Горячая его натура рвалась в бой; но рассудок говорил: «Одни курпы шведов не одолеют. Проедешь дальше, поглядишь, присмотришься, а там сделаешь, что повелит король».
И он ехал дальше. Выбравшись из непроходимых дебрей на лесные рубежи, в места, заселенные гуще, он увидел во всех деревнях необычайное движение. На дорогах было полно шляхты, которая в бричках, каретах, колымагах и верхами направлялась в ближайшие города и местечки к шведским комендантам, чтобы принести присягу на верность новому монарху. Тем, кто принес присягу, шведы выдавали охранные грамоты. В главных городах земель и поветов оглашали «капитуляции», в которых оговаривались свобода вероисповедания и привилегии для шляхетского сословия.
Не столь охотно, сколь поспешно ехала шляхта приносить эту принудительную присягу, ибо упорствующим грозили всяческие кары, главное — конфискации и грабежи. Толковали, что людям подозрительным шведы, как и в Великой Польше, уже начали ломать пальцы в курках мушкетов, со страхом уверяли, будто на тех, кто побогаче, умышленно возводят подозрения, чтобы ограбить их.
В деревнях было поэтому опасно оставаться, и шляхта побогаче направлялась в города, чтобы, находясь под непосредственным надзором шведских комендантов, избежать подозрений в кознях против шведского короля.
Пан Анджей прислушивался к разговорам и, хоть шляхта неохотно вступала в беседу с худородным, все же понял, что не только ближайшие соседи и знакомые, но даже друзья не ведут между собою откровенных разговоров о шведах и о новой власти. Все громко жаловались только на «реквизиции», а жаловаться и впрямь было на что, так как в каждую деревню, в каждое местечко приходили приказы комендантов доставить уйму зерна, хлеба, соли, скотины, денег; эти приказы часто превосходили возможности, тем более что, выбрав у людей одни припасы, шведы требовали других, а к тем, кто не платил, присылали карателей, которые взыскивали втройне.
Да, миновали старые времена! Всяк тянулся как мог, отрывал кусок ото рта и давал и платил, жалуясь и ропща, а в душе думал, что раньше было не так. До времени все утешали себя тем, что вот кончится война, кончатся и реквизиции. Такие посулы давали и шведы. Они твердили, что, как только король покорит всю страну, он тотчас начнет по-отечески править народом.
Шляхте, которая изменила своему королю и отчизне, которая еще совсем недавно называла тираном добрейшего Яна Казимира, подозревая его в том, что он жаждет absolutum dominium, которая во всем противилась ему, протестуя на сеймах и сеймиках, и в своей жажде новшеств и перемен дошла до того, что без сопротивления признала государем захватчика, только бы дождаться какой-нибудь перемены, стыдно было теперь даже жаловаться. Ведь Карл Густав освободил ее от тирана, ведь она добровольно предала своего законного монарха и дождалась столь вожделенной перемены.
Вот почему даже самые простодушные не говорили открыто между собой, что они думают об этой перемене, зато охотно слушали тех, кто твердил им, что и наезды, и реквизиции, и грабежи, и конфискации лишь временные и неизбежные onera[108], которые сразу же кончатся, как только Карл Густав утвердится на польском троне.
— Тяжело, брат, тяжело, — говорил порою шляхтич шляхтичу, — но мы должны радоваться новому государю. Могущественный он властелин и великий воитель, усмирит он казаков, турок успокоит и московитов прогонит с наших границ, и будем мы процветать в союзе со Швецией.
— Да хоть бы мы и не радовались, — отвечал другой шляхтич, — разве против такой силы попрешь? С мотыгой на солнце не кинешься!..
Порою шляхтичи ссылались на новую присягу. Кмициц негодовал, слушая эти разговоры, а однажды, когда какой-то шляхтич вздумал толковать при нем на постоялом дворе, что он обязан быть верным тому, кому принес присягу, пан Анджей крикнул ему:
— У тебя, пан, знать, два языка подвешено: один для истинных присяг, другой для фальшивых, — ты ведь Яну Казимиру тоже присягал.
Случилось это неподалеку от Пшасныша, и было при этом много шляхты; все заволновались, услышав эти смелые речи, у одних изобразилось удивление на лицах, другие покраснели. Наконец самый почтенный шляхтич сказал:
— Никто тут присяги бывшему королю не нарушал. Сам он освободил нас от нее, потому бежал из нашей страны и не подумал оборонять ее.
— Чтоб вас бог убил! — воскликнул Кмициц. — А сколько раз принужден был бежать король Локоток, а ведь воротился же, ибо народ его не оставил, страх божий был еще в сердцах? Не Ян Казимир бежал, а продажные души от него бежали и теперь жалят его, чтобы обелить себя перед богом и людьми!
— Слишком уж смело ты говоришь, молодец. Откуда ты взялся, что нас, здешних людей, хочешь учить страху божьему? Смотри, как бы тебя не услышали шведы!
— Коли вам любопытно, скажу: я из курфюрстовской Пруссии, подданный курфюрста. Но родом я поляк, люблю отчизну, и стыдно мне за мой закоснелый народ.
Тут шляхта, позабыв о гневе, окружила его и с любопытством стала наперебой расспрашивать:
— Так ты, пан, из курфюрстовской Пруссии? Ну-ка расскажи нам все, что знаешь! Как там курфюрст? Не думает спасать нас от ига?
— От какого ига? Вы же рады новому господину, так чего же толковать об иге! Как постелешь, так и выспишься.
— Мы рады, потому нельзя иначе. Меч висит над нашей головою. А ты рассказывай так, будто мы вовсе не рады.
— Дайте ему выпить чего-нибудь, чтоб язык у него развязался. Говори смело, среди нас нет изменников.
— Все вы изменники! — крикнул пан Анджей. — Не хочу я пить с вами, шведские наймиты!
С этими словами он вышел вон, хлопнув дверью, а они остались, пристыженные и потрясенные; никто не схватился за саблю, никто не последовал за Кмицицем, чтобы отплатить за оскорбление.
Он же двинулся прямо на Пшасныш. В какой-нибудь версте от города его окружил шведский патруль и повел к коменданту. В патруле было только шестеро рейтар и седьмой — унтер-офицер, вот Сорока и трое Кемличей и стали поглядывать на них, как волки на овец, да глазами показывать Кмицицу, — дескать, не стоит ли ими заняться.
Пана Анджея это тоже очень соблазняло, тем более что неподалеку протекала Венгерка, берега которой заросли камышом; однако он совладал с собою и позволил шведам спокойно вести себя к коменданту.
Назвавшись, он сказал коменданту, что родом из курфюрстовской Пруссии, барышник, каждый год ездит с лошадьми в Соботу. У Кемличей тоже были свидетельства, которые они раздобыли в хорошо знакомом им городе Ленге, так что комендант, который сам был немец из Пруссии, не стал чинить им препятствий, только все допытывался, каких лошадей они ведут, и выразил желание посмотреть их.
Когда челядь Кмицица пригнала по его требованию табунок, он хорошенько его осмотрел и сказал:
— Так я куплю у тебя лошадей. У другого забрал бы так, но ты из Пруссии, и я тебя не обижу.
Кмициц растерялся: продашь лошадей — тогда под каким предлогом продолжать путь, — надо, стало быть, возвращаться в Пруссию. Он заломил поэтому за табунок чуть не вдвое больше настоящей цены. Сверх всяких ожиданий офицер не разгневался и не стал торговаться.
— Ладно! — сказал он. — Загоняйте лошадей в конюшню, а я сейчас вынесу деньги.
Кемличи в душе обрадовались; но пан Анджей, осердясь, стал браниться. Однако делать было нечего, пришлось загнать табунок в конюшню. В противном случае их бы тотчас заподозрили в том, что они барышничают только для виду.
Тем временем снова вышел офицер и протянул Кмицицу клочок исписанной бумаги.
— Что это? — спросил пан Анджей.
— Деньги, или то же, что деньги, — квитанция.
— Где же мне заплатят?
— На главной квартире.
— А где главная квартира?
— В Варшаве, — со злобной улыбкой ответил офицер.
— Мы только за наличные торгуем. Как же так? Что же это такое? — взвыл старый Кемлич. — Царица небесная!
Но Кмициц повернулся к старику и грозно на него поглядел.
— Для меня, — сказал он, — слово коменданта те же деньги, а в Варшаву мы с охотой поедем, там у армян можно отменных товаров достать, в Пруссии нам за эти товары дадут хорошие деньги.
Когда офицер ушел, пан Анджей сказал в утешение Кемличу:
— Молчи, шельма! Эти квитанции — самая лучшая грамота, мы с ними и до Кракова доедем, всюду будем жаловаться, что нам не хотят платить. Легче сыр из камня выжать, чем деньги из шведов. Это-то мне и на руку! Немчура думает, что обманул нас, а сам не знает, какую оказал нам услугу. А тебе за лошадей я из собственной шкатулки заплачу, чтоб не понес ты убытку.
Старик вздохнул с облегчением и уже только по привычке некоторое время скулил:
— Обобрали, разорили, по миру пустили!
Но пан Анджей рад был, потому что дорога перед ним была открыта; он предвидел, что и в Варшаве ему не заплатят, а пожалуй, и вовсе нигде не отдадут денег, так что можно будет ехать себе вперед и вперед, искать, будто бы на шведах обиды хоть у самого ихнего короля, который стоял под Краковом и вел осаду прежней польской столицы.
А пока пан Анджей решил заночевать в Пшасныше, чтобы дать отдых лошадям и, не меняя нового имени, сменить все же худородную кожу. Он заметил, что к убогому барышнику все относятся с пренебрежением и всяк норовит напасть на него, не особенно опасаясь, что за бедняка могут притянуть к ответу. Худородному и к шляхте побогаче трудно было приступиться, а стало быть, труднее узнать, что у кого на уме.
Он оделся прилично своему званию и положению и направился в корчму побеседовать с шляхетской братией. Однако не порадовали пана Анджея ее речи. На постоялых дворах и в шинках шляхта пила за здоровье шведского короля и со шведскими офицерами поднимала чары за его успехи и смеялась шуточкам, которые они позволяли себе над королем Яном Казимиром и Чарнецким.
Такими подлыми сделал людей страх за свою шкуру и свое добро, что они униженно заискивали перед захватчиками, наперебой стараясь развеселить их. В одном только не переходили они границ. Они позволяли смеяться над собою, над королем, над гетманами, над Чарнецким, но не над верой, и когда один шведский офицер заявил, что лютеранская вера так же хороша, как католическая, сидевший рядом с ним молодой шляхтич Грабковский не стерпел богохульства и ударил офицера обушком в висок, а сам, воспользовавшись суматохой, ускользнул из шинка и пропал в толпе.
Шведы бросились было преследовать его; но пришли вести, которые отвлекли от шляхтича общее внимание. Прискакали гонцы с донесением, что Краков сдался, что Чарнецкий в плену и рухнула последняя преграда на пути шведского владычества.
В первую минуту шляхта онемела; но шведы возликовали и стали кричать «ура». В костеле Святого духа, в костеле бернардинов и в недавно сооруженном пани Мостовской монастыре бернардинок было велено звонить в колокола. Пехота и рейтары, выйдя из пивных и цирюлен, в боевых порядках явились на рынок и давай палить из пушек и мушкетов. Затем для войска и горожан выкатили бочонки горелки, меду и пива, разожгли смоляные бочки, и пир шел до поздней ночи. Шведы вытащили из домов горожанок, чтобы плясать с ними, вольничать и веселиться. А в толпе загулявших солдат кучками прохаживалась шляхта, пила вместе с рейтарами и волей-неволей притворялась, что она тоже рада падению Кракова и поражению Чарнецкого.
Так мерзко стало от этого Кмицицу, что он рано ушел к себе на квартиру в предместье, но уснуть не мог. Жар его снедал, и душу терзало сомненье, не слишком ли поздно стал он на правый путь, когда вся страна уже в руках шведов. Он начинал думать, что все потеряно и Речь Посполитая никогда не воскреснет из праха.
«Это не неудачная война, — думал он, — которая может кончиться потерей какой-нибудь провинции, это безвозвратная гибель, ибо вся Речь Посполитая становится шведской провинцией. Мы сами тому виною, а я больше всех!»
Жгла его эта мысль, и совесть его грызла. Сон бежал с его глаз. Он сам не знал, что делать: ехать дальше, оставаться на месте или возвращаться назад? Если собрать ватагу и учинять набеги на шведов — они станут преследовать его не как солдата, а как разбойника. Да и на чужой он теперь стороне, где его никто не знает. Кто пойдет за ним? На его клич слетались неустрашимые люди в Литве, когда он сам был славен, а здесь если кто и слыхал о Кмицице, то почитал его изменником и другом шведов, а о Бабиниче, ясное дело, никто и не слыхивал.
Все напрасно, и к королю незачем ехать, слишком поздно! И в Подляшье незачем ехать, — конфедераты почитают его изменником, и в Литву возвращаться незачем, ибо там властвует Радзивилл, и здесь оставаться незачем, ибо нет тут для него никакого дела. Лучше уж смерть, чтоб не глядеть на свет божий и бежать от угрызений совести!
Но будет ли лучше на том свете тем, кто, нагрешив, ничем не искупил своей вины и со всем ее бременем предстанет перед судом всевышнего? Кмициц метался на своем ложе, как на ложе пыток. Такой кромешной муки не испытывал он даже в лесной хате Кемличей.
Он кипел здоровьем и силой, готов был на любое дело, душа его рвалась в бой, а тут все пути были заказаны, — хоть головой об стену бейся. Выхода нет, нет спасения и нет надежды!
Прометавшись ночь напролет, он вскочил еще до света, разбудил людей и тронулся в путь. Он ехал в Варшаву, сам не зная, зачем и для чего туда едет. С отчаяния он бежал бы в Сечь; но времена были уже не те, Хмельницкий с Бутурлиным разбили как раз под Гродеком великого коронного гетмана, огнем и мечом опустошая юго-восточные провинции Речи Посполитой и засылая свои разбойничьи ватаги даже под Люблин.
По дороге в Пултуск пан Анджей повсюду встречал шведские отряды, сопровождавшие подводы с припасом, зерном, хлебом, пивом и целые гурты скотины. Со стоном и слезами шли с ними толпы мужиков или мелкой шляхты, которых таскали с подводами миль за двадцать от дому. Счастлив был тот, кто получал позволение вернуться с подводой домой, но не всегда это случалось: после доставки припасов шведы гнали мужиков и однодворцев на работы, — чинить крепости, строить сараи и амбары.
Видел Кмициц и то, что шведы под Пултуском хуже обращаются с народом, чем в Пшасныше; он не мог понять, в чем дело, и расспрашивал об этом встречных шляхтичей.
— Чем ближе к Варшаве, милостивый пан, — объяснил ему один из них, — тем больше шведы теснят народ. Там, куда они только пришли и где им еще может грозить опасность, они помягче, сами оглашают капитуляции и королевские указы против притеснителей; но там, где они уже утвердились, где заняли поблизости без боя какой-нибудь замок, они тотчас забывают все свои посулы и никого не щадят, грабят, обижают, обирают, поднимают руку на костелы, духовенство и даже на монахинь. Это все еще ничего, а вот что в Великой Польше творится — этого никакими словами не опишешь!
Тут шляхтич стал рассказывать, что творил жестокий враг в Великой Польше, какие грабежи, насилия, убийства совершал, как ломал пальцы в курках и каким жестоким подвергал пыткам, чтобы выведать, где деньги; как в самой Познани был убит ксендз провинциал Браницкий, а простой люд подвергался таким зверским пыткам, что при одном воспоминании волосы шевелились на голове.
— Везде так будет, — говорил шляхтич. — Божье попущение! Близок Страшный суд! Чем дальше, тем хуже, и ниоткуда не видно спасения!
— Человек я нездешний, — сказал Кмициц, — но только странно мне: что же это вы так терпеливо сносите все обиды, хоть сами шляхтичи и рыцари?
— С чем же нам выступить против них? — воскликнул шляхтич. — С чем? В их руках замки, крепости, пушки, порох, мушкеты, а у нас даже охотничьи ружьишки и те отняли. Была еще надежда на пана Чарнецкого, но он в оковах, а король в Силезии, так кто же может помыслить о том, чтобы дать отпор врагу? Руки у нас есть, да в руках нет ничего и вождя нет!
— И надежды нет! — глухо сказал Кмициц.
Они прервали разговор, так как наехали на шведский отряд, сопровождавший подводы, мелкую шляхту и реквизированную «добычу». Удивительное это было зрелище. На сытых, как быки, лошадях, с десятками гусей и кур, притороченных к седлам, ехали в облаках перьев усатые и бородатые рейтары, правой рукой в бок упершись и сбив набекрень шляпы. Глядя на их воинственные, надменные лица, нетрудно было догадаться, какими господами чувствуют они себя здесь, как весело им и вольготно. А убогая, порою босая шляхта, свесив голову на грудь, шагала пешком у своих подвод, затравленная, испуганная, подгоняемая часто бичом.
Когда Кмициц увидел эту картину, губы затряслись у него как в лихорадке.
— Эх, руки у меня чешутся! Руки чешутся! Руки чешутся! — твердил он шляхтичу.
— Молчи, пан, Христом-богом молю! — остановил его тот. — Погубишь и себя, и меня, и моих деток!
Случалось, однако, что взору пана Анджея открывались иные картины. В отрядах рейтар он замечал порою кучки польской шляхты с вооруженной челядью; ехали они с песнями, веселые, пьяные и со шведами и немцами запанибрата.
— Как же так, — спрашивал Кмициц, — одних шляхтичей преследуют и теснят, а с другими дружбу заводят? Верно, те, кого вижу я среди солдат, подлые предатели?
— Нет, не подлые предатели, а хуже, еретики! — отвечал шляхтич. — Для нас, католиков, они тяжелее шведов, они больше всего грабят, жгут усадьбы, похищают девушек, мстят за личные обиды. Весь край они держат в страхе, ибо все сходит им с рук, и у шведских комендантов легче найти управу на шведов, нежели на своих еретиков. Только слово пикни, всякий комендант тебе в ответ: «Я не имею права преследовать его, не мой он, ступайте в ваши трибуналы!» А какие теперь трибуналы, какой суд, когда все в руках шведов? Куда швед сам не попадет, еретики его приведут, а на костелы и духовенство они их в первую голову excitant[109]. Так мстят они матери-родине за то, что она дала им приют и свободу исповедания гнусной их веры, в то время как в других христианских странах их справедливо преследовали за кощунство и святотатство…