Книга из человеческой кожи [HL] - Мишель Ловрик 9 стр.


Полагаю, родители мои попросту боялись его и говорили о нем, даже в моем присутствии, только шепотом, как отзываются дети о страшном чудовище, которое прячется под кроватью. Или отец с матерью считали меня глухой только потому, что иногда мочевой пузырь подводил меня? Они обсуждали меня и моего брата с убийственной откровенностью, не обращая на меня никакого внимания. Хотя разве вам никогда не приходилось сталкиваться с тем, что людям, страдающим каким-либо физическим недостатком, глухота приписывается как нечто само собой разумеющееся?

Протестовал только Пьеро, говоря:

— Мальчишка должен на себе ощутить хотя бы часть той боли, что он причиняет остальным. Фернандо, Доната, неужели вы не видите, к чему ведет ваше безразличие?

Отец протестовал:

— Видишь ли, Пьеро, я предпринимаю кое-какие шаги… — Но в глазах его читалась отчужденность.

Пьеро хотел всего лишь приструнить Мингуилло, а вот мой собственный юный рассудок в поразительной прямоте детства вынес ему совсем иной приговор. Я знала, что Мингуилло заслуживает смерти. Но столь же ясно понимала, что очутилась в безвыходном положении. Мои родители не могли позволить себе, чтобы с их единственным сыном обошлись как с бешеной собакой, пусть даже и были о нем невысокого мнения.

К тому же выяснилось, что наказание лишь подталкивает моего брата к тому, чтобы еще сильнее ущемлять меня. Хуже того, у меня складывалось впечатление, что робкие упреки родителей как бы реабилитировали его преступления и нередко приводили к тому, что он или избивал Джанни и других слуг, или же издевался над ними и унижал их.

Поэтому, храня молчание, я старалась сберечь собственное достоинство и не подвергать своих друзей опасности. Я прикидывалась глухой, когда Мингуилло оскорблял меня или требовал исполнить очередную его прихоть. И какую бы гадость по отношению ко мне он ни совершал — я рисовала и записывала ее в своем дневнике, не говоря окружающим ни слова. Я рисовала самых отвратительных тварей, и каждая из них олицетворяла собой какое-либо издевательство или проступок Мингуилло. А потом я складывала листы так, что его образ всегда оказывался внутри.

Время от времени, пользуясь случаем, я пробиралась к нему в комнату, где и прятала свои рисунки в нише позади его огромного гардероба, который размерами не уступал каменному дому. Мне приходилось ложиться на спину, чтобы проползти между его выгнутыми ножками и дотянуться до глубокой, пыльной и прохладной ниши за его дубовой стенкой. Мингуилло ни разу не пришло в голову обыскать собственную комнату.

Мои подробные и красноречивые дневники оказались недоступны для него. Мое молчание сбивало его с толку. Конечно, в той опасной игре, которую мы вели, это были слабые козыри, но они оставались единственными, какие были у меня на руках.


Джанни дель Бокколе

Желтая лихорадка в 1803 и 1804 годах означала, что мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, не сможет воротиться домой из Перу, не проторчав несколько месяцев в строгом карантине. Порт Ливорно был полностью закрыт. Сама Венеция закупорилась крепче морской раковины. Долгое время не было никакой возможности передать весточку отцу Марчеллы, даже если бы я подобрал слова, чтобы написать ее.

Я обзывал себя всякими крепкими словечками: «лизоблюд», «бесхребетный анчоус» и «трус». Потому как дела у нас шли все хуже и хуже. С каждым прошедшим месяцем Мингуилло все больше превращался в дикаря, в котором не оставалось ничего человеческого. Но однажды глаза Ривы взглянули на меня с портрета, когда я шел по коридору. И той же ночью, ощущая на своей шее теплое дыхание маленькой Ривы, я принялся излагать свои страхи на бумаге. Ох, и нелегкое же это дело, доложу я вам!

Я передал письмо с торговцем бренди, с которым познакомился в одной ostaria[38] в Риальто. Он как раз отправлялся в Арекипу, чтобы проверить своих агентов и фабрики, намереваясь обойти установленные испанцами торговые запреты. Рябинки, оспины и впадины на его лице во весь голос кричали: «Я уже переболел всем, чем можно!»

Впрочем, покинуть Венецию вам удалось бы без проблем — а вот вернуться обратно вышло бы не так легко.

Слуги скинулись и дали мне денег, чтобы оплатить передачу письма. «Это все, что у нас есть», — сказал я господину Рябому Торговцу, вручая ему кошель с монетами и нашу веру.

Я проводил его до корабля, а потом помахал рукой вслед, желая ему и нашему письму доброго пути в Южную Америку.

В своем письме я подробно разобъяснил, что Мингуилло вытворяет с Марчеллой, причем слуги боятся сказать ему хоть словечко поперек, а девочка сама хранит странное и непонятное молчание, и еще — и это было самое трудное — что хозяйка дома смирилась с поведением своего сына. Стая червей в лице дядьев и теток, сидящих по норам в своих гнилых апартаментах, разумеется, не заслуживала упоминания. Они вели себя тише воды, ниже травы, только чтобы не разозлить Мингуилло, как будто он был законным наследником и держал в руках ключи от их домов.

В подробностях я запутался, перескакивал с одного на другое, как болтливая обезьяна, но даже полному идиоту этого было бы достаточно, дабы уразуметь, что я пребываю в отчаянии и что его маленькой дочурке грозит нешуточная опасность.

В конце концов, он сам просил меня писать ему.

Если это письмо не заставит моего хозяина, мастера Фернандо Фазана, воротиться из Арекипы, карантин там или не карантин, значит, он не заслуживает быть отцом такого маленького ангела, как Марчелла Фазан.


Мингуилло Фазан

Письмо моего отца, адресованное матери, пришло через четыре месяца после того, как он отправил его.

Подобная задержка объяснялась красной печатью с головой льва святого Марка и буквой «S».[39] Письмо прошло spurgata[40] в карантине, проведя последний отрезок своего путешествия на острове Лазаретто Веккио, где его вскрыли и окурили дымом. Штамп означал, что власти сочли письмо не зараженным желтой лихорадкой, чумой и проказой. К несчастью для меня, почерк отца ничуть не пострадал от подобной обработки.

Но гораздо больше мне повезло в том, что я успел перехватить его, прежде чем оно попало на поднос с завтраком для матери. Прочтя его, я ощутил, как волосы на голове у меня встали дыбом, а нога принялась выстукивать нервную дробь по мраморному полу под моим столом.

Отец приказывал матери организовать медицинское обследование их сына Мингуилло священниками-врачами на острове душевнобольных Сан-Серволо.

«…Мне стали известны некоторые последние события. Он явно не в своем уме, Доната, — писал мой отец. — Этим следует заняться немедленно ради блага нашей семьи. Его разум развивается не так, как у нормального человека».

Я едва успел пробежать письмо глазами, как воображаемый порыв ветра подхватил его и через окно унес вниз по Гранд-каналу. Оно так быстро исчезло из виду, что любопытная мартышка не успела бы пересчитать пальцы у себя на ногах.

Из окуренного дымом письма я узнал, что отец каким-то образом осведомлен о моих маленьких играх с Марчеллой. Это означало, что в доме завелись шпионы и предатели. Что, в свою очередь, предполагало проведение расследования.

Я начал с моей дорогой мамочки, за которой установил тщательное наблюдение. Увы, это была явно не она. Я обнаружил, что у меня нет никаких причин подозревать и нашего священника, и симпатичных и напыщенных лекарей Марчеллы. Слуги были неграмотны. Ну, так откуда же отец мог узнать о моих проделках в своем далеком Перу? Оставались кое-какие неясности. Я не мог прикоснуться к Пьеро Зену, хотя и подозревал его.

Используя желтую лихорадку и карантин в качестве прекрасного предлога, мой родитель продолжал болтаться без дела в Перу. Разумеется, он полагал, будто своим письмом исполнил обязанности по отношению ко мне и моему предполагаемому безумию. Но он не знал, что его ценные указания плывут вместе с отбросами тысяч уборных вниз по Гранд-каналу.

Месяц проходил за месяцем, не доставляя мне никаких неприятностей. Моя тревога понемногу улеглась. Каждый вечер я насильно кормил сестру арбузом, уверяя ее, что красные сочные дольки — это именно то, что ей нужно для полного счастья, пусть даже ее мочевой пузырь переполнялся при этом. В продуваемой насквозь спальне по моему распоряжению ей была предоставлена лишь маленькая глиняная жаровня с несколькими жалкими углями, так что она даже не могла согреть свои почки.

— Так ей будет лучше, — заявил я, взмахом руки, в которой была зажата чудесная книга в кожаном переплете, успокаивая протесты слуг.

Они не знали, что это была «Жюстина, или Несчастья добродетели», авторство которой принадлежало многоуважаемому (по крайней мере мной) маркизу де Саду.

Хотя даже слуги ненавидели меня, книги любили и передавали из рук в руки своим друзьям. Де Сад познакомил меня с Руссо, который, в свою очередь, привел меня еще к одному интересному малому по имени Томас Дэй. Сей предприимчивый англичанин удочерил девочку-найденыша, вознамерившись сделать из нее достойную супругу для себя. Его Сабрина подверглась многим творчески разработанным воспитательным методам. Например, она была обязана научиться стоицизму, когда на руки ее капал расплавленный воск. А самообладание она обретала, позволив своему наставнику стрелять ей дробью между ног по юбкам.

— Так ей будет лучше, — заявил я, взмахом руки, в которой была зажата чудесная книга в кожаном переплете, успокаивая протесты слуг.

Они не знали, что это была «Жюстина, или Несчастья добродетели», авторство которой принадлежало многоуважаемому (по крайней мере мной) маркизу де Саду.

Хотя даже слуги ненавидели меня, книги любили и передавали из рук в руки своим друзьям. Де Сад познакомил меня с Руссо, который, в свою очередь, привел меня еще к одному интересному малому по имени Томас Дэй. Сей предприимчивый англичанин удочерил девочку-найденыша, вознамерившись сделать из нее достойную супругу для себя. Его Сабрина подверглась многим творчески разработанным воспитательным методам. Например, она была обязана научиться стоицизму, когда на руки ее капал расплавленный воск. А самообладание она обретала, позволив своему наставнику стрелять ей дробью между ног по юбкам.

Мне было нетрудно обзавестись ружьем, а вот отыскать укромное местечко, чтобы поупражняться во владении им, оказалось намного сложнее. Все долгое лето я раздумывал над этим, воображая, как пуля пробивает белье навылет, словно маленький черный кролик, выскакивающий из засыпанной снегом норки.


Доктор Санто Альдобрандини

После пяти кровавых лет, проведенных на полях сражений, мой хозяин, доктор Руджеро, сам получил в бок шальную пулю. Кое-кто утверждал, что в него стреляли наши собственные солдаты, которых он оскорбил своим злым языком. По дороге домой, в Венето, за ним нужно было ухаживать, поэтому он взял меня с собой. Так что война для меня закончилась, по крайней мере эта война Наполеона.

Однако же моя война с болезнями и болячками продолжалась. Но теперь я лечил пациентов не в полевых условиях под огнем противника, а в страдальческом уединении их постелей в хижинах или дворцах. Меня очень трогало то, что бедняки просили у меня прощения за то, что их болезни столь обыденны, «после всего, что вы повидали на поле боя, доктор». А богатые приводили меня в ужас тем, что, не испытав на себе тягот войны, смаковали самые ничтожные симптомы своих хворей, ожидая от меня колоритных названий для них и еще более оригинального лечения, словно болезнь для них была лишь очередным развлечением. Мне редко доводилось заниматься главами семейств. Этим людям некогда болеть: для этого они слишком заняты. Зато их дети, находящиеся на содержании родителей, кузены и племянники, изнывающие от скуки под бархатными одеялами с разрезным ворсом, часто становились моими клиентами. Подобно глистам, эти приживалы вполне уютно чувствовали себя в домах своих щедрых хозяев, безжалостно вытягивая из них все соки, пока не наступала смерть. И тогда они демонстрировали редкие вспышки энергии, подыскивая себе новую, еще полную сил жертву, в которую можно было вонзить свои ядовитые челюсти. Эти сыновья, дочери, кузины и племянники не чурались ни ядов, ни коварных удушений.

Вполне вероятно, что и в организме Наполеона завелись паразиты, пока он принимал очередную долгую ванну во время своей египетской кампании 1798–1799 годов. Утомленный и перепачканный с головы до ног кровью и грязью, после того, как положил две тысячи мамелюков[41] у подножия Сфинкса, корсиканец улегся в ванну.

Согласно моему диагнозу, личинки некоего микроскопического существа, обитавшего в теплой воде, проникли сквозь кожу ему в кровь, а потом осели в заднем проходе и мочевом пузыре. В этих гостеприимных местах они отложили собственные яйца и образовали колонии сыновей, дочерей, кузенов и племянников, поколения которых будут жить столько, сколько проживет человек, их приютивший.

Наполеон провозгласил себя императором в 1804 году. Ему исполнилось тридцать шесть, и он находился в самом расцвете сил. Или, по крайней мере, мог бы находиться, если бы паразиты, поселившиеся в нем, дружно не пожирали бы его внутренние органы, а вместе с ними и его жизненную силу. Через четыре года он отрастит маленькое бледное брюшко, начнет лысеть и, что самое плохое, лишится своей знаменитой способности обходиться без сна. Он станет чрезмерно словоохотливым там, где раньше хранил пугающее молчание. Его способность молниеносно принимать решения и претворять их в жизнь тоже испарится — не исключено, что ее высосут сотни крошечных ртов, грызущих его изнутри.

Следующий, 1805 год, я запомню надолго — во-первых, потому, что меня вызвали лечить гноящиеся раны некоего Маттео Казаля, сумасшедшего, попытавшегося распять себя.

И, во-вторых, потому что именно в этом году я впервые встретился лицом к лицу с юной Марчеллой Фазан.


Джанни дель Бокколе

У меня прямо кишки скручивались в дугу, когда я видел, как этот ублюдок братец нежно ласкает свою пушку. С оружием в руке он превращался совсем в другого человека — у него появлялась цель, зато душа напрочь покинула его тело. Он задумал нечто очень дурное, и мы все понимали это.

Как ни горестно признавать, но письмо, которое я написал с такими мучениями, не возымело никакого действия. Мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, в конце концов ненадолго воротился из Перу, но ни разу не упомянул о нем. Может статься, мое письмо попросту затерялось в пути? Или же мой почерк оказался нечитабельным? Не исключено, что он вовсе не поверил мне и не обратил на него внимания. Или просто не захотел поверить? Он обращался со мной с прежней добротой, как в старые времена, правда, став чуточку печальнее и рассеяннее, чем раньше. Мой старый хозяин явно пал духом. Очевидно, сердце у него болело или, как шептались слуги, находилось в другом месте.

Но, где бы ни находилось его сердце, на сына он тоже не смотрел. И не предпринял никаких шагов. Не взял его за шкирку и не встряхнул, дабы вселить в него хоть капельку страха Божьего.

Мы попытались открыть ему глаза на маленькую дочку, но не всегда были рядом. Когда семейство выезжало в деревню, на виллу в Бренте, там их ждали местные сельские слуги. Они были ленивыми и неповоротливыми, эти тупицы, к тому же ничего не знали.

Представляете, что они удумали, дабы уладить ее маленькую неприятность? Мне рассказали об этом уже после того, как… Они дали ей лисью мазь, вот что. Деревенское лекарство, бабьи выдумки, для женских внутренних болезней, если так можно сказать. Можно не сомневаться, что Марчелла, не желая обидеть этих простаков, улыбнулась и сказала «спасибо», когда служанка принялась намазывать ее снадобьем, сваренным из жира и костей лисицы, с добавлением прогорклого масла и смолы. Марчелла, разумеется, позволила нанести это варево на свои женские части и даже не поморщилась от жуткого запаха, чтобы не расстроить девчонку. Вот такая она была, наша Марчелла. Конечно, может, она и сама втайне надеялась, что это средство поможет ей, потому как в те дни наша девочка еще хотела верить в лучшее.

Лисья мазь! Проклятые извращенцы, а ведь от них одно и требовалось — не оставлять ее ни на минуту, только и всего.

Где, будь они все прокляты, их черти носили, эту тупую деревенщину, когда он все-таки добрался до нее?

— Ну-ка, говори, — потребовал я от деревенского лакея, когда тот попался мне на глаза, — не то я волью тебе в глотку перуанскую настойку. Она похожа на китайское масло, только жжется намного больнее.

Не дай бог, чтобы с вами случилось нечто подобное, вот что я вам скажу.


Мингуилло Фазан

Мы, венецианцы, оставили своим последним по счету правителям, австрийцам, одну задачу, которая наверняка пришлась по душе этим борцам за рациональную целесообразность, — как превратить нашу великую Республику в заштатную область.

Канительный и требующий кропотливой проработки вопрос управления был изъят из наших белых рук и передан в испятнанные чернилами пальцы мелких чиновников, которые чувствовали себя как рыба в воде в крючкотворстве и многообразии мелких формуляров и статутов. Мы же лишь пожали плечами и продолжали заниматься своими делами, то есть развлекались дальше. Мы уже привыкли к тому, что стыдимся самих себя. Сидя в теплой ванне собственных испражнений, мы перестали чувствовать неприятный запах своего позора.

Желтая лихорадка отступила. Мой отец вернулся из Арекипы, в легкой форме переболев черной оспой. Он испробовал на себе одну из этих новомодных вакцин. Но, вместо того чтобы передать ему привет и уйти, болезнь задержалась, правда ненадолго. Он постарел и ослаб. И, напротив, я ощущал прилив жизненных сил всякий раз, когда видел его сгорбленную фигуру у шлюзовых ворот, ведущих к берегу.

Он ни разу не упомянул о своем письме, том самом, в котором приказывал матери отдать меня хирургам на растерзание, чтобы они осмотрели мои мозги и исследовали кровь на предмет спор безумия. Впрочем, при всем желании он не мог заподозрить, что с ним случилось на самом деле: многие письма попросту терялись или приходили в нечитабельном состоянии после карантинной их обработки уксусом или дымом. Если он и говорил о нем с матерью, то, очевидно, в таком месте, где я не мог их подслушать. В любом случае, я был уверен, что она яростно воспротивилась бы подобной перспективе. Папаша умотал бы обратно в свою Южную Америку, а она осталась бы здесь, хлебнув позора за сына, запертого где-нибудь на чердаке или на острове Сан-Серволо для душевнобольных. Ее дражайшая подруга графиня Фоскарини никогда бы не позволила ей забыть об этом.

Назад Дальше