Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 3 - Генрик Сенкевич 26 стр.


Князь Януш, в шествии уступивший первое место гостям, но за столом занявший самое высокое место рядом с княгиней, вел пани Корф, жену венденского воеводы, которая вот уже неделю гостила в замке. Так текла целая вереница пар, изгибаясь и переливаясь многоцветною лентой, Кмициц вел Оленьку, которая слегка оперлась на его руку; пылая, как факел, он поглядывал сбоку на нежное ее личико, счастливый, властелин над властелинами, ибо рядом было бесценное его сокровище.

Так, шествуя плавно под звуки капеллы, гости вошли в столовую залу, представлявшую собою как бы целое особое здание. Стол, поставленный покоем, был накрыт на триста персон и ломился под золотом и серебром. Князь Януш, как один из властителей державы и родич стольким королям, занял рядом с княгиней самое высокое место, а гости, проходя мимо, низко кланялись и занимали места по титулу и чину.

Но мнилось гостям, что гетман помнит о том, что это последний пир перед страшной войною, в которой будут решены судьбы великих держав, ибо не было в лице его покоя. Тщетно силился он улыбаться и казаться веселым, вид у него был такой, точно его сжигал внутренний жар. Порою облако повисало на грозном его челе, и сидевшие рядом замечали, как покрывается оно каплями пота; порою пронзительный взор его, скользнув по лицам гостей, останавливался на лицах отдельных полковников; потом князь снова супил львиные брови, словно пронзенный болью или обуянный гневом при виде чьего-то лица. И странное дело! Сановники, сидевшие радом с ним: послы, епископ Парчевский, ксендз Белозор, Коморовский, Межеевский, Глебович, венденский воевода и другие, — тоже были рассеянны и неспокойны. На двух концах огромного, поставленного покоем стола уже слышался, как всегда на пирах, веселый и шумный говор, а в вершине его пирующие хранили угрюмое молчание, или обменивались шепотом короткими словами, или рассеянно и как будто тревожно переглядывались друг с другом.

Впрочем, в этом не было ничего удивительного, ибо на нижних концах сидели полковники и рыцари, которым близкая война грозила, самое большее, смертью. Легче быть убитым на войне, нежели нести за нее бремя ответственности. Не взволнуется душа солдата, когда, искупив кровью грехи, будет возноситься с поля битвы на небо, и лишь тот тяжело склонит голову, лишь тот будет беседовать в душе с богом и совестью, кто в канун решительного дня не ведает, чашу какого питья подаст наутро отчизне.

Так на нижних концах и объясняли беспокойство князя.

— Он перед войною всегда такой, потому с собственной душою беседует, — толковал Заглобе старый полковник Станкевич. — Но чем он угрюмей, тем хуже для врага, ибо в день битвы будет наверняка весел.

— Лев и то ворчит перед дракой, чтобы разъяриться, — заметил Заглоба, — что ж до великих воителей, то у всякого свой норов. Ганнибал, сдается, играл в кости, Сципион Африканский читал вирши, пан Конецпольский, отец наш, всегда о бабах любил поговорить, ну а мне перед боем поспать бы часок-другой, да и чару выпить с друзьями я тоже не прочь.

— Поглядите, епископ Парчевский тоже бледен как полотно! — сказал Станислав Скшетуский.

— Это потому, что он сидит за кальвинистским столом и с едой легко может проглотить что-нибудь нечистое, — пояснил вполголоса Заглоба. — К напиткам, говорят старики, нечистой силе доступа нет, их везде можно пить, а вот еды, особенно супов, надо остерегаться. Так было и в Крыму, когда я сидел там в неволе. Татарские муллы, или по-нашему ксендзы, так умели приготовить баранину с чесноком, что только отведаешь — и уж готов и от веры отречься, и в ихнего мошенника пророка уверовать. — Тут Заглоба еще больше понизил голос: — Я про князя не говорю, ну а все-таки мой совет вам, друзья, перекрестите еду, береженого бог бережет.

— Ну что ты, пан, говоришь! Кто перед едой поручил себя богу, с тем ничего не может статься: у нас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, а я что-то не слыхал, чтоб они наводили чары на пищу.

— У вас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, вот они со шведами тотчас и снюхались, — отрезал Заглоба, — а теперь и вовсе дружбу с ними свели. Я бы на месте князя собак натравил на этих послов, а не набивал им брюхо лакомствами. Вы только поглядите на этого Левенгаупта. Жрет так, точно через месяц ему должны веревку к ноге привязать и гнать на ярмарку. Еще для жены с детишками полны карманы сластей набьет. Забыл я, как ту другую заморскую птицу звать… Как, бишь, его…

— Ты, отец, Михала спроси, — сказал Ян Скшетуский.

Пан Михал сидел недалеко, но ничего не слышал, ничего не видел, так как по левую руку от него сидела панна Эльжбета Селявская, почтенная девица, лет этак сорока, а по правую Оленька Биллевич и рядом с нею Кмициц. Панна Эльжбета трясла над маленьким рыцарем головой, украшенной перьями, и что-то с большой живостью ему рассказывала, а он, глядя на нее отуманенным взором, то и дело поддакивал: «Да, милостивая панна, клянусь богом, да!» — но не понимал ни слова, ибо все его внимание было устремлено в другую сторону. Он ловил слова Оленьки, шелест ее парчового платья и от сожаления так топорщил усики, точно хотел устрашить ими панну Эльжбету.

«Что за чудная девушка! Что за красавица! — говорил он про себя. — Смилуйся, господи, надо мною, убогим, ибо нет сироты горше меня. Так хочется мне иметь свою любу, просто вся душа изныла, а на какую девушку ни взгляну, там уж другой солдат на постое. Куда же мне, несчастному скитальцу, деваться?»

— А что ты, пан, думаешь делать после войны? — спросила вдруг панна Эльжбета Селявская, сложив губки «сердечком» и усердно обмахиваясь веером.

— В монастырь пойду! — сердито ответил маленький рыцарь.

— А кто это на пиру про монастырь толкует? — весело крикнул Кмициц, перегибаясь за спиной Оленьки. — Эге, да это пан Володыёвский!

— А ты об этом не помышляешь? Верю, верю! — сказал пан Михал.

Но тут в ушах его раздался сладкий голос Оленьки:

— Да и тебе, пан, незачем помышлять об этом. Бог даст тебе жену по сердцу, милую и такую же достойную, как ты сам.

Добрейший пан Михал тотчас растрогался:

— Да заиграй мне кто на флейте, и то бы мне не было приятней слушать!

Шум за столом все усиливался и прервал дальнейший разговор, да и дело дошло уже до чар. Гости все больше оживлялись. Полковники спорили о будущей войне, хмурили брови и бросали огненные взгляды.

Заглоба на весь стол рассказывал об осаде Збаража, и слушателей бросало в жар, и сердца проникались отвагой и воодушевлением. Казалось, дух бессмертного Иеремии слетел в эту залу и богатырским дыханием наполнил души солдат.

— Это был полководец! — сказал знаменитый полковник Мирский, который командовал всеми гусарами Радзивилла. — Один раз только я его видел, но и в смертный час буду помнить.

— Юпитер с громами в руках! — воскликнул старый Станкевич. — Будь он жив, не дошли бы мы до такого позора!

— Да! Он за Ромнами приказал леса рубить, чтобы открыть себе дорогу к врагам.

— Он виновник победы под Берестечком.

— И в самую тяжкую годину бог прибрал его!

— Бог прибрал его, — возвысив голос, повторил Скшетуский, — но остался его завет будущим полководцам, правителям и всей Речи Посполитой: ни с одним врагом не вести переговоров, а всех бить!

— Не вести переговоров! Бить! — повторило десятка два сильных голосов. — Бить! Бить!

Страсти разгорались в зале, кровь кипела у воителей, взоры сверкали, и все больше распалялись подбритые головы.

— Наш князь, наш гетман последует его завету? — воскликнул Мирский.

Но тут огромные часы на хорах стали бить полночь, и в ту же минуту задрожали стены, жалобно задребезжали стекла, и гром салюта раздался во дворе замка.

Разговоры смолкли, воцарилась тишина.

Вдруг с верхнего конца стола послышались крики:

— Епископ Парчевский лишился чувств! Воды!

Поднялось замешательство. Некоторые гости повскакали с мест, чтобы получше разглядеть, что случилось. Епископ не лишился чувств, но так ослаб, что дворецкий поддерживал его сзади за плечи, а жена венденского воеводы брызгала ему в лицо водой.

В эту минуту второй салют потряс стекла, за ним третий, четвертый…

— Vivat Речь Посполитая! Pereant hostes![44] — крикнул пан Заглоба.

Однако новые салюты заглушили его слова. Шляхта стала считать залпы:

— Десять, одиннадцать, двенадцать…

Стекла всякий раз отвечали дребезжанием. От сотрясения колебалось пламя свечей.

— Тринадцать, четырнадцать! Епископ не привык к пальбе. Испугался и только потеху испортил, князь тоже встревожился. Поглядите, какой сидит хмурый… Пятнадцать, шестнадцать… Ну и палят, как в сражении! Девятнадцать, двадцать!

— Тише там! Князь хочет говорить! — закричали вдруг с разных концов стола.

— Тринадцать, четырнадцать! Епископ не привык к пальбе. Испугался и только потеху испортил, князь тоже встревожился. Поглядите, какой сидит хмурый… Пятнадцать, шестнадцать… Ну и палят, как в сражении! Девятнадцать, двадцать!

— Тише там! Князь хочет говорить! — закричали вдруг с разных концов стола.

— Князь хочет говорить!

Воцарилась мертвая тишина, и все взоры обратились на Радзивилла, который стоял могучий, как великан, с кубком в руке. Но что за зрелище поразило взоры пирующих!..

Лицо князя в эту минуту показалось гостям просто страшным: оно было не бледным, а синим, деланная, неестественная улыбка судорогой исказила его. Дыхание всегда короткое, стало еще прерывистей, широкая грудь вздымалась под золотой парчой, глаза были полузакрыты, ужас застыл на этом крупном лице и тот холод, какой проступает в чертах умирающего.

— Что с князем? Что случилось? — со страхом шептали вокруг.

И сердца у всех сжались от зловещего предчувствия; лица застыли в тревожном ожидании.

А он между тем заговорил коротким, прерывающимся от астмы голосом:

— Дорогие гости! Многих из вас удивит, а может быть, и испугает моя здравица… но… кто предан мне и мне верит… кто воистину хочет добра отчизне… кто искренний друг моего дома… тот охотно поднимет свой кубок… и повторит за мною: vivat Carolus Gustavus… с нынешнего дня милостивый наш повелитель!

— Vivat! — подхватили послы Левенгаупт и Шитте и десятка два офицеров иноземных войск.

Однако в зале воцарилось немое молчание. Полковники и шляхта ошеломленно переглядывались, словно вопрошая друг друга, не потерял ли князь рассудка. Наконец с разных концов стола донеслись голоса:

— Не ослышались ли мы? Что все это значит?

Затем снова воцарилась тишина.

Неописуемый ужас и изумление отразились на лицах, и все взоры вновь обратились на Радзивилла, а он все стоял и дышал глубоко, точно сбросил с плеч тягчайшее бремя. Краска медленно возвращалась на его лицо; обращаясь к Коморовскому, он сказал:

— Время огласить договор, который мы сегодня подписали, дабы все знали, чего надлежит держаться. Читай, милостивый пан!

Коморовский поднялся, развернул лежавший перед ним свиток и стал читать ужасный договор, который начинался следующими словами:


«Не ведая в нынешнее смутное время меры лучше и благодетельней и потеряв всякое упование на помощь его величества короля, мы, правители и сословия Великого княжества Литовского, вынужденные к тому необходимостью, предаемся под покровительство его величества короля шведского на нижеследующих условиях:

1) Совместно воевать против общих врагов, выключая короля и Корону Польскую.

2) Великое княжество Литовское не будет присоединено к Швеции, но соединено с нею тою же униею, каковая доныне была с Короною Польскою, то есть народ во всем будет равен народу, сенат сенату и рыцари рыцарям.

3) Свобода голоса на сеймах будет невозбранною.

4) Свобода религии будет нерушимою…»



Так читал Коморовский в объятой тишиною и ужасом зале, но когда он дошел до параграфа: «Акт сей подписями нашими скрепляем за нас и потомков наших, клянемся в том и даем поруку…» — ропот пробежал по зале, словно первое дыхание бури всколыхнуло лес. Но буря не успела разразиться: седой как лунь полковник Станкевич воскликнул с мольбою в голосе:

— Ясновельможный князь, мы не верим своим ушам! Раны Христовы! Ведь прахом пойдет все дело Владислава и Сигизмунда Августа! Мыслимое ли это дело — отрекаться от братьев, отрекаться от отчизны и заключать унию с врагом? Вспомни, князь, чье имя ты носишь, вспомни заслуги, которые оказал ты родине, незапятнанную славу своего рода и порви и растопчи позорный этот документ! Знаю я, что прошу об этом не от одного своего имени, но от имени всех присутствующих здесь военных и шляхты. Ведь и нам принадлежит право решать нашу судьбу. Ясновельможный князь, не делай этого, еще есть время! Смилуйся над собою, смилуйся над нами, смилуйся над Речью Посполитою!

— Не делай этого! Смилуйся! Смилуйся! — раздались сотни голосов.

И все полковники повскакали с мест и пошли к Радзивиллу, а седой Станкевич спустился посреди залы на колени, между двумя концами стола, и все громче неслось отовсюду:

— Не делай этого! Смилуйся над нами!

Радзивилл поднял свою крупную голову, и молнии гнева избороздили его чело.

— Ужели вам приличествует, — внезапно вспыхнул он, — первыми подавать пример неповиновения? Ужели воинам приличествует отрекаться от полководца, от гетмана и выступать противу него? Вы хотите быть моею совестью? Вы хотите учить меня, как надлежит поступить для блага отчизны? Не сеймик здесь, и вас позвали сюда не для голосования, а перед богом я в ответе!

И он ударил себя рукою в грудь и сверкающим взором окинул воителей, а через минуту воскликнул:

— Кто не со мною, тот против меня! Я знал вас, я предвидел, что будет! Но знайте же, меч висит над вашими головами!

— Ясновельможный князь! Гетман наш! — молил старый Станкевич. — Смилуйся над нами и над собою!

Но старика прервал Станислав Скшетуский, — схватившись обеими руками за волосы, он закричал голосом, полным отчаяния:

— Не молите его, все напрасно! Он давно вскормил в сердце эту змею! Горе тебе, Речь Посполитая! Горе всем нам!

— Двое вельмож на двух концах Речи Посполитой продают отчизну! — воскликнул Ян. — Проклятие этому дому, позор и гнев божий!

Услышав эти слова, опомнился Заглоба.

— Спросите у него, — крикнул, негодуя, старик, — что он взял за это от шведов? Сколько они ему отсчитали? Что еще посулили? Это Иуда Искариот! Чтобы тебе умереть в отчаянии! Чтобы род твой угас! Чтобы дьявол унес твою душу! Изменник! Изменник! Трижды изменник!

В беспамятстве и отчаянии Станкевич вырвал из-за пояса свою полковничью булаву и с треском швырнул ее к ногам князя. За ним бросил булаву Мирский, третьим Юзефович, четвертым Гощиц, пятым, бледный как труп, Володыёвский, шестым Оскерко — и покатились по полу булавы, и в то же время в этом львином логове, прямо в глаза льву все больше уст повторяли страшное слово:

— Изменник! Изменник!

Кровь ударила в голову кичливому магнату, он весь посинел и, казалось, сейчас замертво рухнет под стол.

— Ганхоф и Кмициц, ко мне! — взревел он страшным голосом.

В ту же минуту четыре створы дверей с треском распахнулись, и в залу вступили отряды шотландской пехоты, грозные, немые, с мушкетами в руках. От главного входа их вел Ганхоф.

— Стой! — загремел князь. Затем он обратился к полковникам: — Кто со мной, пусть перейдет на правую сторону!

— Я солдат и служу гетману! Бог мне судья! — сказал Харламп, переходя на правую сторону.

— И я! — прибавил Мелешко. — Не мой грех будет!

— Я протестовал как гражданин, как солдат обязан повиноваться, — прибавил третий, Невяровский, который поначалу бросил булаву, но теперь, видно, испугался Радзивилла.

За ними перешло еще несколько человек и довольно большая кучка шляхты; только Мирский, старший по чину, и Станкевич, старший по годам, Гощиц, Володыёвский и Оскерко остались на месте, а с ними оба Скшетуские, Заглоба и подавляющее большинство шляхты и хорунжих из разных тяжелых и легких хоругвей.

Шотландская пехота окружила их стеной.

Когда князь провозгласил здравицу в честь Карла Густава, Кмициц в первую минуту вскочил вместе со всеми остальными, он стоял окаменелый, с остановившимися глазами, и повторял побелевшими губами:

— Боже! Боже! Что я наделал!

Но вот тихий голос, который он, однако, явственно расслышал, шепнул ему на ухо:

— Пан Анджей!

Он вцепился руками в волосы:

— Проклят я навечно! Расступись же подо мною, земля!

Панна Александра вспыхнула, глаза ее, словно ясные звезды, устремились на Кмицица:

— Позор тем, кто встает на сторону гетмана! Выбирай! Боже всемогущий! Что ты делаешь, пан Анджей! Выбирай!

— Иисусе! Иисусе! — воскликнул Кмициц.

В это время в зале раздались крики, это полковники бросали булавы под ноги князю, однако Кмициц не присоединился к ним; он не двинулся с места ни тогда, когда князь крикнул: «Ганхоф и Кмициц, ко мне»! — ни тогда, когда шотландская пехота вошла в залу, и стоял, терзаемый мукой и отчаянием, со смутно блуждающим взором, с посинелыми губами.

Внезапно он повернулся к панне Александре и протянул к ней руки.

— Оленька! Оленька! — жалобно простонал он, как обиженный ребенок.

Но она отшатнулась от него с отвращением и ужасом.

— Прочь, изменник! — решительно сказала она.

В эту минуту Ганхоф скомандовал: «Вперед!» — и отряд шотландцев, окруживший узников, направился к дверям.

Кмициц в беспамятстве последовал за ними, сам не зная, куда и зачем он идет.

Назад Дальше