Собрание сочинений в 6 т. Том 7. Черстин и я [ Брит Мари изливает душу. Черстин и я] - Линдгрен Астрид 2 стр.


Книга написана в мягких лирических тонах, с многочисленными чудесными описаниями шведской природы, с сентиментальной обрисовкой отношений в семье, с юмористическими диалогами. Прекрасно, как всегда, даны образы детей: маленького «гангстера», избалованного братца подруг Черстин и Барбру, и детей скотника Ферма, особенно Малыша Калле.

Книга «Черстин и я» написана от лица Барбру, которая очень похожа на самое Астрид: яркая индивидуальность, увлеченность, поэтичность, юмор, любовь к природе.

Благодаря повести «Черстин и я» Линдгрен снова познала радость творчества. Книга помогала ей избавиться от меланхолии, вызванной жизненными трудностями в этот период.

«Вообще-то, — сообщает она в письме (март 1945 года), — я пишу как раз сейчас повесть „Черстин и я“. Здесь — красиво, и я иногда весела, а иногда печальна. Больше всего рада, когда пишу».

Читая книги Астрид Линдгрен, снова и снова убеждаешься в том, что сила ее творчества — в реальном изображении жизни, в развлекательности, в блестящем, искрящемся юморе и иронии. Лучшие произведения писательницы свободны от штампов, от надуманности и слащавости.

Анатоль Франс верно объяснял неуспех написанных специально для детей книг тем, что «автор, задерживающий их внимание на них самих и их ребячествах, им жестоко надоедает», а также тем, что такие авторы «стараются походить на детей и делаются детьми, но детьми без непосредственности и грации».

Линдгрен редко теряет эту непосредственность и во всех своих художественных произведениях, как справедливо считает она сама, внушает читателям большую терпимость, большую человечность, большее понимание других людей.

Реалистичность, гуманизм, яркая художественность, своеобразный юмор лучших произведений Астрид Линдгрен встречают горячий отклик в России.

Надеюсь, и эти две повести встретят достойный прием у детей и молодежи нашей страны.



Брит Мари изливает душу

Все началось с того, что мама отдала мне свою старую пишущую машинку… Большая, громоздкая рухлядь, от одного вида которой кровь застыла бы в жилах мастера по ремонту пишущих машинок.

Машинка и вправду страшная-престрашная! Она издает ужасающие звуки, когда я стучу на ней. Мой брат Сванте выразил свое мнение о мамином подарке так:

— Бритт Мари, а ты не думала, как прекрасно, когда неожиданно гасят примус?

— Как так? О чем ты? — спросила я.

— Когда ты кончаешь барабанить на этой молотилке, раз в десять прекрасней, — ответил Сванте, презрительно кивая в сторону пишущей машинки.

Он просто завидовал, в этом-то все и дело. Он так безумно хотел, чтобы машинка досталась ему! И не ради того, чтобы писать на ней, а для того, чтобы разбирать и снова собирать и смотреть, сколько лишних винтиков осталось в результате его деятельности. Но мама считала, что мне полезно поупражняться в машинописи, и поэтому машинка досталась мне. И я так рада!..

Но владеть чем-то — это странно и совсем не просто. И фактически ко многому обязывает. Если у тебя есть корова, ее надо доить, если пианино, надо хотя бы играть на нем, ну а уж если пишущая машинка — надо писать на ней. Конечно, первые дни я стучала на машинке, как одержимая дикарка. Но ничего существенного не писала — один детский лепет. В конце концов я поняла, что это возмутительное расточительство, просто перевод бумаги, когда на целой четверти листа ничего не написано, кроме как:

БРИТТ МАРИ ХАГСТРЁМ, ВИЛЛА

«ЭКЕЛИДЕН» [1], ГОРОД СМОСТАД[2].

Бритт Мари Хагстрём, пятнадцати лет.

И еще имена всех моих сестер и братьев:

МАЙКЕН ХАГСТРЁМ,

МОНИКА ХАГСТРЁМ,

СВАНТЕ ХАГСТРЁМ,

ЙЕРКЕР ХАГСТРЁМ.

А потом снова мое собственное имя:

БРИТТ МАРИ ХАГСТРЁМ,

Бритт Мари Хагстрём,

БРИТТ МАРИ Хагстрём.


Внизу же Сванте в минуту слабости ухитрился приписать:

«Надоела эта вечная трескотня о Бритт Мари Ха стрём. Напиши хоть иногда разнообразия ради: Аманда Финквист или что-нибудь в этом роде».

Он, безусловно, был прав, но я-то не была расположена в этом признаться и припечатала:

«ВНИМАНИЕ! Пишу, что хочу, на МОЕЙ пишущей машинке. ВНИМАНИЕ! А что, вообще-то, тебе делать в моей комнате?»

Когда я в следующий раз вернулась к своему письменному столу, то увидела на листе бумаги следующий ответ:

«Об этом деле можешь абсалютно не беспокоиться».

(Он пишет совершенно безграмотно, мой дорогой братец!)

Я сделала все, что в моих силах, дабы «абсалютно не беспокоиться». Но назавтра вставила в машинку новый, чистый лист бумаги и начала печатать невероятно красивое, как мне показалось, стихотворение. Я успела сочинить только две первые строчки, и звучали они так:

Но пора было бежать в школу, а когда я вернулась домой к ленчу, Сванте уже завершил мое поэтическое произведение, и оно звучало вот так:

И еще он добавил следующее:

Постепенно мне становилось ясно, что пишущую машинку можно использовать с большим успехом. Но как? Печатать на машинке домашние сочинения не разрешается, а писать на машинке дневник вообще нельзя. Да и все эти затеи с дневником мне не по душе. Довериться обыкновенному листу бумаги, который не может даже воскликнуть: «Вот как!» в ответ на твои излияния, — какой, собственно говоря, в этом смысл?! Мне хочется думать, что я беседую с живым существом… И я долгое время втихомолку мечтала обзавестись постоянной корреспонденткой, подругой по переписке, чтобы открывать ей свое сердце… Это будет совершенно незнакомая мне, терпеливая маленькая особа, которая слушает и отвечает тебе. У многих из школьной молодежи — из тех, кого я знаю, — есть постоянные корреспонденты. А некоторые пишут даже тем, кто живет в других странах. Мне нравится думать об этом. Обо всех письмах, что летают взад-вперед и словно нитью связывают людей в разных местах и в разных странах между собой и делают их ближе друг другу.

И вот как-то раз, когда одна из девочек в нашем классе закричала: «Кто хочет написать письмо стокгольмской девочке по имени Кайса Хультин?», то я поступила, как Густав Васа[3] в битве при Бреннчюрке[4], я вышла большими шагами вперед и ответила:

— Это сделаю я!

И как только уроки кончились, я побежала домой и уселась за машинку. И вот что я написала.


Смостад, 1 сентября

Дорогая незнакомая подруга!

Если ты, разумеется, захочешь стать ею. Я имею в виду — захочешь переписываться со мной. Надеюсь, что ты не против. По-моему, не совсем нормально, если у тебя нет корреспондентки. У всех девочек в классе есть один или несколько таких, как у нас говорят, «предметов первой необходимости». Только у меня до сих пор такой подруги не было. И тогда тебе легко понять, почему, когда вчера Марианн Уддён перед уроком географии поднялась на парту и, выкрикнув твое имя, спросила, не хочет ли кто-нибудь написать тебе, я тотчас согласилась. Она сказала, что узнала твое имя и адрес от одной из подруг, с которой переписывается.

И вот теперь у тебя есть я! Но, быть может, мне следовало сначала представиться: меня зовут Бритт Мари Хагстрём, мне 15 лет. Я учусь в Смостаде, в шестом классе школы для девочек. Ты спрашиваешь, как я выгляжу? (Мой брат Сванте считает, что это — первый вопрос, который задают девочки.) Дорогая моя, я хороша, словно ведьма, у меня черные как смоль волосы, темные сверкающие глаза, персиковый цвет лица: «Mein Liebchen, was willst du noch mehr?»[5]

И ты поверила? В таком случае ты, возможно, разочаруешься, когда я сообщу тебе: когда я ложусь спать по вечерам, то пытаюсь внушить себе, что именно так и выгляжу. Реальность, к сожалению, не столь блестяща. Откровенно говоря, внешность у меня очень обыкновенная: обычные голубые глаза, обычные светлые волосы и обычный маленький вздернутый нос. У меня, насколько я сама могу судить, ну ничегошеньки необыкновенного нет. Хотя, возможно, печалиться об этом не стоит. Подумай только, если бы у меня на самом деле была необычная внешность, и единственно необычной была бы необычайно большая бородавка на носу, или я была бы необычайно кривоногая…

Что касается моей семьи… но вообще-то об этом ты узнаешь в следующий раз.

Какой смысл выбалтывать тебе абсолютно все, прежде чем я узнаю, вправду ли ты хочешь переписываться со мной? Итак: я жду! Жду с колоссальным нетерпением. Тебе следует знать, что я ужасная графоманка, а теперь еще мама была так мила, что позволила взять ее старую пишущую машинку, когда купила себе новую. Поэтому теперь, пожалуй, я утоплю тебя в более или менее гениальных посланиях. Так интересно переписываться с кем-то, кто живет в Стокгольме! Понимаешь, я надеюсь услышать шум большого города в твоих письмах. Маленький город, такой, как наш, шуметь не может, самое большее, на что он способен, это журчать, как ручеек. Но если ты поспешишь и примешься шуметь, я стану журчать, это я тебе обещаю! Журчать вверх и вниз по странице…

Привет, дорогая незнакомая Кайса!

Дай о себе знать, и как можно скорее!

Бритт Мари.


8 сентября

Ты хочешь переписываться, Кайса, ты хочешь! Ура! Я так рада, что мои пальцы, делая ложные шаги по клавишам, допускают ошибки.

Ты написала невероятно длинное и приятное письмо. Теперь я уже многое знаю о тебе и твоих сестрах, о твоих маме и папе.

Интересно ли тебе узнать что-нибудь о моей семье? Она довольно большая и довольно разнообразная, так что если я стану описывать ее подробно, это займет, вероятно, много времени. Если устанешь читать, кричи!

Начну с главы семьи. Мой папа — ректор учебного заведения для мальчиков в нашем городе. Я люблю его. Он самый чудесный папа во всем мире. Да, это абсолютно так! У него серебристо-седые волосы и молодое лицо. Я думаю, он знает все на свете. Он — спокойный. У него есть чувство юмора. Он почти всегда сидит в своем кабинете и читает. Хотя он, разумеется, много времени уделяет и нам, детям. Он не любит жаркое из баранины, да, да, я вовсе не утверждаю, что это возвышает его над всем остальным человечеством, но, во всяком случае, он жаркое из баранины не любит. Еще он не любит, когда врут и когда сплетничают, и всякие там кофепития. И я не знаю ни одного человека такого рассеянного, как папа. Если бы такой нашелся, это была бы наша мама. С такими родителями — просто чудо, что мы — дети — не стали профессорами уже с того самого дня, когда появились на свет… По крайней мере во всем, что касается рассеянности. Но, как ни странно, мы, кажется, вполне нормальные.

Мама тоже почти целыми днями сидит в своей комнате и стучит на машинке так, словно у нее пальцы горят. А вообще-то она переводит на шведский язык книги.

Время от времени она вспоминает, что произвела на свет пятерых детей, и в избытке материнских чувств выскакивает из своей комнаты и начинает воспитывать нас направо и налево. Строгой она никогда не бывает, потому что смеется над всем на этой грешной земле, над чем только вообще можно смеяться, и еще немножко в придачу. Она ни капельки не сердится, если мы являемся к ней в комнату и мешаем работать. Она бы даже не заметила, если бы целый железнодорожный состав внезапно промчался через ее комнату. На днях у нас в доме были двое слесарей-водопроводчиков, которые ремонтировали ванную, и там стоял жуткий шум-грохот. Алида пылесосила, малышка орала, будто ее резали, а Мой братец Сванте делал все, что в его силах, наигрывая на гармонике «Шум водопада в Авесте»[6]. И тогда моя взрослая сестра Майкен, сунув голову в дверь маминой комнаты, спросила, может ли мама работать, несмотря на такой шум и кавардак.

— Конечно, могу, — сказала мама, улыбаясь своей самой лучезарной, обезоруживающей улыбкой. — Такие шарманщики мне ничуть не мешают.

Ты, должно быть, думаешь, что в доме с такой хозяйкой царит дикий беспорядок. Нет, тут ты ошибаешься. Здесь есть управляющая рука и бдительное око, и обе эти драгоценные части тела принадлежат моей взрослой сестре Майкен. Этой особе всего лишь девятнадцать лет, и все-таки Майкен абсолютно независима, когда речь идет о том, чтобы заботиться обо всей этой трудноуправляемой семейке. Она обращается со всеми нами, включая маму, с материнской снисходительностью. Она так спокойна, и решительна, и деятельна, что мы все безоговорочно склоняемся перед ее мудрыми решениями, по крайней мере когда речь идет о житейских вопросах. Возможно, старшая дочь в семье должна стать такой, если милая ненормальная мамочка только и делает, что смеется и стучит на машинке.

В то время, когда Майкен ходила в школу, у мамы, конечно, было не очень много времени заниматься переводами. Тогда ей приходилось самой быть хозяйкой. Она и была ею — всегда в хорошем настроении и с довольно плохими результатами. Она весело смеялась, когда жаркое подгорало, а выпечка не удавалась. Рассказывают, что Майкен уже в десятилетнем возрасте ходила вокруг мамы и напоминала ей о том, что надо сделать.

А когда Майкен закончила восемь классов, то, само собой разумеется, она абсолютно естественно впряглась в ярмо и заняла мамино место хозяйки дома. Мама весело щебетала, направляясь к своей пишущей машинке. И, как уже сказано, Майкен — независима. Но она также и мила, ужасно мила, и потому-то мы живем в постоянном страхе, что кто-нибудь из всех этих молодых людей, которые бегают и увиваются за ней, похитит наше сокровище. В настоящее время некий нотариус нашего судебного округа слишком часто стал у нас околачиваться.

— У Майкен опять объявился новый шейх, — говорит Сванте, огорченно качая головой. — Когда ты, Майкен, собираешься пролепетать ему сладостное слово «да», чтобы услышать звон свадебных колоколов? — спрашивает он за завтраком.

Но Майкен величественно-спокойно продолжает сидеть за столом и не отвечает на его слова.

— Через мой труп поведет он ее к алтарю, — говорю я. — Уж если ей, в конце концов, обязательно надо выйти замуж, то пусть выходит по крайней мере за адмирала или за графа, а не за такого вот ничтожного нотариуса.

Тут Майкен открывает наконец рот и с мягкой иронией произносит:

— Милые вы мои, никогда я замуж не выйду! Я буду обретаться здесь до конца своей жизни, штопать ваши чулки и носки, вытирать вам носы и напоминать о ваших уроках. Вот весело-то будет!

Тут мы сразу чувствуем себя совершенно уничтоженными и усердно пытаемся выдать Майкен замуж чуть ли не завтра, даже если это приведет к распаду семьи и к подгоревшему жаркому на веки вечные в будущем.

— Однако же, — говорит Майкен, — если это может вернуть вам душевный покой, то могу сказать, что мне этот нотариус даже за пять эре[7] ни к чему!

Думаю, так оно и есть. Надеюсь, на этот раз опасность миновала.

В состоянии ли ты слушать еще о семействе Хагстрём? Потому что в таком случае я могу рассказать о той, что в толпе сестер и братьев следует как нижеподписавшаяся номер два. Что можно сказать о себе самой, как ты думаешь? Что я люблю книги, что ненавижу ложиться спать по вечерам, что люблю до умопомешательства свое семейство (хотя иногда оно меня раздражает), что презираю завитые волосы и никогда не захочу, чтобы у меня был перманент, что люблю природу, когда могу самостоятельно ковыряться в саду, но ненавижу убирать там, что люблю голубые весны, и теплые лета, и прозрачные осени, и снежные зимы, когда могу кататься на лыжах, и что я, короче говоря, по-настоящему люблю жить на свете. Кроме того, я люблю писать сочинения, и нет конца насмешкам, которые я вынуждена терпеть из-за этого от Сванте.

— Не могу спать по ночам, — говорит он, — я бодрствую и только и думаю о том, что мы станем делать со всеми деньгами, когда Бритт Мари получит Нобелевскую премию. Обещай, что подаришь мне тогда клюшку для игры в хоккей с мячом!

— Ты сейчас же получишь, если не замолчишь, — отвечаю я, — но только не клюшку, а клюшкой по башке!

Возможно, уже из всего вышеизложенного ты можешь сделать некоторые выводы о том, что представляет собой Сванте! Я хочу только добавить: этому юнцу четырнадцать лет, и он самый ленивый из всех Божьих созданий, когда дело касается школьных уроков. Но весьма прилежный и упорный, когда речь идет об игре на гармонике или в футбол, о чтении приключенческих романов, о том, чтобы дразнить сестер и увиливать от встречи с зубной щеткой. Но у него есть чувство юмора, к я думаю, из всех моих братьев и сестер я больше всего дралась с ним и любила его больше всех, потому что мы почти ровесники. Правда, про драку, быть может, я немного похвасталась. Последние десять лет нашей жизни Сванте, к сожалению, был сильнее меня. Но ты ведь знаешь, стараешься делать все, что в твоих силах, и бессчетны все те сражения, которые мы выдержали друг с другом. Когда же дело касалось других негодных мальчишек, мы, во всяком случае, всегда держались вместе. И было время, когда Орлиный Глаз и Соколиный Глаз[8] из овеянных славой племен индейцев сиу[9] наводили настоящий ужас на других индейцев в этой части города. Когда мы выкапывали боевые секиры, наши враги, такие, например, как Крадущееся Дерьмо и Брат Селедочных Молок, трепетали от страха. Между нами говоря, я по-прежнему необыкновенно привязана к Сванте, хотя нельзя слишком явно давать ему это заметить. У него может развиться чересчур высокое мнение о собственной персоне, а это ему пользы не принесет.

Я считаю, что Сванте и я, вместе взятые, представляли собой во времена нашего нежного младенчества такое испытание для наших родителей, что они решили: малышей на некоторое время им хватит! Во всяком случае, прошло целых семь лет после рождения Сванте, прежде чем на свет появился Йеркер. Сейчас ему, Стало быть, семь лет, и как раз на днях он пошел в школу. Еще совсем недавно они со Сванте жили в одной комнате, но когда Сванте нашел однажды дохлую крысу в своей кровати, он начал медленное отступление. Крыса была, так сказать, той каплей, которая переполнила чашу. Потому что, видишь ли, Йеркер страдает манией коллекционирования и заполонил их общую комнату своеобразными камнями, каталогами, рыболовными крючками, головастиками, корой, из которой вырезают берестяные лодочки, почтовыми марками и, как уже сказано, той или иной дохлой крысой. В результате ему досталась — не хочу зайти так далеко, чтобы сказать — отдельная комната, но, во всяком случае, собственная берлога. Его поселили в маленькой-премаленькой комнатушке, служившей прежде складом для всевозможного хлама, и можно, пожалуй, сказать, что складом служит она и теперь, так как Йеркер складировал в ней все свои сокровища и абсолютно счастлив. Хочу сказать: счастлив до тех пор, пока там никто не убирает. Уборку Йеркер терпеть не может. Он повесил на двери объявление, которое гласит: «ДИРЖИТЕСЬ ПА-ДАЛЬШЕ, А НЕ ТО БУДУ СТРИЛЯТЬ. МСТИТЕЛЬ». (На дверях комнаты Сванте тоже висит объявление: «Предупреждение негодяям».)

Назад Дальше