Ленинград действует (Том 1) - Павел Лукницкий 21 стр.


Два дня назад температура у меня была тридцать восемь. Сегодня тридцать пять и шесть.

Самочувствие чуть получше. Мешает часто наплывающее головокружение. Моментами одолевают спазмы, по телу ходит озноб. Но мне помогают мысли о Ленине. Если б он знал, как мы способны держаться, он был бы доволен. И еще помогают мысли об Амундсене и обо всех тех людях воли и долга, что были сильными духом и гуманными до конца, до последнего предела своих физических сил...

С 24 января в городе увеличены нормы хлеба: иждивенцам - 250 граммов, служащим - 300, рабочим - 400 (ладожская трасса действует!). Но люди уже так истощены, что смертность не уменьшается, - она в огромной степени увеличивается!

Впрочем, кто может сказать, что меню у голодающих ленинградцев однообразно? У меня, например, оно отличается необыкновенным разнообразием. В спальне моих родителей - пустой, вымороженной комнате - стоит зеркальный шкаф-гардероб. После смерти матери отец не касался ее ящиков в этом гардеробе. Она долгие годы лечилась у гомеопатов, и большое количество этих сладких лекарственных шариков осталось. В поисках хоть чего-либо годного для еды и освещения я, сочтя эти шарики новыми пищевыми ресурсами, стал их есть дозами аллопатическими, в любой смеси. Было бы больше - ел бы зараз хоть по полкило в день! Какие у них необыкновенные и заманчивые названия!

Все прочнее в мое меню входит и новое блюдо: "обойная каша".

В том же гардеробе я обнаружил несколько мелков. Постепенно их съел. Один оставил: разметил им обои в комнате, установил себе норму - по квадратному метру в день. Из квадратного метра обоев варю кашу. Обои питательные, они - на клею.

Из столярного клея все ленинградцы варят бульоны и делают студни, это блюдо считается одним из изысканных и наиболее сытных. Студня я не умею делать, а бульон получается, но столярный клей надо экономить. А вот обойной каши (изобретение мое собственное) при установленной мною норме может хватить надолго. Продукт не хуже других! А если в кашу эту положить две-три миндалины из выданных мне в Союзе писателей двухсот граммов, то прямо-таки деликатес!

После тщательного обследования всего, что есть в квартире, у меня получился целый чемоданчик продуктов питания. Это: сыромятные ремни, воск для натирки пола, глицерин из аптечки (жаль, не нашлось касторки!), вишневый клей, спиртовые подметки и пара набоек: карболен, многолетней давности ячменная ритуальная лепешка с могилы "святого", привезенная мною одиннадцать лет назад с Памира, пузырек с рафинированным минеральным маслом для смазки точных механизмов и много другой снеди. В перспективе - корешки многочисленных книг, ведь они тоже на добротном клею! Дела не так уж плохи! Ни один довоенный повар не обладал столь редкостными продуктами чтоб разнообразить меню!

27 января. 5 часов утра

Записываю только что сложившееся в бессоннице, во тьме, стихотворение:

Во мраке этом потянись к лекарствам,

Прими любое - всякое поможет

В какой-либо из множества болезней,

Вцепившихся оравою в тебя.

Потом лежи, прислушиваясь к звукам

Из мира внешнего. Немного их осталось.

Вот тикают часы. И все, пожалуй. Даже крысы

Все перемерли с голода. А репродуктор

Молчит, как будто шар земной захолодел настолько,

Что и эфир весь вымерз вкруг него.

Но если, кроме холода и мрака,

Уже ничто тебя не окружает,

Представь в уме родной России карту,

Стань полководцем, наноси удары

По ненавистному нам всем врагу,

И полная твоя над ним победа,

Как солнце, воссияет над тобой.

И сразу сердце станет согреваться,

От цепкого небытия освобождаясь,

Рукой иссохшей ты груди коснешься

С улыбкой: "В осажденном Ленинграде

Горячей верой в близкую победу

Еще на сутки протянул я жизнь!"

4 часа дня

Озноб, головокружение, температура тридцать пять и шесть. Но... я - в политотделе 6-го района аэродромного обслуживания. Вне дома, в обстановке военной части, сразу - бодрость и ощущение, что еще буду жить, работать, действовать, служа моей Родине...

Как хочется мне быть поближе к фронтовым событиям! Проклятая болезнь, проклятая слабость, сковывающие меня! Надо если не здоровьем, так волей преодолеть их, побороть, заставить себя быть здоровым. Я добьюсь этого во что бы то ни стало! Самое трудное, самое тяжелое - позади. Теперь еще немного выдержки - и все пойдет хорошо. Получу аттестат, налажу мое питание - и за работу, за прекрасную фронтовую работу!

31 января. 9 часов 40 минут вечера

В ночь на 27-е число я в полубреду, в бессоннице написал стихотворение.

И именно так все и было. Все слова его математически точны. Я лежал и думал: что же? И мне погибать, как не десятки, как сотни тысяч людей уже умерли в Ленинграде от истощения в своих превратившихся в склепы квартирах, на улицах, ставших арктическими пустынями?..1 Умирают многие, стоит только одинокому обитателю опустевшей квартиры заболеть, особенно если живет он далеко от своих сослуживцев или знакомых и потому не может рассчитывать, что у кого-либо из них интерес к его судьбе окажется настолько гигантским, что тот наскребет в себе сил дойти до него через весь город пешком и узнать, почему такой-то, допустим Иван Иванович, уже пятые сутки не приходит на службу, не интересуется столовой, в которой всегда по пять-шесть часов простаивал в очереди, чтобы получить свою порцию супа... "Что-то Иван Иванович не приходит! - говорят на службе о таком человеке. - Наверное, тоже умер!"... И если Иван Иванович действительно умер, то все понимают: пролежит он непохороненным, может, и до самой весны. В Ленинграде сейчас есть тысячи квартир, в которых, никому не ведомые, лежат на собственных постелях замерзшие, мертвые люди. И двери квартир заперты изнутри. И некому зайти в них, постучать. Никто и не знает, что делается в таких квартирах.

Да, я знаю: ходят по городу бригады девушек-комсомолок таких же ослабевших, как и все другие, но взявшихся с великим самопожертвованием спасать всех, кто умирает без всякой помощи. Но разве десятки чудесных этих бригад могут оказать помощь многим сотням тысяч людей? И на такую ли добрую случайность рассчитывать?

И, все это продумав, я очень рассердился на себя самого и сказал: н е т, я боролся еще не до конца, я должен собрать хоть по крохам в с е свои последние силы и спасать себя сам - добраться до прежней моей квартиры на канале Грибоедова, чтобы быть ближе к людям и чтобы избавиться от этого проклятого, непосильного ни для меня, ни для других расстояния. И поправиться, добиться утверждения своего воинского состояния, уехать на фронт, работать или воевать. А прежде всего нужно перебраться в центр города, на канал Грибоедова, оттуда я могу совершать нужные мне пешие хождения. Может быть, сил и хватит.

И на следующий день с семи утра до часу разбирался в вещах - откуда столько энергии! - ковыляя из угла в угол в полушубке по морозной квартире, тыча во все углы и во все чемоданы непрестанно гаснущую коптилку. И в час дня нагрузил на длинные финские санки: рюкзак с одеялами, спальный мешок, чемодан с необходимыми вещами и так называемыми продуктами, пишущую машинку, ящик с кухонной посудой, пилу, топор, инструменты, ведро, бидон, и таз, и аптечку, и всю мою амуницию, и дрова, и книги... И увязал все это на дворе. И двинулся в трудный пеший поход, волоча санки, упорствуя в борьбе со слабостью, отдыхая на возу и снова берясь за гуж.

Несколько часов перебирался я с улицы Щорса в дом на канале Грибоедова. И самое фантастическое по трудности было - поднять все привезенное на пятый этаж и водворить в квартиру.

Часа полтора-два подряд, на коленях, со ступеньки на ступеньку (оледенелым, скользким), с площадки на площадку темной лестницы, перепихивал руками, перетаскивал по десяткам "этапов", "перевалочных баз" привезенный на собственном горбу караван.

Это н а д о было сделать!

Не отдыхая, чтобы не свалиться, я занялся после переезда дровами, плитой, обиванием двери, приготовлением пищи, оборудованием кухни под жилье - и делал все это при свете двух маленьких коптилок, которые нужно было подносить к самой вещи (притом - не дыша), чтобы разгадать, с чем в данный момент имеешь дело...

Надо сказать, что отсутствие света в нашем быту, пожалуй, самое тяжкое испытание. Я, как и все, давно научился быть слепым, выработал в себе все навыки слепцов: умение находить дорогу и любые предметы на ощупь, обострив слух, определять окружающее по легчайшим звукам, - вообще научился жить в темноте. А это требует массы лишнего времени, особой замедленности движений, чтобы не уронить, не наткнуться, чтобы найти то, что лежит где-то прямо перед тобой, но чего ты не видишь.

А когда к ночи все было сделано, я с гордостью подумал о торжестве духа над слабым телом!

Мне представилось, что этот день, этот час поворачивает всю мою жизнь опять по-новому, что отныне счастье и удача будут сопутствовать мне, как прежде. И стало мне хорошо. И вот - хорошо с тех пор!

Мне представилось, что этот день, этот час поворачивает всю мою жизнь опять по-новому, что отныне счастье и удача будут сопутствовать мне, как прежде. И стало мне хорошо. И вот - хорошо с тех пор!

На следующее утро я пошел в Союз писателей, где организовали получение хлеба.

Из Союза пошел в ТАСС. Там удивились: я жив и пришел как нельзя более кстати:

- Вам ехать надо. Сегодня же!

- Куда?

- В пятьдесят четвертую армию. Шумилов назначил вас персонально... Там начинается наступление...

"Сегодня же" не вышло, потому что не оказалось машины, и мне сказали, что, когда будет машина, ее пришлют за мной и чтобы в ближайшие дни было дома...

Веселый, окрыленный, как-то даже физически сразу окрепший, я возвращался домой.

Весь город полон слухами о наших успехах на фронте. Мгу, судя по этим слухам, мы брали уже раз двадцать. Разговоры о Великих Луках, Новгороде, даже Пскове. Между тем люди, знающие больше, все это отрицают, в официальных сообщениях тоже нет ничего. Впрочем, официальных сообщений я уже не слышал по радио давно, а в последней газете, которую мне удалось прочесть, было сообщение о взятии нами Холма. Но хорошо, что тема слухов - наши успехи: всем о ч е н ь хочется добрых вестей. На днях взята Лозовая... Скорей бы, скорей!.. Какую-то хорошую речь говорил Крипс, мне передавали ее содержание, но где прочесть текст?

...Когда-нибудь в Ленинграде будет поставлен памятник неведомым героям, мужественно встретившим голодную смерть. Она страшнее и печальнее, чем смерть в бою. Но страх и подавленность отступают перед благоговейной и суровой гордостью от сознания, что ты - участник и свидетель небывалых и незабываемых событий, что ты и есть один из тех ленинградцев зимы 1941/42 года, о которых будет на протяжении тысячи лет говорить история. И своя собственная жизнь даже для себя самого перестает быть мерилом ценности. Во всем и всегда быть с народом, действовать и жить для него и умереть за него, если нужно. Какая прекрасная цель, как счастлив человек, перед которым горит такой яркий, освещающий его путь лучезарный свет!

И вот почему я счастлив!

Глава 14. НА ЛЕДОВОЙ ТРАССЕ

Ладога, Влоя. 1 - 4 февраля 1942 г.

4 февраля. 7 часов утра. Деревня Влоя

Деревня Влоя Мгинского района находится километрах в пятидесяти от Мги. В ней и вокруг нее расположены тылы 54-й армии генерала И. И. Федюнинского...

Самая нищая, самая ободранная, обобранная немцами, прожившими здесь месяц, крестьянская изба - блаженство по сравнению с любой ленинградской, хотя бы и роскошно меблированной квартирой, потому что в этой избе жарко натоплена печь и странно ненужными оказались вдруг все эти меховые куртки, ватники и свитеры, поверх которых я надевал полушубок в Ленинграде; потому что на столе стоит десятилинейная керосиновая лампа, при которой все обитатели избы - зрячи; потому что воды - чистой, колодезной - в избе огромная кадка и дров кругом в лесу сколько угодно; потому что жители деревни сыты, получая паек мукой (по 250 граммов) и варя огромные куски конины, которой тоже сколько угодно вокруг деревни, в лесу: здесь были бои, убитых, замерзших лошадей полна округа; потому, наконец, что у людей здесь полнокровные, здоровые лица... Единственный исхудавший до предела, с трудом передвигающий ноги и еле поднимающийся с ящика (заменяющего табурет) человек - это я, ленинградец, приехавший сюда сквозь кольцо блокады, заночевавший здесь на пути к штабу армии и дальше - к передовым позициям уже прославившихся армейских частей Федюнинского...

И вот после четырнадцати часов сплошного, крепкого, небывалого за последние месяцы сна, я встал хоть и с головной болью, хоть и с болью в груди, с затрудненным дыханием застуженных легких, но встал с ощущением спокойствия, благополучия, как больной, впервые встающий на ноги после тяжелой болезни.

Встал, подсел к жарко натопленной бабкою печке, в валенках на босу ногу, с распахнутым воротом, наслаждаясь теплом, совсем не стремясь скорей одеваться, без желания торопиться куда бы то ни было. Умылся холодной водой, и холод ее лицу и рукам был приятен. И, накинув полушубок, вышел на разломанное немцами крыльцо.

И мороз предутренней ночи, которая была вся ярко залита луной, а в этот час уже предрассветно посерела и потемнела, тоже был приятен. А лес, дремучий, заснеженный, как при рождении мира, красив, и поля - снежная их пелена - величественны. И грузовые машины, выбеленные фургоны казались живыми, только задремавшими чудищами, совсем непохожими на остовы мертвых, вмерзших в улицы ленинградских машин...

Извлек из рюкзака кофе, вскипятил на углях котелок воды и, пока все еще спали, напился кофе с черными ржаными, необыкновенно вкусными армейскими сухарями, полученными мною вчера, впитывающими горячий кофе, как губка.

И пожалел только, что мечте моей ленинградской - о картошке и молоке не суждено сбыться, потому что район был территорией боев, отступлений и наступлений, ни одной коровы здесь не сохранилось, последняя картофелина выкопана давно.

Доехал я сюда на машине, присланной за мною позавчера из ТАСС.

Было девять утра, когда я вышел из дому. На набережной канала Грибоедова стояла трехтонная АМО - крытый брезентом фургон, пятнистый от белой, маскирующей краски. Кузов был полон вещей и сгрудившихся, навалившихся один на другого людей. Это были эвакуируемые - их оказалось четырнадцать человек. Тяжело катясь по засугробленным улицам Ленинграда, огибая и обгоняя саночки с покойниками, прижимая гудком к сугробам и стенам хлебные очереди, мешая женщинам, согнутым под тяжестью ведер, бачков, кастрюль, тазов с ледяной водой, мы приближаемся к Охтинскому мосту. В десять утра пересекаем Неву и, оставляя позади себя вмерзшие в лед пароходы, баржи, не обращая внимания на разрушенные и сгоревшие дома, мчимся дальше, в направлении к Всеволожской.

И как только мы выезжаем на эту дорогу, ставшую военной, фронтовой трассой, - мы попадаем в поток попутных и встречных машин, в царство многих тысяч автомобилей - порожних и заметенных снегом в канавах, по обочинам, "раскулаченных" - превращенных в жалкие металлические скелеты. Попутные машины бегут во множестве с пассажирами, эвакуирующимися кто как может, кого как (по закону ли, по "блату" ли) устроили. Вот устроенные "по первому разряду": белопятнистый автобус с торчащей над крышей железной трубой "буржуйки"; грузовик-фургон, раскрашенный как попугай, с такой же трубой коленцем вбок, с окошечками и фанерной дверкой и приступочкой лестницы. И "по второму разряду": просто фургон, но уже без печки. И "по третьему": грузовик, переполненный изможденными людьми, закрытыми от ветра брезентом. И "по четвертому", печальному, как похороны без гроба: просто кузов грузовика либо бензоцистерна, на которых, предоставленные всем лютым ветрам мороза, без всякой уверенности, что доедут живыми, сидят, цепляясь друг за друга, лежат один на другом полутрупы с ввалившимися щеками, с темными и красными пятнами на лицах, не способные уже пошевелить ни рукой, ни ногой...

Все там едет и едет чередой, все это надеется начать жить т а м, "за пределом", "по ту сторону".

А кое-кто уходит пешком, волоча скарб свой на саночках, но скарб постепенно выбрасывается, сил все меньше. И часто на сугробе обочины вот уже мертвый, не выдержавший перехода, лежит в шубе навзничь глава семьи, а семья хлопочет вокруг. Похоронить? Нет сил и возможностей. Просто снять с него все ценное, сунуть украдкой тело под снег и самим потащиться дальше, минуя кордоны, по рыхлому снегу, леском, позади дач, потому что эвакуироваться пешком не разрешается. Да у иных и нет никаких эвакуационных удостоверений, без которых их не пропустят нигде и заставят вернуться обратно, или - за папиросы, за табак (самую высокую здесь, на трассе, валюту!) - посмотрят сквозь пальцы, пожалев посиневших детей: "Идите, да лучше сговоритесь с каким-нибудь шофером, чтоб подсадил!.."

А шоферы - владыки на этом тракте! От них все зависит, они - как боги, они везут в Ленинград продовольствие и горючее. Им за спекуляцию, даже за мелкое воровство угрожает расстрел, но иные из них ловки и безбоязненны и требуют с голодающих встречных папирос и суют им - кто кусок хлеба, кто горстку муки.

Мы едем по очень тяжелой, узкой дороге. Кругом белая снежная пелена с торчащими из нее кое-где обломками машин, а сама лента трассы светло-кофейного цвета. Два снежных вала тянутся вдоль нее. Дорога кое-где расчищается плугами, влекомыми трактором-тягачом, грохочущим гусеницами. Не дай бог, нагонишь такой - плетись за ним километра два, до широкого места, как пришлось за Всеволожской плестись нам, тратя на такой черепаший ход лишний бензин и лишнее время!

Но если, разъезжаясь с одной из тысяч встречных машин, возьмешь на лишние десять сантиметров в сторону, где канава предательски скрыта ровным снежком, лежать твоей машине на боку, а тебе тащиться дальше пешком (коли ты при этом остался цел!), волоча свое барахло прямо по снегу на веревочке. И вот ты уже не полноправный эвакуирующийся, а жалкий аварийщик, кандидат в первоочередные мертвецы, - не выдержать тебе дальнейшего пути, нет у тебя ни папирос, ни табака, ни резерва энергии для устройства себе новой возможности погрузиться в машину.

Назад Дальше