с Дегре! На всех углах продавался листок с картинкой, изображавшей, как страшная фигура дьявола исчезла сквозь землю перед испуганным до смерти Дегре. Словом, дело дошло до того, что не только народ, но даже сами полицейские сыщики были так напуганы, что едва смели показываться по ночам на отдаленных улицах, и то еще не иначе как оглядываясь, дрожа и обвешав себя предварительно всевозможными, окропленными святой водой амулетами. Аржансон, видя, что даже усилия chambre ardente не могли ничего сделать, решился просить короля учредить другое, облеченное еще более широкими полномочиями судилище, которое преследовало бы и карало этих новых преступников. Но король, без того пораженный количеством казней, состоявшихся по приговору Ла-Рени, и убежденный, что даже chambre ardente иной раз действовала чересчур сгоряча, безусловно, отказал исполнить этот проект.
Тогда придумали другое средство заставить короля согласиться на просьбу Аржансона.
В комнатах госпожи де Ментенон, где король часто проводил время до поздней ночи, работая со своими министрами, было передано ему стихотворение, написанное от имени запуганных любовников, жаловавшихся королю на то, что они не могут сделать безопасно ни одного дорогого подарка своим возлюбленным. Как ни честно и славно, говорилось в стихотворении, пролить кровь за ту, которую любишь, на поле чести, но совершенно иное — погибать от руки подлых, тайных убийц, не имея даже возможности защититься. Король Людовик, который, как звезда, покровительствует всему, что касается любви, обязан рассеять своим светом мрачную ночь, под покровом которой совершалось преступление, и разрушить козни злодеев. Божественный герой, победивший своих врагов, сумеет обратить свой меч и в другую сторону и, подобно Геркулесу, поборовшему Лернейскую гидру, или Тезею, убившему Минотавра, сразит, конечно, страшное чудовище, вооружившееся против радостей и утех любви и облекавшее в печальный траур всякое счастье и наслаждение.
Тогда придумали другое средство заставить короля согласиться на просьбу Аржансона.
В комнатах госпожи де Ментенон, где король часто проводил время до поздней ночи, работая со своими министрами, было передано ему стихотворение, написанное от имени запуганных любовников, жаловавшихся королю на то, что они не могут сделать безопасно ни одного дорогого подарка своим возлюбленным. Как ни честно и славно, говорилось в стихотворении, пролить кровь за ту, которую любишь, на поле чести, но совершенно иное — погибать от руки подлых, тайных убийц, не имея даже возможности защититься. Король Людовик, который, как звезда, покровительствует всему, что касается любви, обязан рассеять своим светом мрачную ночь, под покровом которой совершалось преступление, и разрушить козни злодеев. Божественный герой, победивший своих врагов, сумеет обратить свой меч и в другую сторону и, подобно Геркулесу, поборовшему Лернейскую гидру, или Тезею, убившему Минотавра, сразит, конечно, страшное чудовище, вооружившееся против радостей и утех любви и облекавшее в печальный траур всякое счастье и наслаждение.
Благодаря ужасу, действительно, испытываемому всеми, немалое место было отведено в стихах описанию и того страха, который должны были ощущать любовники, прокрадываясь к предметам своей страсти, страху, убивавшему в зародыше самое чувство любви. Все это было описано в самых замысловатых, остроумных метафорах, а в конце стихотворения помещен панегирик Людовику, так что, по-видимому, не оставалось ни малейшего сомнения, что королю это доставит непременное удовольствие. Людовик, прочитав про себя стихотворение, обратился, не поднимая глаз от бумаги, к Ментенон и, прочтя стихи еще раз ей вслух, спросил, весело улыбнувшись, что же следовало делать с просьбой бедных, испуганных любовников? Ментенон, верная принятому ею раз и навсегда тону безукоризненной добродетели, отвечала, что, по ее мнению, запрещенные, безнравственные сети любви не заслуживают покровительства и защиты, но что для пресечения ужасных преступлений, действительно, следовало принять самые строгие меры. Король, недовольный этим двуличным ответом, сложил бумагу и хотел уже выйти в соседнюю комнату, где его ожидал государственный секретарь, как вдруг, внезапно оглянувшись, увидел Скюдери, бывшую тут же и сидевшую недалеко от Ментенон на маленьком кресле. Подойдя к ней с прежней, игравшей на его губах улыбкой, исчезнувшей после ответа Ментенон, Людовик остановился и, перебирая в руках бумагу, сказал тихо:
— Маркиза мало знакома с сердечными похождениями наших кавалеров и видит в них одни запрещенные вещи. Но вы, милейшая Скюдери! Каково ваше мнение об этой поэтической просьбе?
Скюдери почтительно встала и с легким румянцем, вспыхнувшем на ее бледном, немолодом лице, тихо ответила, опустив глаза:
Un amant qui craint les voleurs
N'est point digne d'amour[3].
Король, пораженный рыцарственным смыслом этих слов, уничтожившим в его душе впечатление всего бесконечно длинного стихотворения, воскликнул весело:
— Клянусь святым Дионисием! Вы совершенно правы! Не хочу и я жестоких мер, при которых правый может пострадать вместе с виноватым! Пусть Аржансон и Ла-Рени действуют как знают, по-прежнему!
Описав предварительно живейшими красками ужасы, волновавшие весь Париж, Мартиньер, дрожа, передала на другой день своей госпоже загадочный ящичек и рассказала ей ночное происшествие. Затем оба, и она, и Батист, стоявший в углу и перебиравший в руках с испуганным, бледным лицом свой ночной колпак, принялись умолять свою госпожу открыть ящичек не иначе как с величайшими предосторожностями. Скюдери, выслушав их и взвесив таинственную посылку на руке, отвечала, невольно улыбнувшись:
— Вы, кажется, оба сошли с ума! Разбойники знают также хорошо, как и вы, что я небогата, и потому меня не стоит убивать с целью грабежа. Вы сами сказали, что они умеют предварительно выследить нужный им дом. Значит, им нужна только моя жизнь, а я не думаю, чтобы кому-нибудь нужна была жизнь семидесятитрехлетней старухи, которая и злодеев-то преследовала только в сочиняемых ею романах, и еще писала стихи, не возбуждавшие ничьей зависти. От меня ничего не останется, кроме титула старой девы, иногда бывавшей при двору, да нескольких дюжин книг с золотым обрезом. Потому, какими бы страшными красками ты, Мартиньер, ни описывала появление того незнакомца, я все-таки не хочу верить, чтобы у него было что-нибудь дурное на уме! Значит…
Тут Мартиньер с невольным криком ужаса отскочила шага на три, а Батист почти упал на колени, когда их госпожа, храбро надавив блестящую пуговку ящика, заставила с шумом отскочить крышку. Но каково же было изумление всех троих, когда оказалось, что в ящичке лежали два великолепных золотых браслета, богато украшенных бриллиантами, и не менее драгоценное бриллиантовое ожерелье! Скюдери вынула вещи, и, пока она с удивлением рассматривала прекрасное ожерелье, Мартиньер, схватив браслеты, не переставала изумленно восклицать, что таких бриллиантов не было даже у чванной Монтеспан.
— Но что же это такое? Что это значит? — невольно задавала себе вопрос Скюдери.
Вдруг заметила она, что на дне ящичка лежала небольшая сложенная записка. В надежде найти в ней разрешение занимавшей ее загадки Скюдери прочла записку, но вдруг, задрожав, уронила ее на пол и, подняв умоляющий взгляд к небу, опустилась в бессилии в кресло. Мартиньер и Батист в испуге бросились к ней.
— О Боже! — воскликнула Скюдери, заливаясь слезами. — Какой стыд!.. Какое оскорбление!.. И это в мои годы!.. Как могла я, подобно глупой девочке, сделать такой необдуманный поступок? Вот к чему привели слова, сказанные полушутя! Я, прожившая всю жизнь, незапятнанная ничем с самого раннего детства, обвиняюсь теперь в сообщничестве с самым адским злодейством!
И она, горько рыдая, прижимала к глазам платок, между тем как Мартиньер и Батист, теряясь в догадках, решительно не знали, чем и как ей помочь в ее горе. Наконец, Мартиньер, заметив на полу роковую записку, подняла ее и прочла:
Ваш острый ум, сударыня, избавил от тяжелых преследований нас, пользующихся правом сильного для присвоения себе сокровищ, отнимая их из рук низких и трусливых душ, способных только на мотовство. В знак искреннейшей нашей благодарности, просим мы вас принять этот убор. Это — драгоценнейшая из всех вещей, какие нам удалось добыть в течение долгого времени, хотя вы, милостивая сударыня, заслуживали бы украшения лучшие, чем эти. Просим вас и впредь не лишать нас вашего расположения и хранить о нас добрую память.
Невидимые.— Возможно ли! — воскликнула Скюдери, придя в себя. — Возможно ли, чтобы до таких пределов могла дойти дерзость и наглость!
Между тем солнце, проглянув в эту минуту сквозь красные шелковые оконные занавески, осветило разложенные на столе бриллианты пурпурным отблеском. Скюдери, увидя это, закрыла в ужасе лицо и немедленно приказала Мартиньер спрятать украшения, на которых, казалось ей, видит она кровь убитых жертв. Мартиньер, укладывая вещи обратно в ящичек, заметила, что, по ее мнению, следовало бы представить вещи в полицию, рассказав вместе с тем и о таинственном появлении молодого человека в доме и вообще о всей загадочной обстановке, при которой бриллианты были вручены.
Некоторое время Скюдери медленно, в раздумьи прохаживалась по комнате, теряясь в предположениях, что следовало делать. Наконец, приказала она Батисту приготовить портшез, а Мартиньер помочь ей одеться, объявив, что немедленно отправляется к маркизе де Ментенон.
Скюдери знала, что в этот час застанет она маркизу наверняка одну в своих комнатах. Садясь в портшез, взяла она с собой и ящичек с убором.
Можно себе представить удивление Ментенон, когда вместо спокойного, полного достоинства и доброжелательства лицо, какое она всегда привыкла встречать у Скюдери, как это и соответствовало ее летам, увидела она на этот раз бедную старую женщину бледной, расстроенной, приближавшейся к ней неверными, дрожащими шагами. «Что случилось, во имя самого Господа?» — воскликнула Ментенон, поспешив навстречу почтенной особе, огорченной до того, что с трудом смогла она дойти до середины комнаты и опуститься в подвинутое маркизой кресло. Придя, наконец, в себя, прерывистым голосом рассказала она Ментенон недостойную шутку, сыгранную с ней благодаря тем немногим словам, которые сказала она в насмешку над трусливыми любовниками. Ментенон, выслушав все, прежде всего постаралась успокоить бедную Скюдери, уверив ее, что она уж слишком близко к сердцу принимает это приключение, что никогда злая насмешка не может оскорбить или запятнать благочестивую душу и, наконец, в заключение попросила показать ей бриллианты.