Каждый раз, когда он говорил с кем-нибудь или даже просто задумывался о литературе, литературных делах, последних нашумевших произведениях, то незаметно оказывался во власти какого-то болезненного тщеславия. Ни для кого из собратьев по перу не находил доброго слова, упрямо отрицал вещи очевидные, только классиков признавал, стиснув зубы, да и то потому, что их уже не было в живых. Мог вдруг впасть в горделивый маразм — заявить, что единственный сейчас настоящий писатель — это… он сам! Да, он! Которого зажимают, не дают развернуться!
После бессмысленных, загоняющих истину в тупик разговоров, Фёдор Фёдорович долго не мог успокоиться. Поднявшаяся муть не желала оседать. Он чувствовал в себе недобрый прилив сил, лихую энергию. Вот только что это была за энергия? Он мог на короткое время сделаться душой внезапной компании, подбить на пьянку убеждённого трезвенника, познакомиться на улице с женщиной, наврать с три короба, потащить непонятно почему подчинявшихся ему людей на дачу к приятелю, который будто бы их ждёт не дождётся, он ему только что звонил, а на самом деле, конечно же, не ждёт, и вообще Фёдор Фёдорович последний раз видел этого приятеля год назад, дача стоит заколоченная. Фёдор Фёдорович кричал, что застолье на свежем воздухе — это прекрасно, суетился, обнаружив возле летнего проржавевшего умывальника заскорузлый пластмассовый стакан, а компания, словно очнувшись от гипноза, разбредалась. Фёдор Фёдорович как бы не замечал, петухом носился по участку: «Спокойствие, друзья, сейчас отыщем ключик!» В конце концов обнаруживал себя на безлюдной станции вдвоём с печальной некрасивой девушкой, которой было совершенно некуда деваться. Фёдор Фёдорович смотрел на неё пустыми глазами, мучительно вспоминал её имя и, не вспомнив, вздыхал: «Ну, что, Чижик, поехали в город?»
Достаточно. На сегодня он сыт средневековьем. Фёдор Фёдорович давно обратил внимание на девушку, сидящую за столиком у окна. У неё было милое, спокойное лицо, большие серые глаза. Фёдор Фёдорович подумал, наверное, у неё добрая душа, она терпеливая и застенчивая. Безответная перед хамством. Этот всепрощающий российский характер тянулся из глубины веков, но к нашему времени, похоже, совсем исчерпался. На смену пришли шпанистые выжиги, меньше всего склонные к смирению. Только вот какие ноги у девушки, Фёдор Фёдорович не сумел рассмотреть, потому что она не поднималась из-за стола.
Фёдор Фёдорович забыл про девятилетнюю ведьму, умолявшую судей не завязывать ей глаза. Он уверенно шагал по ковровой дорожке, слова, как пчёлы, роились на языке. «Эх, ноженьки-то, ноженьки надо было посмотреть», — сокрушался Фёдор Фёдорович. Он отразился в окне: хорошо одетый, подтянутый, мягко и пружинисто идущий. Настоящий спортсмен. Фёдор Фёдорович на себя времени не жалел: занимался гимнастикой, совершал долгие прогулки, плавал в бассейне. Никто не верил, что его сын учится в десятом классе. Фёдор Фёдорович выглядел моложе своих лет. Однако — и он это знал — происходили с ним досадные превращения. Со стороны, должно быть, это было отвратительно. Глаза без причины начинали бегать, на лице появлялась необязательная, брезгливо-холодноватая ухмылочка. Он внезапно терял интерес не только к собеседнику, но ко всему на свете, словно проваливался в антимир. Даже если бы собеседник пригласил его участвовать в убийстве. Фёдор Фёдорович продолжал бы улыбаться гнусной необязательной улыбочкой. В такие мгновения он производил впечатление конченого типа, доверяться которому ни в чём, ни при каких обстоятельствах не следует. Это искренне огорчало Фёдора Фёдоровича. Впрочем, ему всегда было свойственно сгущать краски. Так ли всё было? «Чушь, чушь!» — прогнал он неприятные мысли.
Через минуту он сидел рядом с девушкой, нежно всматривался в её удивлённое лицо, безостановочно болтал, не давая девушке опомниться, собраться с мыслями. Для начала Фёдор Фёдорович собирался выйти вместе с ней из библиотеки на свет божий, а там видно будет. Он не любил загадывать, действовал по принципу — война план покажет.
У дверей Фёдор Фёдорович, как того требовала вежливость, пропустил девушку вперёд. От огорчения даже прищёлкнул языком: ноги, вне всяких сомнений, подкачали. «Вот ведь как смешно получается, — подумал он, — она, быть может, прекрасный человек, но мне уже нет до этого дела. Хотя, что такое, в сущности, ноги? Они даются людям, в том числе и девушкам, чтобы ходить. Но… будь она гадким, подленьким человечком с красивыми ногами, я бы ради неё… Да, что говорить о том, чего нет?» Весёлый пчелиный рой враз иссяк. Взлетали отдельные запоздалые пчёлки. «Раз такое дело, раз всё равно день псу под хвост, — решил Фёдор Фёдорович, — придётся поискать кого-нибудь, у кого ноги получше, а Наташу… Кажется, её зовут Наташа? Я познакомлю её с Борькой!»
Он выскочил на проезжую часть, чтобы поймать такси, помчаться в Гавань к Борьке — толстому, усатому пьянице, лгуну, театральному администратору, но вдруг вспомнил, что ровно в четыре обещал быть в редакции драматургического альманаха, куда несколько месяцев назад отдал читать новую пьесу. Фёдор Фёдорович замычал от досады, отменить этот визит он никак не мог. Но тут же возник новый план. Квартирующий в просторном двухкомнатном кооперативе, — как только подлецу удалось после третьего развода прописаться? — Борька был переведён в резерв.
На пути попался цветочный магазин.
— Э… Наташенька, — Фёдор Фёдорович нырнул, выскочил с двумя шуршащими в целлофане букетами. — Этот вам. Другой завезём в редакцию, тут недалеко, одной чудесной женщине, моему старинному редактору, у неё сегодня день рождения. Она ждёт пьесу, я всё никак не могу закончить, срываю сроки, заодно извинюсь, скажу, что буквально на днях… — Он сам не знал, зачем врёт. К тому же Фёдор Фёдорович вдруг вспомнил, что день рождения вовсе не у Милы — его «старинного» редактора, а у младшего редактора Ирочки. Позавчера он сам зачем-то напросился к ним, орал в трубку, что не простит, если соберутся без него, что любит Ирочку, как дочь, что принесёт цветы и шампанское. Зачем? Впрочем, сейчас это не имело значения.
Между тем круглая физиономия уличных часов показала половину пятого. «Терек» — было написано на циферблате. Воистину, когда он носился как сейчас по улицам, навязывал свою волю случайным или знакомым людям, время обрушивалось на него подобно горной реке. Он вечно опаздывал туда, где его не ждали, его презирали, держали за шута, и, лишь доведя суету до абсурда, захватывая в бредовый бредень всё новых людей, он уходил от расплаты, растворялся в воздухе, как водяная пыль, оставляя другим расхлёбывать заваренную им кашу. Тут он был провокатором. В духовной же, так сказать, жизни, в творчестве, где он бился над вечными вопросами бытия, вёл человечество к правде и свету, время стояло недвижно, подобно свинцовой мертвящей зыби. Его слова никто не ждал. Выйдет книга — хорошо, нет — читатели не завалят протестующими письмами. Читали ли его книги? Хорошо ли, плохо ли он пишет? По свинцу круги не расходились, всё исчезало в пустоте. Фёдор Фёдорович давно уже измерял затраченный на написание произведения труд числом полученных денежных знаков. За равнодушие платил читателям равнодушием. Каким-то лишним звеном оказывался читатель в цепи: рукопись — книга — деньги. Тут, стало быть, Фёдор Фёдорович был обманщиком.
Он позвонил в редакцию. Трубку взяла Мила.
— Поздравь и поцелуй за меня Чижика, — не дал ей опомниться Фёдор Фёдорович. — Извини, что опаздываем. Мы будем у вас через пятнадцать минут.
— Кто это мы? — без малейшего восторга уточнила Мила. Она была человеком жёстким, к тому же хорошо знала Фёдора Фёдоровича. Нахрапом её было не взять.
— Я и одна очень добрая, порядочная девушка! Она по-испански говорит как по-русски, — зачем-то добавил Фёдор Фёдорович.
— Кукушкин, если ты пьян, не приезжай.
— Тут стучат в будку, сейчас будем!
Фёдор Фёдорович рассчитывал провести в редакции от силы час. Необходимо было позаботиться о дальнейшем.
— Старина, — набрал номер приятеля — детского поэта, жившего поблизости. Поэт был кудряв, черноволос, а тут ещё вставил себе несколько золотых зубов. Фёдор Фёдорович усмехнулся, ну чем не пара для образованной Наташи? — Хочу познакомить тебя с очаровательной девушкой, только что вышел из библиотеки. Да-да, представь себе, хожу в библиотеки! Для меня слишком умна, мне нравятся попроще. Нет-нет, всё нормально, просто не в моём вкусе. Господи, ну не понравится, уйдёшь! По-испански говорит как по-русски. А? Спорное достоинство? Нет-нет, думаю, никакого но пасаран. Пасаран, пасаран. Что? К Борьке поедем в Гавань, можно на дачу к Кротюку, моему режиссёру. Он там такую оборудовал нору! В половине седьмого у метро на выходе. И вот что, позвони-ка… Да-да, у меня сейчас нет возможности. Пусть тоже приходит. Да ты что, лекции уже закончились. И, по-моему, её уже выгнали из института. Наверное, дома, где ей быть? Скажи, что я на собрании, не вырваться. Ну уговори, постарайся. А не уточняй. Скажи, всё будет отлично. Ладно-ладно, там разберёмся. Естественно, расходы пополам. Всё, пока!
— Старина, — набрал номер приятеля — детского поэта, жившего поблизости. Поэт был кудряв, черноволос, а тут ещё вставил себе несколько золотых зубов. Фёдор Фёдорович усмехнулся, ну чем не пара для образованной Наташи? — Хочу познакомить тебя с очаровательной девушкой, только что вышел из библиотеки. Да-да, представь себе, хожу в библиотеки! Для меня слишком умна, мне нравятся попроще. Нет-нет, всё нормально, просто не в моём вкусе. Господи, ну не понравится, уйдёшь! По-испански говорит как по-русски. А? Спорное достоинство? Нет-нет, думаю, никакого но пасаран. Пасаран, пасаран. Что? К Борьке поедем в Гавань, можно на дачу к Кротюку, моему режиссёру. Он там такую оборудовал нору! В половине седьмого у метро на выходе. И вот что, позвони-ка… Да-да, у меня сейчас нет возможности. Пусть тоже приходит. Да ты что, лекции уже закончились. И, по-моему, её уже выгнали из института. Наверное, дома, где ей быть? Скажи, что я на собрании, не вырваться. Ну уговори, постарайся. А не уточняй. Скажи, всё будет отлично. Ладно-ладно, там разберёмся. Естественно, расходы пополам. Всё, пока!
Через полчаса Фёдор Фёдорович, малость отупевший от двух стаканов вина, сидел в тесной комнатке драматургического альманаха, говорил неискренние комплименты Чижику — младшему редактору Ирочке, которой, как выяснилось, стукнуло двадцать. Наташа сидела напротив за маленьким столиком, где едва помещались коробка конфет и ваза с фруктами. Время от времени Фёдор Фёдорович ободряюще улыбался Наташе, строил глазки, но сам чувствовал — улыбка выходит дрянная, резиновая. За всё время Наташа не произнесла ни слова. Лишь на вопросы Милы — где, интересно, трудится наша молодая гостья — ответила, что учится в аспирантуре университета, специализируется по современной испанской литературе. Фёдор Фёдорович понимал: с Наташей прокол. Не надо было её сюда вести. Только природные терпеливость и скромность не позволяют ей немедленно подняться и уйти. «Плевать», — равнодушно подумал Фёдор Фёдорович, повернул резиновое лицо к имениннице:
— Поехали с нами, Чижик?
Наташа подняла на него широко открытые глаза. «Ага, — усмехнулся про себя Фёдор Фёдорович, — а что ты думала, умница моя? Что я идальго, испанский гранд? А я вот такой коллективист, пионервожатый, отрядный запевала. Телефончик-то я взял? На будущее…»
— Чижик, — некстати икнув, обратился к Ирочке. Та, несмотря на молодость и глупость, ответила взглядом, исполненным сожалеющего презрения. Насмотрелась, поди, на нашего брата, подумал Фёдор Фёдорович, сколько таких челночат с конфетами да цветочками… Писатели, соль земли! Так иногда смотрел на него сын Феликс. Фёдора Фёдоровича это раздражало. Кто ему дал право так смотреть? Что он знает о жизни? С каких таких высот судит, сопляк? А тут ещё Мила, старая подруга:
— Кукушкин, как поживает твой сын? Он вроде бы в этом году заканчивает школу?
— А как поживает моя пьеса? — разозлился Фёдор Фёдорович. — Уже вроде бы два месяца, как я принёс.
— Два месяца? — издевательски улыбнулась Мила. — Как быстро летит время. Я ещё не читала, Кукушкин.
Ему захотелось ухватить Милу за косматые чёрные патлы, ещё со старых времён он помнил: они пахли табачищем, дёрнуть, чтобы Мила сунулась носом в стол, рявкнуть: «Смотри, Чижик, не поступай так с авторами!» Фёдор Фёдорович поднялся, подошёл к окну. Окно смотрело в залитый асфальтом двор. В просвете между домами угадывалась река, горизонт вытягивался клином. Фёдор Фёдорович не мог так поступить с Милой. Она была редактором, природа её власти была мистической. От Милы зависело многое. Он был автором. От него не зависело ничего. Фёдор Фёдорович всей душой ненавидел установившийся порядок, но незаметно приспособился к нему, смирился. «Сколько лет таскаюсь по редакциям, — подумал он, — мог бы привыкнуть к хамству. А не привык. Хоть и сам непрерывно хамлю!»
Он вдруг как-то обессилел. Такое редко, но случалось. «Зачем я здесь? Сидел бы себе в библиотеке…» Фёдор Фёдорович страстно возмечтал об одиночестве.
— Ну что, Наташенька, труба зовёт?
— Это вы мне? — Наташа смотрела на него, как будто видела впервые.
— Чижик, вперёд?
И этот вопрос повис в воздухе.
— Кукушкин, а почему ты меня не зовёшь? — ехидно поинтересовалась Мила. — Раньше звал. Помнишь, ещё прыгал с парашютной вышки?
Фёдор Фёдорович помнил: шёл дождь, он летел в мокрый опилочный круг, который по мере приближения к земле стремительно разрастался. Мила была на десять лет моложе. В жёстких проволочных волосах не было и намёка на седину. Она стояла в беседке с букетом белых цветов в руке. Фёдор Фёдорович приобрёл ей этот сомнительный букет у входа в парк. Помнится, он ещё подумал, что, если бы Мила сделала нормальную причёску, запудрила бы микроскопические оспинки на лице, перестала бы курить одну за одной, она была бы ничего. На его взгляд, ей не хватало женственности. Фёдор Фёдорович и Мила не сошлись характерами. Ему казалось, что из него вовсе не обязательно что-то делать. Ему хорошо таким, какой он есть. Милу это не устраивало. Она была одержима комплексом Пигмалиона. Фёдор Фёдорович приземлился в опилочный круг, отстегнул стропы. Парашют пополз вверх. Потом они сидели на скамейке, хлебали прямо из бутылки сухое кислое винишко. «Кукушкин, — вдруг пристально посмотрела на него Мила, — неужели ты вполне счастлив? Издал книжечку и счастлив? Неужели тебя не угнетает это убожество? — Обвела глазами нищий драный парк, заколоченные ларьки, залатанный парашютный купол, простынно повисший на вышке. — Кукушкин, надо выбираться из убожества». Фёдору Фёдоровичу не понравился сухой блеск в глазах Милы. Он не верил всем этим особам с растиньяковскими замашками. «Я вполне счастлив, Мила, — серьёзно ответил он, — счастлив, что не сижу в тюрьме, как египетский шпион, не качу на север в «Столыпине», не гроблюсь на лесоповале. Что получаю денежки за свои литературные труды, не хожу к девяти на службу, как огромное большинство людей, могу вот так вольно средь бела дня попивать винцо, да ещё в компании с тобой». — «В таком случае ты ничтожество, Кукушкин, — спокойно ответила Мила, — ты не обижайся, это не смертельно, сейчас таких много».
Неужели прошло десять лет?
Фёдор Фёдорович подумал, вряд ли неявка или опоздание к метро сильно ухудшат его репутацию. Он привык: его обманывают, подводят так же легко, как обманывает, подводит он сам. И — не обижался. Не должны, следовательно, обижаться и на него.
Спешить теперь было некуда. Фёдор Фёдорович удобно устроился в кресле, осушил ещё один стаканчик. Теперь он не тупел от вина, а как бы набирался мудрости. Ему внезапно открылась постыдная суть происходящего. «То был не я. Я уже совсем другой!» — чуть было не заявил он. Но ему бы никто не поверил. Фёдору Фёдоровичу вдруг стало до слёз жаль непрочитанной пьесы. Ему казалось, он вложил в неё всю душу. Но получалось, никому нет дела ни до его пьесы, ни до души. Непрочитанная пьеса казалась ему насильственно погружённой в несправедливое забвение, где в сером замкнутом пространстве вместе с героями, существующими на бумаге, маялся он сам, существующий в реальной жизни. Если бы Мила прочитала пьесу, подумалось Фёдору Фёдоровичу, она бы узнала что-то новое о нём, что-то такое, что не позволило бы ей сейчас издеваться над ним.
Ему долго не давалась последняя сцена первого действия. Дело происходило в конце сорок седьмого, герою было семнадцать лет. Перед глазами встал белый, заледеневший областной город, где они тогда жили: полуразрушенные дома в строительных лесах, облупленное, выщербленное осколками здание вокзала, длинные, как поезда, дощатые бараки. Паровозы свистели, шипели, нарушали сонную вокзальную тишину. Он учился в железнодорожном техникуме, работал в депо. Фёдор Фёдорович был худ, мал ростом. Чтобы слоновьи валенки отчима не сваливались, приходилось на каждую ногу наматывать по две портянки. Эта картинка — худошеий мальчишка, наматывающий портянки, белый, заледеневший барачно-земляночный город, промороженные подъездные пути, тусклый жёлтый свет из кабины паровоза, тени на снегу — до сих пор стояла у него перед глазами.
Недавно поздним вечером он выглянул в окно и увидел своего сына Феликса, возвращающегося не то с танцев, не то от девицы. Луна висела над куполами и крышами, вода в канале серебрилась, город был пуст. Только подошвы Феликса стучали по плитам набережной. Фёдор Фёдорович раздвинул занавески, и в этот самый момент подошвы застучали быстрее. Феликс бежал вдоль чёрной решётки, раскинув навстречу лунной пустоте руки и будто бы смеясь. Потом подпрыгнул. Фёдор Фёдорович увидел прямо летящую спину сына, голову в зыбком свете, как в папахе. Прыжок показался ему неправдоподобно долгим, быть может, ясная осенняя ночь, непривычная перспектива были тому причиной. Феликс развернулся, побежал обратно. Фёдор Фёдорович хотел крикнуть в форточку, чтобы он шёл домой, не пугал прохожих, но вряд ли бы сын услышал его. Фёдор Фёдорович подумал, Феликс даже не догадывается, сколь счастлив он сейчас. Это была другая юность, но тем дороже сделался Фёдору Фёдоровичу послевоенный худошеий паренёк в слоновьих валенках отчима.