Владимир Орлов Он смеялся последним Повесть-фантазия
Кто собирался пить шампанское
Допущения:
в данной главе — по рукописным мемуарам.
Актер откашлялся.
Собственно, не собирался. Собственно, мог бы этого не делать: бархатный баритональный басок всегда чаровал собеседников, и особенно собеседниц, и особенно в нижнем регистре, — и актер это знал. Но так полагалось: ритуально откашляться, прежде чем начать.
Начал.
— Кандрат Крапіва. «Хто смяецца…»
— Что за фамилия: «Крапива»? — придирчиво прервал начальник. — Псевдоним, что ли?..
— Да. Он — Атрахович. — Актер кашлянул. — «Хто смяецца апош…».
— Псевдонимы у ваших какие-то убогие. Ну, что это: Крапива, Черный и этот еврейчик — Бедуля? Плавник он, а не «Бядуля» — не бедует он при советской власти! Взял бы псевдоним «Везуля»! А-а?
Актер запнулся, но, помолчав, не сдержался:
— А Горький? А Демьян. Бедный? Тоже, между прочим, еврейчик. — Откашлялся — и сразу, без паузы: — «Хто смяецца апошнім». По-русски: последним. Кто смеется последним. Присловье такое.
— А не могли бы, товарищ Рахленко, прямо с листа по-русски?
Актер осмелел:
— Письмо товарищу Сталину на восемнадцатом съезде партии зачитывала в Кремле наша Соколовская по-белорусски — вождь сам потребовал и все понял.
Начальник долго молчал, но, наконец, нашелся: произнес почтительно, даже приподнялся с обитого плюшем кресла:
— Так ведь то — товарищ Сталин!
Актер не посмел возразить, хотя — ох, как остер был на язык! Сдержался перед начальником: Храпченко — вершитель судеб национальных искусств на одной шестой земного шара.
— Продолжайте.
— «Хто смяецца апошнім». Сатырычная камедыя. Дзея першая».
Чиновник скривился.
— «Са-ти-ри-че-ская» — так я понял?.. А-а?.. Товарищ, у нас нет объектов сатиры, — назидательно чеканил чиновник. — Нет. С 17-го года — нет.
— Новых нет. А старые до конца не выкорчеваны. Вот автор и. Пережитки, Иван Николаевич, пережитки. — Бросьте вы этот ваш политес шляхетский: «Иван Николаевич»! Отвыкнуть пора. «Товарищ Храпченко». Ну, продолжайте, что ли.
— «Калідор — вестыбюль установы, — прочитал актер ремарку. — Цёця Каця выходзіць з дзвярэй дырэктарскага кабінета».
— И что, это, — Храпченко подчеркнул «это», повторил: — это идет в государственном театре?!
— С аншлагами, уже раз тридцать.
— Сколько, сколько?
— на месяц вперед билеты проданы, культпоходы, автор читает пьесу в трудовых коллективах, я выезжаю с читкой.
Храпченко сопел тяжко, вынул стакан из подстаканника, опять вставил, заглянул внутрь, ложечкой переместил чаинки на донышке.
Артист позволил себе предположить — неосторожно:
— Мы уверены: в Москве.
— О чем вы! Какая Москва? Ваше счастье, что.
На повороте взвизгнул трамвай, прогрохотал под окнами гостиницы «Европа»; сверкнули искры над дугой, высветив окна второго этажа.
«Последний, — мелькнула мысль у актера. — Ночевать в театре». Он оглядел гостиничный «люкс»: бархатные портьеры с помпончиками, непременный фикус, патефон. «Интересно, что за пластинки в коробке?» — возник вопрос. Стол, графин, стаканы — граненые, супрематические, — комод с трельяжем, буфет с посудой за рифлеными стеклышками. «Тарелки, наверное, еще царские», — подумал. портрет Сталина с поднятой рукой, другой опирался на Конституцию.
Взгляд Рахленко остановился на председателе Всесоюзного Комитета по делам искусств Совнаркома СССР товарище Храпченко в совиных круглых очках, от которого зависит.
— А в Москве трамвай из центра убрали! — неожиданно воспрянул Храпченко. — Автобусы ГАЗ-45, автобусы!.. А-а?.. Хватит читать, товарищ Рахленко. Ваше счастье, что я. Завтра утром укажу вашим товарищам: нельзя этот пасквиль играть в Москве, да и здесь вряд ли. Злой поклеп на советскую научную интеллигенцию! Подумаем об этом. Все. С этим в Москву и отбуду. У автора вашего — Крапивы этого. или как его там? — есть же пьеса «Партизаны», о борьбе с белополяками, — вот мировая тема!.. А-а?
Удрученный актер положил первый, так и не прочитанный лист на всю стопку, скрутил ее, поднялся.
Храпченко, не вставая, окликнул:
— А чья — взять в Москву этот спектакль — чья. провокация?
— Как бы — общая… театра.
— Нет. Кто первым внес предложение?
— Фаня. Директор.
— А-а, евреечка эта, Аллер — понятно. И режиссер Литвинов Лев — из тех же. А театр-то: «бе-ло-рус-ский»! — сыронизировал москвич. — Да и вы- то: товарищ «Рах-лин.» А-а?
Рахленко застыл в дверях — не знал, что ответить, да и ответа ли ждали от него; понял: у него нулевой опыт общения с сановниками столичного веса.
Сдержался, чтобы не хлопнуть дверью, — вышло бы театрально; долго снаружи не отпускал ручку, грел ее ладонью; глянул на стеклянный ромбик с цифрой «9».
В вестибюле дремавшая администратор любезно выставила телефон на полированную стойку — Рахленко тут знали: с зарплаты, не часто, но сиживали актеры в гостиничном ресторане, да и контрамарки на спектакли, бывало, перепадали обслуге гостиницы от них.
Его неохотно, после долгого молчания, соединили с коммутатором ЦК, а затем, уговорив бдительную телефонистку, — с приемной 1-го секретаря Компартии БССР. И вот тут включил артист свой низкий воркующий тембр:
— Это Леонид Рахленко. Соедините, пожалуйста, срочно с Пантелеймоном Кондратьевичем. Понимаю: рабочий день уже. Понимаю. понимаю, милочка. Но это связано с декадой. Да, с декадой. Спасибо.
Он уже знал: слово «декада» в последнее время открывало в Минске мгновенно двери высоких кабинетов, соединяло по телефону с любым нужным человеком.
Это магическое слово тревожило и даже терзало и Пантелеймона Пономаренко. Урожаи, надои, обустройство новых жителей республики, перековка «западников», только что воссоединенных с Восточной Белоруссией, пробы объединения их личных хозяйств-«гаспадарак» в колхозы — все стало вторым, даже пятым делом. Важнее грядущей декады был, может, только отлов скрытых и явных новых врагов народа: панов офицеров, панов помещиков, панов осадников, панов старост — эксплуататоров, затершихся в массу эксплуатируемых, жаждавших прихода с востока своих, «советов».
— В двенадцать, — предложил Пономаренко. — То есть, не завтра днем — нет, а сегодня — в ноль часов. Знаю, вы богема, ложитесь поздно. Все. Ждем.
Артист еще услышал, как Пономаренко, давая отбой, спросил кого-то: «Как Рахленко по отчеству?.. Гдальевич? Гдальевич. Не забыть бы».
Сотрудники аппарата 1-го секретаря ЦК КП(б)Б поначалу хихикали украдкой, давили смешки. Но открытая реакция самого Пономаренко, который не сдерживал смеха, раскрепостила созванных на читку — и кабинет сотрясался от хохота.
Рахленко, ободренный реакцией, был «в ударе».
— «Туляга (слабым голасам): Дагаварыліся. (Выходзіць прыгнечаны.)
Гарлахвацкі (адзін): Гатоў. Цяпер хоць ты з яго вяроўкі ві.
Заслона».
Слушатели, как на спектакле, аплодировали.
Пономаренко, отсмеявшись, скомандовал:
— Антракт. Третий час ночи, товарищи, — ужин или завтрак?
Принесли на подносах: бутерброды — толстая сочащаяся колбаса аппетитно покрывала ломти белого хлеба, — чай с лимоном, коньяк. Все, весело пересказывая реплики и ситуации, потянулись к закускам позднего ужина, он же — ранний завтрак.
Рахленко отошел к окну, подальше от запахов, от искуса: знал, что после еды расслабится, захочет вздремнуть. Пожизненный распорядок: поздний подъем, туалет актера — артикуляция, мимика, — завтрак, репетиция, обед, затем отдых, сон непременно — в семье это называлось «кинуться», — спектакль, ужин в компании или дома. Потому здесь хотел дочитать пьесу «на подъеме».
Сна как не бывало — у всех!
Решили устроить культпоход всего аппарата на спектакль; выяснилось: в театре, что через дорогу от ЦК, его никто не видел.
Доедали закуски, принесли свежего чая; восторги стихали.
Пономаренко взял курительную трубку, отложил — помощник тотчас принялся услужливо прочищать ее ершиком. Сам секретарь разжег другую, задымил.
Перекурить хотели бы многие; после недавнего присоединения земель, бывших под Польшей, вошел в обиход глагол «пофагать» — покурить. Заимствовали еще несколько свежих слов, например, «курва», «холера ясна», иногда в шутку партийцы употребляли «пан» в обращениях друг к другу. Постучав в двери кабинетов коллег, со смешками оговаривались «по-польски»: «Я попукал». К концу декабря, после декады, узнают, что елка по-польски «хоинка», — и тоже будут острить: «У вас, пан, хоинка стоит?»
Пономаренко перерыв не объявил, выйти никто не осмелился. Курил он один: не терпел чужого дыма. Трубку освоил всего пару лет назад, как стал в БССР 1-м секретарем, а до того довольствовался папиросами «Казбек» — белые горы, черный силуэт всадника на коробке, или «Явой» в бледно-лиловой упаковке.
А трубка. Было кому подражать.
Рахленко закончил чтение.
Присутствующие зашумели: одобряли, даже пробовали аплодировать.
— Вот что, Леонид Гдальевич, — решил секретарь, ни к кому не обращаясь. — Новое повышение директора института Горлохватского в финале пьесы убрать — слишком уж. Слишком.
— Но не будет остроты финала. Обрезано как-то, — робко подал голос актер. — И чем закончится?
— А ничем. Разоблачили директора — и все. Для Москвы — хватит. Спасибо, потешили нас, Леонид. Григорьевич. Отдыхайте. Работайте.
— Автора заслуга, Крапивы.
— И автора поощрим — передайте. Если, конечно, нас.
— Я свободен? — Рахленко откланялся.
Помощник секретаря вывел его в коридор.
Рахленко Леон Гдальевич — в миру: Леонид Григорьевич, возможно, Рахлин — всю жизнь прослужил в Белорусском театре имени Янки Купалы, одно время руководил им, много играл, снимался, ставил; осыпан наградами. Даже седым был величествен, красив и элегантен, отошел народным артистом СССР. На доме, где жил, — мемориальная доска.
Пономаренко обратился к аппарату:
— Песни-пляски — это понятно, это у всех. А чем удивлять Москву будем? Эйдинов! Удивлять — чем?
Поднялся секретарь по идеологии.
— Киргизская декада, например, убила всех оформлением — такое богатство!.. Нам не поднять.
Затянувшееся молчание становилось гнетущим, да и к утру всех тянуло ко сну.
Пономаренко протянул руку, помощник подал набитую табаком изогнутую трубку. Секретарь ее не раскурил, посасывал незажженную, размышлял:
— Киргизы, армяне привозили драмтеатры?
— Нет! Ни эти, ни грузины, ни узбеки! Ни одна республика себе этого не позволяла! Никто! Только оперы, — заверяли наперебой аппаратчики.
— А что, если. Все. Везем Крапиву. Везем сатиру, хлопцы! Вызывайте фельдъегеря: отправим в Москву с нашим решением немедленно, самым ранним поездом.
Ничего этого автор, Кондрат Крапива, не знал, но спал беспокойно. как все в те годы.
В девять утра товарища Храпченко проводили в кабинет 1-го секретаря ЦК КП(б)Б товарища Пономаренко; пожали друг другу руки. Москвич начал, не присев:
— Ваше счастье, что я. Этот спектакль. ну, где смеется последним. как его там? Нельзя в Москву — что вы!
— А мы уже отправили наше решение. Вероятно, сегодня оно на столе у товарища Сталина.
— Вряд ли, — слабо возразил Храпченко. — Что, у него нет других забот. обострение с Финляндией.
— Мне звонили из аппарата товарища Сталина, интересовались: как дела с подготовкой к декаде.
— Но это же сатира! Сатира!..
— Я не решусь на доклад товарищу Сталину о смене решения. Лично я.
— Вы очень рискуете.
— Как шутят наши западные белорусы: «Кто не рискует, тот не пьет шампанское».
— Они что, до того, как мы их освободили от панов, пили шампанское?.. А-а?
Пономаренко осекся.
— Советую, товарищ Первый секретарь, не повторять панские присказки. Ваше счастье, что не слышат их в Москве.
Прощально не пожали руки, а так — скользнули ладонью о ладонь.
Пономаренко стоял у окна, видел, как цековский шофер захлопнул за московским чиновником черно-лаковую дверцу и ЗИС-101, осторожно съехав с площадки на мостовую, двинулся в сторону вокзала. Опадали листья, и в сквере под окнами ЦК уже просматривалась фигурка малыша с гусем — скульптура в центре фонтана.
— И вот что. — Первый секретарь обдумывал тактические ходы. — И вот что, товарищ Эйдинов.
Названный встал.
— И вот что: джаз Эдди Рознера из программы декады вычеркнуть.
— Как?! Государственный джаз-оркестр БССР? Это же наш козырь!
— Правильно. Но козырями не козыряют, не открывают сразу. Не будем дразнить гусей.
— Кого?
— Московских гусей. Гастроли нашего джаза в Москве организуйте — хорошо бы в театре сада «Эрмитаж», престижно, — но как бы за рамками официальной программы. Поняли, как нужно?.. Там в оркестре директор толковый, коммунист.
— Будем пить по второму бокалу шампанского? — осторожно пошутил секретарь-идеолог.
— Или получим бутылкой по башке. Я первый получу. Работайте.
— Проект программы у вас.
На столе лежал сигнальный экземпляр программки московского концерта. Взгляд секретаря зацепился за слово «дерижер»; нажал кнопку вызова, от гнева не нащупав ее сразу.
— Редактора сюда!
В литерном вагоне проходящего через Минск поезда ехали Храпченко и фельдъегерь ЦК — в соседнем купе. На подъезде к Москве стояли в тамбуре друг за другом — незнакомые.
К Белорусскому вокзалу чиновнику подали ЗИС-101; поехал домой: побриться, переодеться перед своим явлением в Комитете по делам искусств.
А цековский посланец сразу же повез спецпакет на Старую площадь в ЦК ВКП(б) — на городском автобусе ГАЗ-45.
Тайная канцелярия
Допущения:
произошло так наверняка, иначе дальнейшее — необъяснимо.
По слабоосвещенным длинным коридорам стелились мягкие бордовые дорожки. По обеим сторонам на равном расстоянии врезаны в стены совершенно одинаковые массивные двери без табличек и даже без номеров комнат.
Пока шли, оттуда никто не выходил, никто не появлялся в этом, казалось Кондрату, необитаемом сумрачном пространстве. Идущий за ним человек в гимнастерке с лейтенантскими петлицами чекиста поинтересовался:
— А вот эта ваша басня, где баба упирается ногами в передок телеги.
— Якобы помогая коню, — кивнул Кондрат. — А мужик ей: «Паможа, як хваробе кашаль». И что?
— Так это — не о партийном ли руководстве?
— Это о бабе.
— А «хвароба».
— Болезнь. По-русски: хворь. Корень общий.
— Оч-чень схоже. А вот как по-белорусски будет «рука»?
— Рука.
Чекист допытывался безмятежно, но с едва уловимой язвительностью:
— Ну а, скажем. «нога»?
— Нага, — недоумевал Крапива. Он заметно «гэкал».
— Та-ак. Голова — соответственно?
— Галава.
— А вот, например, задница?
Кондрат остановился, развернулся. Уловив издевку, решал: не врезать ли? С чекиста слетела бы фуражка — васильковая тулья, краповый околыш. Он был крупнее лейтенанта, коридор пуст, тот орать не станет, а как поступят лично с ним в доме, куда есть только вход, уже, конечно, решено. Но сдержался.
А чекист, впившись в него взглядом, вопрошал безмятежно:
— Задница, товарищ Крапива, — как будет на белорусском?.. Задница.
Писатель выкрикнул ему прямо в лицо — непонятно: то ли давал перевод,
то ли обзывал:
— Жопа!
— Тиш-ше! У нас не принято повышать голос. К тому же я старше по званию. Вы в каком чине демобилизовались?.. Двигайтесь: мы еще не дошли. Попали бы вы не ко мне, а к Крупене, он бы вас за такие выкрики.
— Ничего бы он не сделал. И вы — ничего. Я вам зачем-то нужен.
— Узнаете сейчас.
— А вы — кто?
— Отныне на все время «до» и на все время декады — ваш неразлучный друг. Обязательный.
— Бывают «обязательные» друзья?
— У нас — обязательно. Лейтенант Ружевич. Как товарищ Сталин: Иосиф.
— Если «Ружевич», то не Иосиф, а, как пан Пилсудский, — Юзеф.
Еще прошли, бесшумно ступая по мягкой дорожке.
— Нам вот в эту дверь, Кондратий Кондратьевич.
— Я не Рылеев «Кондратий», а Кандрат. По-белорусски: Кан-драт. Это обязан усвоить мой обязательный друг.
Ночь тревог
Допущения:
по все еще осторожным рассказам живших в те годы.
Стук в дверь — частый, настойчивый, не обещавший, что посетитель угомонится и уйдет. Что успокаивало Атраховичей: перед этим не скользнул по дождевым струйкам окон свет фар, не заурчал мотор «эмки». И все же. Но в дверь молотили упрямо.
— Почему не арестовали меня, когда был у них. там? — прошептал Кондрат.
— Ты был сегодня в энкавэдэ?! — ужаснулась жена. — И не сказал!
— Я дал подписку о неразглашении.
— Но мне мог бы. Не успела тебе сказать, — шептала жена, — взяли Изи Харика и Андрея Александровича.
— А ведь они были в списках писателей — ехать на декаду!.. Если со мной что — бери детей и в деревню, к родичам в Пристенок!.. Кинь в печку листок, он на столе слева. Быстро.
— Что там?
— Басня про. про наших в Белостоке… Жги!
— Но, Кондрат, ты же не успел запомнить! Только сегодня ее.
— Кинь. Ну!
Коротко полыхнул в печке лист.
Долгий стук в дверь «очередью» прервался. Атраховичи тревожно перешептывались.
— Хорошо, не включили свет. Наверное, уйдут. поймут, что нас нет дома.
— И я тебе не сказал: взяли отца Иры Жданович.
— Флориана?! Основателя нашего театра!
И тут застучал в дверь мягкий, похоже, детский кулачок.