- Вон кобыла, - сказал он хриплым голосом и указал под навес, где, подтянутая на подпругах к перекладине, стояла каряя лошадь, опустив большую морду до копыт.
- Как-нибудь выживет, - сказала матушка.
- Куда она годна - падаль, - ответил мужик, - теперь я человек нерабочий, - и он опять заложил руки за кушак. Мы направились наискось через улицу.
Логуткина мать глядела через окошко; увидев нас, она сморщила высокий лоб, поправила повойник и отвернулась, но, когда мы вступили в темные сени, сама отворила дверь, сказала спокойно:
- Пожалуйте, барыня-ягодка, - и пропустила нас в холодную избу, где у печи я сейчас же заметил дохлого черного поросенка.
- Околел черненький, - сказала Логуткина мать, - а умный какой был, с нашей собакой в будке жил и на людей кидался.
- Ну, а Логутка? - строго спросила матушка и сейчас же прошла за перегородку, где на деревенской койке, под лоскутным одеялом, лежал, закрыв глаза, мальчик, с волосами белыми, как лен.
Волосы на виске были потемнее и мокрые, лицо, как у лисички, повернуто к плечу, рот раздвинут, на щеках - морщины...
- Плачет, все плачет он, - сказала Логуткина мать, - нелегко ему расставаться, а пузичко ничего не принимает, съест и все назад.
- Ты что же это - хворать выдумал? - спросила матушка, положив руку Логутке на темя.
Он пошевелил бровями и наклонил голову к другому плечу.
- Чаяла - подрастет, работать за меня будет, - сказала Логуткина мать, - а теперь вижу, пускай его бог приберет...
И обе они ушли за перегородку, потом совсем из избы.
Логутка перестал морщиться, открыл глаза, поглядел на меня и сказал:
- Поросенок у нас подох, а умел по-собачьему лаять.
Матушка и Логуткина мать скоро вернулись, ведя давешнего мужика. Он указал корявым пальцем на Логутку, спросил:
- Этого парнишку? - и поднял его вместе с одеялом на руки, а Логуткина мать вдруг зашептала:
- Ты не очень его ломай, он больненький.
- Не сломаем, - ответил мужик и пошел впереди нас из избы за ворота, через село к усадьбе, унося Логутку.
Логутку положили в гостиной и тотчас дали ему чаю. Выпив, он принялся стонать и стошнил все, что съел и выпил.
Матушка просила Логуткину мать остаться на кухне; она посидела у дверей, потом, как рассказывали, махнула рукой и ушла назад на деревню.
В столовой зажгли лампу; отец, примостясь с краю обеденного стола, щелкал счетами и водил пальцем по приходо-расходной книге. Матушка, отогнув скатерть, расставила аптечные пузырьки и терла мазь в ступке. Очищая фарфоровый пестик, она сказала:
- Но как же иначе? Логуткина мать, по-моему, душевно больна: я не представляю, как можно, даже в самых тяжелых условиях, желать смерти ребенка.
Отец остановил ноготь на книге, приподнял голову и произнес: "угу".
- Ты меня осуждаешь, - продолжала матушка, - но я и не думаю успокоиться на том, чтобы спасти одного крестьянского мальчика... Во-первых, надо же начать с чего-нибудь... И не всем дано вершить большие дела.
Отец опять защелкал костяшками, но уже без толку, потом, прищуря глаз, долго глядел на горелку лампы.
- Он все равно умрет. Твоя душевная сила расходуется даром. Я нахожу, что подобные поступки есть скрытое самолюбование, тот же эгоизм.
Так они поссорились. Отец сбегал в библиотеку, принес книги и читал из них опять про тот же, часто им упоминаемый, эгоизм; матушка тоже открывала книгу, но, не прочитав, клала ее на стол. Наконец она отвернулась и заплакала, отец потянулся, чтобы ее обнять, увидел меня в углу дивана и, удивясь, отослал в детскую.
По пути я заглянул в темную гостиную; месяц светил в окно, заливая пузырчатым светом штукатуренную стену и подушку, на которой, раскрыв глаза, лежал Логутка.
- Логутка, - окликнул я, - ты отчего не спишь?
Но он даже не моргнул. В каждом глазу его светилось по месяцу, нос был острый; я собрался окликнуть погромче, но подошла матушка и прошептала, прикрывая дверь:
- Не буди, он заснул.
Я вдруг проснулся, сел на кровати и стал глядеть на полуоткрытую дверь, которая вела в соседнюю с детской библиотеку: оттуда шел желтый свет, ложась на полу углом...
"Наверно, несчастие, - подумал я, - в библиотеке свет", - и, потянув за собой вязаное одеяло, прокрался к двери и заглянул в узкую комнату с черными шкафами.
У окна, боком ко мне, перед конторкой стояла матушка, глядя на огонь лампы. Зубами она покусывала вставочку, улыбаясь, или вздыхала; потом, обмакнув перо, наклоняла голову и принималась писать.
- Мама, что ты делаешь? - спросил я шепотом. Она сейчас же оглянулась, словно не видя, потом глаза ее стали ясными. Она подошла, взяла меня за плечи, закутала одеялом, посадила в кресло и сказала:
- Разве можно не спать по ночам? Сиди смирно, я тебе дам картинки, раскрыла высокий шкаф, сунула мне неинтересную книжку без картинок и вернулась писать, повторяя: - А теперь не мешай, не мешай мне.
Я решил, что матушка пишет письмо отцу: они часто, поссорившись, писали так друг другу длинные письма. Вдруг она воскликнула каким-то странным голосом:
- Конечно, я заставлю его перед смертью сказать об этом, - и, перевернув страницы, она принялась читать вслух написанное.
Вначале было обо мне, как я бегал, краснощекий и здоровый, по пруду, потом как мы встретились с матушкой и пошли на деревню; прочла и про мужика и про черного поросенка, но больше всего про Логутку.
Но все это я уже знал, многое нашел пропущенным и, соскучась, уснул.
- И пузырь здесь, ну, ну, послушаем, - вдруг над самым ухом страшно громко воскликнул отец. Я изо всей силы раскрыл глаза и увидел его: он садился в кресло, поддерживая на себе ночное белье, чтобы оно не свалилось. Борода его, на две стороны, и волосы были растрепаны, лицо заспано, и он, протирая средним пальцем веки, продолжал:
- Это, пожалуй, тоже из области фантастического? Вдруг начать писать рассказ посреди ночи...
- Логутка, рассказ называется Логутка, - проговорила матушка взволнованным голосом, и полное, покрасневшее лицо ее так и осветилось. Ты пойми - вот, наконец, то, чем я могу принести настоящую пользу. Этот рассказ прочтут все и почувствуют, как нужна помощь...
- Гм, - сказал отец, - впрочем, чего не бывает: читай, я слушаю, - и он подпер щеку.
Матушка нагнулась к свету лампы над конторкой, покраснела, украдкой взглянула на отца и начала читать.
Отец слушал сосредоточенно, сдвинув брови. Но я видел, что ему страшно хочется спать. Он вставал до света и суетился весь день. Постепенно брови его раздвигались: один раз он сразу их поднял и опять опустил, полузакрыв глаза; на скуле появилась выпуклость, словно катался во рту орех, а угол рта и ноздря натянулись... Вдруг он мотнул головой сверху вниз, испугался, сделал необыкновенно внимательные глаза, но, когда я опять взглянул, он уже спокойно спал, опершись на ладонь.
Матушка читала, покачивая головой. Один раз у нее даже слезы появились, и голос стал глухим.
- Ну, вот и рассказ, только я не знаю - каким сделать конец, - и обернулась. Отец всхрапывал в кресле.
Матушка покашляла немного, развернула, свернула и вновь развернула листки и, взяв их за край, разорвала, затем скомкала и швырнула рукопись в угол...
Отец проснулся в испуге, но матушка, презрительно усмехнувшись, прошла мимо него прочь из библиотеки,
- Ну, вот мы с тобой и провинились, - сказал отец, разглаживая на конторке обрывки рукописи, - ну, ничего, я перепишу завтра, вот и все... А правда, хороший рассказ... Только, брат, когда встанешь до света, трудно после полуночи слушать рассказы.
Он запер в конторку рукопись, взял меня за руку, и мы пошли через коридор в спальню к матушке.
Около двери постояли; отец погрозил мне пальцем и постучался, но в спальне никого не оказалось...
Мы обошли залу, столовую, заглянули в чулан и под лестницу...
- Вот тоже голова с мозгами, - воскликнул отец, - мать же в гостиной у Логутки! - И когда мы осторожно туда заглянули - увидели матушку, стоящую перед диваном, в лунном свете.
- А мы пришли прощенья просить, - сказал отец, держа меня перед собой за плечи, - нам рассказ очень понравился.
- Тише, - прошептала матушка, - он умер.
БАРОН
1
Ветер разгулялся над Киевом; мокрые облака неслись по крышам, цеплялись за шумящие хлесткими ветвями тополя и, разорванные, скатывались с гор в мутный Днепр.
По взбаламученной реке гнало жгутами пену, у берега качались баржи, и с той стороны красный пароходик, пересекая течение, нырял и дымил, словно из последних сил.
И по всему Заднепровью - над полями, лесными кущами и зыбкими озерами - шли низкие облака, сваливаясь у края земли в тяжкие серые вороха.
Всего сильнее дул ветер на ротонду городского сада, сбивал с ног редких прохожих, лепил одежду, гнул шляпы, подхваченные рукой, раскачивал на высоких столбах фонари, а гимназисту, глядящему в бинокль, врезал в щеки резинку от картуза и, залетев в рукава, надул пальто горбом.
- Исторический ландшафт, - сказал гимназист и, спрятав бинокль, вынул из футляра фотографический аппарат и стал наводить.
В это время между его прищуренными глазами и ландшафтом прошел худой и высокий человек, одетый странно.
Длинные ноги его были обернуты онучами и обуты в поршни, зеленые штаны по коленям заплатаны; верблюжья короткая куртка сидела коробом, до того была стара; на впалой груди перекрещивались ремни, держа за спиной ягдташ, патронную сумку, ружье и мешок; зябкие руки засунуты в карманы; плечи покатые, а на длинной шее сидела необычайно красивая голова - римская и спокойная, хотя на ней и был надет рыжий котелок с петушиным пером на затылке.
- Ах, чтоб тебя, - проворчал гимназист и, продолжая нажимать грушу, испортил исторический ландшафт, сняв на нем странную фигуру охотника, который, перевалясь через балюстраду, принялся спускаться по косогору вниз к реке.
Затем гимназист повернулся спиною к ветру и пошел из сада и в тот же день поехал далее.
Пленку же с изображением забавного человека проявил только через месяц, отпечатал и наклеил в альбом.
2
Ничего нет нуднее в деревне, как последний час перед ужином... Хозяйка, прислушиваясь к звону тарелок, вдруг перестает понимать гостя и, пробормотав что-то, уходит, вдалеке хлопнув дверью, откуда доносится кухонный запах. Гость не знает, что ожидает его, когда скажут "пожалуйте", и у него сосет... Ламп еще не зажигали; хозяин, сидя на стуле, спиной к окну, пробует и так и этак облегчить ожидание, выхваляя новую сеялку; собака под хозяйским стулом чешется; другой гость - помоложе, облокотясь о пианино, глядит на хозяйскую дочку, которая нажимает пальцем все одну клавишу; третий гость ходит вдоль стенки, - он уже и наговорился, и накурился, а теперь, переставляя ноги, думает: "Сеялки-то сеялками, а это что же, братец, ужинать не дают?" И, наконец, наступает молчание, которое должна использовать хозяйка, раскрыв двери и говоря: "Пожалуйте, чем бог послал..."
"Знаем мы, чем бог тебя посылает", - подумает каждый из гостей и, хлопнув себя по коленкам, встанет и войдет в столовую...
Упусти эту минуту хозяйка, дай гостям переголодать - пропал и ужин и разговор за ним. Но в этот вечер вовремя были открыты двери, и гости, потеснясь, вовремя обсели стол.
Хозяин, Викентий Андреевич Бабычев - отец того гимназиста, поместился в конце; два гостя с боков его, третий - помоложе, трогая усы, сел около хозяйской дочки, и остался седьмой пустой прибор, взглянув на который хозяйка приказала горничной: "Поди позови паныча". Так, с легким потиранием рук, начался ужин; пошли кругом соусники, судки и графинчики; от яркого света лампы белый стол словно ожил и все стало вкуснее, и, наконец, явился гимназист, сунул под себя альбом с фотографиями и поморщился на свет...
- Ну что, окончил наклеивать? - спросила его сестра. - Фу, хоть бы ты вымыл руки.
- Окончил, да не покажу, - ответил гимназист, - это гидрохинон, не отмывается...
- Он у нас отлично учится, - молвила хозяйка.
- И, знаете, прекрасный фотограф! - воскликнул хозяин.
Гости подивились; гимназист, не обращая внимания, продолжал есть, сидя на альбоме, и ужин сделался еще более приятным оттого, что за спиной хозяина запылали дрова в очаге, осветив штукатуренные стены и потолок...
От еды, вина и тепла гости в конце ужина сидели уже боком - время для рассказывания занимательных историй; но все знали друг друга наизусть, и хозяйская дочка чувствовала уже некоторое свинство, поэтому, бросив катышком в брата, она сказала:
- Покажи альбом, не съедим же мы его, право.
- Вот, вот, - воскликнул Бабычев, - давай, давай его сюда, поросенок!
И альбом с фотографиями пошел по рукам... Один гость говорил:
- Приятно, знаете ли, потом будет посмотреть. Другой только удерживал зевоту; а Бабычев надел очки и, хваля все подряд, вдруг отнес альбом на вытянутой руке, вгляделся и, ударив по столу, воскликнул:
- Что за черт! Господа, ведь это барон, честное слово, - что, я слепой? Каким же он чертом сюда попал?.. Ведь я думал, его и в живых-то нет!..
И Бабычев, радуясь случаю, отодвинул стул и принялся рассказывать.
3
- Извольте посмотреть на фигуру - длинный, как жердь, худущий, а курточку эту на нем я знаю уж пятнадцать лет; в ней пять карманов: два для дроби, один для пыжей, четвертый для пистонов, а в этом записная книжка, что в ней написано, никто не читал, но, должно быть, очень интересное... Появилась фигура эта в наших местах давно, и сразу прозвали его "бароном", потому что происхождения был немецкого, но из каких мест - неизвестно.
Встретились мы в первый раз поздней осенью на облаве у деда моего в лесу. Вижу, сидит на пеньке - и улыбается. Спрашиваю: "Кто таков?" Да так, говорят, ничего себе, но беден, околачивается по помещикам; должно быть, вроде шута горохового, хотя к благородной охоте имеет страсть.
И действительно, в тот же день он себя и проявил. Позвал дед мой всех после облавы на ужин (а дед был нрава тяжкого, на руку цепкий и озорник великий). И не успели гости перепиться хорошенько, дед подмигнул кое-кому и кричит через стол барону:
- Ваше сиятельство, хотя вы иностранец, а русских обычаев не знать стыдно.
Барон как сидел - жердью на конце стола, так и вытянулся, - покраснел. А дед опять свое:
- Становись, становись к стене, мы тебя потчевать хотим.
Барон вскочил, извинился и стал к стенке. Дед налил бокал крепкой перцовки, пригубил и подносит со словами: не обессудь, мол, пей до дна, да, смотри, не обойди кого - обидишь... Барон с готовностью выпил, - и дышать не может, а гости каждый к нему со своим стаканом.
- Хорошо, хорошо, - говорит барон, - у всех выпью, постараюсь, мне очень нравится русское гостеприимство.
И только улыбается. Потом его замертво унесли в контору.
Всем эта забава понравилась, и стали барона приглашать нарасхват... Барон ни от чего не отказывался, - а штуки удумывались над ним зверские; не видел он, что ли, что над ним смеются, или из подлости, уж не знаю, - как блаженный - все терпел.
Однажды я ему удружил - побился, что не съест он корыто раков...
- Может быть, вам не особенно хочется спорить? - спросил он только.
- Что вы, - говорю, - я на это и гостей позвал. Усадили мы его в дверях, на сквозняке, принесли ломоть хлеба с горчицей и перцем и полное корыто раков, - и действительно, я вам доложу, посмеялись. Хотя потом в больнице его на свой счет лечил.
С дамами он особенно стеснялся - и роста своего и куртки, - сидит, бывало, одну ногу об другую закрутит и обе под стул, руки вытянет на коленку, голову склонит и, что бы дамы наши ни сказали, со всем согласится, - только не сразу, чтобы не было очень заметно.
И выдумали дамы его женить. Барон, конечно: "Сам, говорит, давно хотел бы, только нельзя ли невесту до свадьбы посмотреть".
Привели ему девицу из деревни, урода невероятного, в перья какие-то одели; за животы прямо все хватаются. А барон вот тут как раз стоял у камина, красный весь, а кланяется и улыбается и девке этой руку поцеловал. А потом исчез и провалился, как в колодезь.
Нашли его только осенью у лесных сторожей. Обрадовались все страшно и по-настоящему даже надругиваться не захотели, - а барон прощенья у всех просит, чуть не плачет, говорит: "Ночи не спал, все думал - какой я неблагодарный".
В то время гостил у меня двоюродный брат - Володя, человек с оригинальными понятиями и ненавистник всяких инородцев.
Привели мы к нему барона, смеемся, вспоминаем про потешные выдумки; барон сам даже наклепал на себя, чтобы смешнее показаться; и смотрю, Володя мой хмурится... Потом отвел меня и говорит:
- Как вам не стыдно шутовством заниматься; этот господинчик дрянь природная, он еще вам покажет, гони его в шею.
Удивился я, неприятно стало, а все-таки начал за бароном приглядывать... Подошла зима, и прогнать его было никак невозможно... Барон, должно быть, заметил косые взгляды и стал с Володей особенно вежлив. Ружье ему чистил, собаку научил умирать и лаять, когда скажут: "волк", а больше грустил, сидя у себя в комнатешке под лестницей.
И вскоре - действительно - проявил себя, - удивил всех невероятно.
Собрались, как обычно, к деду моему по первой пороше на облаву помещики... И, разумеется, еще до леса не доехали - все уж были с мухой; барону достался номер соседний с братом; зверь пошел густо; стрелки разгорячились и палили и в пеньки и в облазчиков; один барон стрелял не торопясь и без промаха, а когда прямо на его номер вымахнула чернобурая, бросил в нее шапкой, чтобы она к брату повернула, на что Володя, пропуделяв, обозлился ужасно.
Надо вам сказать, что с боков охотницкой линии протягивают веревку с цветными флажками, - зверь никогда не побежит через флаг. Вот перед третьим загоном, когда мы прилегли на снегу, раскупоривая шипучку, барон встал и говорит:
- Извините меня, господа, пожалуйста, я бы имел нескромность посоветовать протянуть еще линию флажков позади охотников, потому что в третьем загоне у нас чернобурая лиса.