Она непрестанно говорила, раскачиваясь взад-вперёд:
— …да, на Бауэри. Частный особняк. Храм на Бауэри. У меня есть участок, я хотела его и купила его. Вот так просто, или мой дурак-юрист купил его для меня, вы должны встретиться с моим юристом, у него скверно пахнет изо рта. Не знаю, сколько вы будете мне стоить, но это не самое главное, деньги — это так вульгарно. Капуста — это тоже вульгарно. В нём должно быть три этажа и гостиная с кафельным полом.
— Мисс Кук, я прочёл «Саванны и саваны», и это явилось для меня духовным откровением. Позвольте мне включить себя в число тех немногих, кто понимает смелость и значительность того, что вы сделали в одиночку, в то время как…
— Да ладно, не трендите, — промолвила она и подмигнула ему.
— Я же искренне! — зло огрызнулся он. — Мне понравилась ваша книга. Я…
Её лицо выражало скуку.
— Это так заурядно, — протянула мисс Кук, — когда тебя все понимают.
— Но мистер Тухи сказал…
— Ах да. Мистер Тухи. — Глаза её стали внимательными и виноватыми, но непочтительными, как глаза ребёнка, который только что выкинул злую шутку. — Мистер Тухи. Я являюсь председателем небольшой группы молодых писателей, в которой мистер Тухи весьма заинтересован.
— Ах, вот как? — повеселев, спросил он. Кажется, это была первая прямая связь между ними. — Как интересно! Мистер Тухи создаёт сейчас и небольшую группу молодых архитекторов, и он был весьма любезен, подумав обо мне как о председателе.
— О, — произнесла она и подмигнула, — так вы из наших?
— Из кого?
Он не понял, что сделал, но точно знал, что каким-то образом разочаровал её. Она принялась хохотать. Она сидела, глядя на него, откровенно хохоча ему в лицо, и смех её был неприличен и совсем не весел.
— Какого… — Он взял себя в руки. — Что-нибудь не так, мисс Кук?
— О Боже! — произнесла она. — Вы такой милый, милый мальчик и такой красивый!
— Мистер Тухи — великий человек, — сказал он рассерженно. — Это самая… самая благородная личность, которую я когда-либо…
— О да. Мистер Тухи — чудесный человек. — Её голос звучал странно — в нём явно не чувствовалось ни следа уважения к предмету разговора. — Он мой лучший друг. Самый великолепный человек в мире. Есть мир, и есть мистер Тухи — закон природы. А кроме того, подумайте, как приятно рифмовать: Ту-хи, ду-хи, му-хи, шлю-хи. И, тем не менее, он святой. А это большая редкость. Такая же редкость, как гений. Я гений. Мне нужна гостиная без окон. Без окон вообще, запомните это, когда будете делать чертежи. Без окон, с кафельным полом и чёрным потолком. И без электричества. Я не хочу электричества в своём доме, только керосиновые лампы. Керосиновые лампы, камин и свечи. Ко всем чертям Томаса Эдисона{55}! И кто он вообще такой?
Её слова не так беспокоили его, как улыбка. Это была не улыбка, это была поднимающаяся от уголков её большого рта постоянная усмешка, которая придавала ей вид хитрого и злого бесёнка.
— И ещё, Китинг, я хочу, чтобы дом был уродлив. Великолепно уродлив. Я хочу, чтобы он был самым уродливым в Нью-Йорке.
— С… самым уродливым, мисс Кук?
— Милый, прекрасное так заурядно!
— Да, но… но я… ну я просто не представляю… как я могу позволить себе…
— Китинг, где же ваша решительность? Неужели вы не способны при случае на поступок? Все так тяжело трудятся, борются и страдают, пытаясь создать красоту, пытаясь превзойти один другого в красоте. Давайте превзойдём их всех! Утрём им всем нос! Давайте уничтожим их всех одним ударом. Будем богами. Будем уродливыми.
Он принял этот заказ. Через несколько недель он уже перестал чувствовать неловкость, вспоминая о нём. Где бы он ни упоминал о своей новой работе, он встречал почтительное любопытство. Иногда любопытствующие забавлялись, но всегда почтительно. Имя Лойс Кук было хорошо известно в лучших гостиных, которые он посещал. Названия её произведений сверкали в разговоре подобно бриллиантам в интеллектуальной короне говорившего. В голосах, произносивших эти названия, всегда слышалась нотка вызова. Они звучали так, будто говоривший был очень храбрым человеком. Эта храбрость всех удовлетворяла; она никогда не порождала чувство антагонизма. Для писателя, произведения которого не раскупаются, её имя было непонятным образом известно и окружено почётом. Она была знаменосцем авангарда, интеллекта и мятежа. Питер только никак не мог взять в толк, против кого, собственно говоря, направлен этот мятеж. Но почему-то предпочитал этого не знать.
Он спроектировал дом, отвечающий её пожеланиям. Это было трёхэтажное строение, частью отделанное мрамором, частью оштукатуренное, украшенное водостоками с изображениями химер наверху и фонарями для экипажей. Оно выглядело как павильон аттракционов.
План этого строения появлялся в печати намного чаще, чем изображение любого другого здания, которое он когда-либо проектировал, за исключением здания «Космо-Злотник». Один из комментаторов выразил мнение, что «Питер Китинг обещает стать гораздо большим, чем просто талантливым молодым человеком, умеющим понравиться старомодным акулам большого бизнеса. Он пытается найти себя и в области интеллектуального экспериментирования с такими заказчиками, как Лойс Кук». Тухи отозвался о доме как о грандиозной шутке.
Но в мозгу Китинга осталось непонятное ощущение — как после перепоя. Смутные отзвуки его возникали, когда он работал над важными проектами, которые ему нравились; он ощущал их в те моменты, когда испытывал удовлетворение от своей работы. Он не мог точно определить, что это за ощущение, но знал, что частично это было чувство стыда.
Однажды он рассказал об этом Эллсворту Тухи. Тухи рассмеялся: «Это не так уж плохо, Питер. Нельзя позволять себе привыкнуть к преувеличенному ощущению собственной важности. Не стоит обременять себя абсолютными категориями».
V
Доминик вернулась в Нью-Йорк. Она приехала сюда без определённой причины, просто потому, что ей было не под силу оставаться в своём загородном доме больше трёх дней после последнего посещения карьера. Она должна быть в городе; потребность в этом возникла у неё внезапно, непреодолимо и необъяснимо. Она ничего не ждала от города. Но ей хотелось вновь ощутить его улицы и строения. Утром, когда она проснулась и услышала далеко внизу приглушённый шум уличного движения, этот звук оскорбил её, напомнив, где она находится и почему. Она подошла к окну, широко развела руки и коснулась краёв рамы, ей почудилось, что в её руках оказалась часть города, со всеми его улицами и крышами строений, отражающимися в оконном стекле между её руками.
Она выходила из дома одна и долго гуляла. Она шла быстро — руки в карманах старого пальто, воротник поднят. Она говорила себе, что не надеется встретить его. Она не искала его. Но она должна была быть вне дома, на улицах, ни о чём не думая, без всякой цели, долгими часами.
Она никогда не любила городские улицы. Она смотрела на лица людей, спешивших мимо неё, все они были похожи — их сделал такими страх, всеобщий уравнитель; они боялись себя, боялись других — всех вместе и по отдельности, страх заставлял их набрасываться всей массой на то, что было свято для одного из них. Она никак не могла понять причин этого страха. Но всегда чувствовала его присутствие. Она ничего не хотела касаться — и это была единственная страсть, которую она свято поддерживала в себе. И ей нравилось смотреть прямо в их лица на улицах, нравилось ощущать бессилие их ненависти, потому что в ней не было ничего, на что они могли бы наброситься.
Но она больше не была свободной. Теперь каждый шаг по улице ранил её. Она была привязана к нему — как была привязана к каждой части этого города. Он был безвестный рабочий, занятый какой-то безвестной работой, потерянный в этих толпах, зависящий от них, которого любой мог ранить и оскорбить и которого она вынуждена делить с целым городом. Ей была ненавистна сама мысль, что он, может быть, ходит по тротуарам вместе со всеми. Ей была ненавистна сама мысль, что какой-то торгаш протягивает ему пачку сигарет через окошечко своего киоска. Ей были ненавистны локти, которые могли соприкасаться с его локтями в вагоне метро. Она возвращалась домой после своих странствий по городу, дрожа как в лихорадке. И на следующий день выходила снова.
Когда время её отпуска закончилось, она отправилась в редакцию «Знамени» с желанием уволиться. Её работа и колонка в газете больше не казались ей занимательными. Она остановила Альву Скаррета, который многословно приветствовал её. Она сказала: «Я пришла только сказать тебе, что увольняюсь, Альва». Он воззрился на неё с глупым видом, вымолвив только: «Почему?»
Это был первый звук из внешнего мира, который она смогла услышать, — за долгое время. Она всегда вела себя импульсивно, как ей подсказывало в данный момент чувство, и гордилась тем, что не нуждается в оправдании своих поступков. И теперь внезапное «почему» потребовало от неё ответа, от которого она не могла уйти. Она подумала: «Из-за него» — потому, что она позволила ему нарушить свой привычный образ жизни. Она словно видела его улыбку — так он улыбался на тропинке в лесу. У неё не оставалось выбора. Или под влиянием момента принять решение — она могла бросить работу, потому что он заставил её хотеть этого, — или остаться, хотя ей и не хотелось сохранить свой образ жизни наперекор ему. Последнее было труднее.
Это был первый звук из внешнего мира, который она смогла услышать, — за долгое время. Она всегда вела себя импульсивно, как ей подсказывало в данный момент чувство, и гордилась тем, что не нуждается в оправдании своих поступков. И теперь внезапное «почему» потребовало от неё ответа, от которого она не могла уйти. Она подумала: «Из-за него» — потому, что она позволила ему нарушить свой привычный образ жизни. Она словно видела его улыбку — так он улыбался на тропинке в лесу. У неё не оставалось выбора. Или под влиянием момента принять решение — она могла бросить работу, потому что он заставил её хотеть этого, — или остаться, хотя ей и не хотелось сохранить свой образ жизни наперекор ему. Последнее было труднее.
И она подняла голову и сказала: «Это шутка, Альва. Просто хотелось услышать, что ты скажешь. Я остаюсь».
Она проработала уже несколько дней, когда в её кабинете появился Эллсворт Тухи.
— Привет, Доминик, — начал он. — Только что узнал, что ты вернулась.
— Привет, Эллсворт.
— Я рад. Знаешь, у меня всегда было чувство, что ты когда-нибудь уйдёшь от нас, не объяснив почему.
— Чувство, Эллсворт? Или надежда?
Он посмотрел на неё, в глазах его отражалась радость, а улыбка была как обычно чарующей, но в этом очаровании было что-то от насмешки над самим собой, как будто он знал, что ей это будет неприятно, и ещё что-то от уверенности, как будто он хотел показать, что при любых обстоятельствах будет выглядеть добрым и очаровательным.
— Знаешь, тут ты не права, — сказал он примиряюще. — В этом ты всегда ошибалась.
— Нет. Я ведь не вписываюсь, Эллсворт. Разве не так?
— Я мог бы, конечно, спросить — куда? Но предположим, что я этого не спрашиваю. Предположим, я просто скажу, что люди, которые не вписываются, тоже могут быть полезны, как и те, которые вписываются. Тебе это больше нравится? Конечно, проще всего было бы сказать, что я всегда восхищался тобой и всегда буду.
— Это не комплимент.
— Почему-то я не думаю, что мы можем стать врагами, Доминик, как бы ты этого ни хотела.
— Нет, я не думаю, что мы можем стать врагами, Эллсворт. Из всех, кого я знаю, ты самый неконфликтный человек.
— Вот именно.
— В том смысле, который я имею в виду?
— В каком тебе угодно.
На столе перед ней лежало иллюстрированное воскресное приложение «Кроникл». Оно было развёрнуто на странице с рисунком дома Энрайта. Она взяла газету и протянула ему, глаза её сузились в молчаливом вопросе. Он посмотрел на рисунок, затем бросил взгляд на её лицо и возвратил ей газету, которая вновь легла на своё место на столе.
— Независим, как оскорбление, не так ли? — спросил он.
— Знаешь, Эллсворт, я считаю, что человек, спроектировавший это, должен кончить самоубийством. Человек, который замыслил такую красоту, наверное, никогда не сможет позволить, чтобы её возвели. Он, наверное, не хотел бы, чтобы она существовала. Но он позволит её построить, и женщины будут развешивать на её террасах пелёнки, мужчины будут плевать на её ступеньки и расписывать похабными рисунками её стены. Он отдаёт её им, и он будет частью их — частью всего. Но ему не следовало бы позволять людям, подобным тебе, смотреть на неё, обсуждать её. И он опорочит собственное творение первым же словом, которое вы произнесёте. Он поставил себя ниже тебя. Ты совершишь лишь незначительный вульгарный проступок, а он совершил святотатство. Человеку, который знает то, что необходимо знать, чтобы создать такое, нельзя оставаться в живых.
— Хочешь написать об этом? — спросил он.
— Нет. Это означало бы повторить его преступление.
— А говорить об этом со мной?
Она взглянула на него. Он приятно улыбался.
— Да, конечно, — задумчиво сказала Доминик, — это часть того же преступления.
— Давай поужинаем с тобой на днях, Доминик, — предложил он. — Ты не даёшь мне вдоволь насмотреться на тебя.
— Отлично, — ответила она, — в любое время.
На суде по делу о нападении на Эллсворта Тухи Стивен Мэллори отказался назвать мотивы преступления. Он не сделал никакого заявления. Казалось, ему безразлично, каким будет приговор. Но Эллсворт Тухи, выступив без приглашения в защиту Мэллори, произвёл небольшую сенсацию. Он просил судью о милости; он объяснил, что у него нет желания видеть, как будет погублено будущее и творческая карьера Мэллори. Все в зале были тронуты — за исключением Стивена Мэллори. Стивен Мэллори слушал и выглядел так, будто подвергался особо изощрённой пытке. Судья приговорил его к двум годам тюрьмы и отложил исполнение приговора.
О необычайном благородстве Тухи было много толков. Тухи весело и скромно отклонил все похвалы в свой адрес. «Друзья мои, — заявил он, и это было напечатано в газетах, — героев-мучеников пусть творят без меня».
На первом собрании будущей организации молодых архитекторов Китинг заключил, что Тухи обладает чудесной способностью подбирать идеально совместимых людей. Что-то витало в атмосфере вокруг собравшихся восемнадцати будущих членов, неопределённое, подающее ему ощущение комфорта и безопасности, которого он никогда не испытывал в одиночестве или на любом другом собрании; и чувство комфорта рождалось частично из знания, что все остальные чувствовали себя подобным же образом и по столь же необъяснимой причине. Это было чувство братства, но какого-то совсем не святого или благородного братства; и всё же чрезвычайно комфортно — не испытывать никакой необходимости быть святым или благородным.
Если бы не это сродство, Китинг был бы разочарован собранием. Среди восемнадцати собравшихся в гостиной Тухи не было ни одного архитектора с именем, если не считать его самого и Гордона Л. Прескотта, который пришёл в бежевом свитере с высоким воротом и держался чуть свысока, хотя и был полон энтузиазма. Имён остальных Китинг никогда раньше не слышал. Большинство были начинающие, молодые, плохо одетые и воинственно настроенные. Некоторые были просто чертёжниками. Была и одна женщина-архитектор, которая построила несколько небольших частных домов, по большей части для богатых вдов; манеры у неё были вызывающие, губы тонкие, в волосах — цветок петунии. Был здесь и совсем мальчик с невинными, чистыми глазами. Был ещё какой-то неизвестный подрядчик с толстым лицом без всякого выражения, а также высокая, худая женщина, оказавшаяся специалистом по внутренней отделке, и ещё одна, вовсе без определённых занятий.
Китинг так и не смог взять в толк, каковы намерения группы, хотя разговоров было очень много. Речи были не слишком связные, но во всех чувствовался какой-то общий подтекст. Он догадывался, что этот подтекст и есть главное во всех их разговорах, полных тёмных общих мест, хотя никто об этом как будто не упоминал. Это привлекало его, как привлекало и других, и у него не было желания определять, что это.
Молодые люди много говорили о несправедливости, нечестности, жестокости общества по отношению к молодым и требовали, чтобы каждый имел гарантии договоров к тому времени, когда заканчивает университет. Женщина-архитектор вставляла резкие реплики о самодурстве богатых. Подрядчик прокричал, что это жестокий мир и что «соратники должны помогать друг другу». Мальчик с ясными глазами утверждал, что «мы могли бы принести большую пользу». В его голосе прозвучала нотка отчаянной искренности, которая казалась неуместной и смущала. Гордон Л. Прескотт заявил, что АГА — всего-навсего кучка старых глупцов, понятия не имеющих о социальной ответственности, в крови которых нет и капли мужества, и что пришло время дать им, наконец, коленом под зад. Женщина без определённых занятий говорила об идеалах и служении, хотя никто не мог понять, что это за идеалы и служение.
Питера Китинга избрали председателем единогласно. Гордон Л. Прескотт был избран вице-председателем и казначеем. Тухи отклонил все предложенные ему посты. Он заявил, что примет участие в организации только в качестве неофициального советника. Было решено, что организация будет называться Советом американских строителей. Было установлено, что членство не будет ограничено одними архитекторами, но будет открыто всем «смежным профессиям» и «всем, кто глубоко интересуется великой профессией строителя».
Затем наступила очередь Тухи. Он говорил долго, стоя, опершись рукой, сжатой в кулак, о стол. Его гениальный голос был мягок и убедителен. Он наполнял собой всю комнату, и у слушателей создавалось впечатление, что он мог бы наполнить и римский амфитеатр; в этом впечатлении, в звуках властного голоса, сдерживаемого в интересах слушателей, было что-то льстящее их самолюбию.
— …и таким образом, друзья мои, архитекторам не хватает понимания общественной значимости своей профессии. Его не хватает по двум причинам: из-за антисоциальной природы всего нашего общества и из-за вашей собственной врождённой скромности. Вы привыкли считать себя лишь людьми, зарабатывающими на хлеб и не имеющими более высокого предназначения. Разве не время, друзья мои, остановиться и подвергнуть переоценке ваше положение в обществе? Из всех профессий ваша является самой важной. Важной не по количеству денег, которые вы могли бы заработать, не по уровню мастерства, которое вы могли бы проявить, но по делу, которое вы делаете для своих собратьев. Именно вы даёте человечеству прибежище. Запомните это, а затем взгляните на наши города, на наши трущобы, чтобы оценить гигантские задачи, стоящие перед вами. Но чтобы приступить к ним во всеоружии, вам надо обрести более широкое видение самих себя и своей работы. Вы не наёмные прислужники богатых. Вы — крестоносцы, борющиеся за дело тех, кому отказано в общественных привилегиях и в крыше над головой. Пусть о нас судят не по тому, кто мы есть, а по тому, кому мы служим. Так давайте же объединимся в этом духе. Давайте во всех делах будем верны этой новой, широкой, высокой перспективе. Давайте создадим — что ж, друзья мои, могу ли я так выразиться? — более благородную мечту.