— Точно! — Мытарин опять засмеялся. — Только это ведь предположение Илиади, а на самом деле неизвестно у кого больше. Ты как считаешь?
— У товарища Веткина больше. Я каждый день его вижу, таких здоровуших размеров нигде не имеется.
— Вряд ли. Я думаю, у Илиади длиннее. У него же не нос, а сошник рядовой сеялки.
— А у товарища Веткина как семенной огурец.
— Да, но у Илиади загибается книзу, и надо учесть еще и этот изгиб.
— У товарища Веткина тоже имеется в наличии изгиб, но кверху, а короче нос кажется исключительно потому, что он толще. У Илиади, наоборот, тонкий, вот и происходит впечатление ложности длинноты. Не верите — спросим дежурную.
— Давай. — Мытарин живо вскочил и нагнулся к окошку дежурной, серьезно попросил рассудить спор.
— Делать нечего, что ли? — обиделась та. — Вот линейка, смеряйте, если надо. — И сунула в окошко ученическую линейку.
— А что, идея вполне… — Мытарин передал линейку Сене. — Установим наконец истину и прекратим их ревнивый спор. Давай, Сеня, дуй к Илиади, а потом к Веткину.
— А они не рассердятся? Илиади ведь серьезный, может не согласиться.
— А ты его не спрашивай. Сперва смеряй, а потом объясни.
— Он в амбулаторном корпусе, — сказала сестра. — От входа прямо, потом налево. Нашли дело! А еще начальники…
На выходе Мытарина стукнуло дверью, а Сеню чуть не сдуло ветром, и они удивились, что так быстро потемнело, тревожно шумят деревья, и над ними, закрыв уже полнеба, плывет, ворочаясь, тяжелая темная туча, подпоясанная пенистым жгутом.
— Давай быстрей! — крикнул Мытарин, схватил Сеню за руку и потянул за собой.
Они перебежали по мокрой аллее в амбулаторный корпус, и Мытарин остался у окошка регистратуры наблюдать грозу, а Сеня с линейкой и продуктовым узелком в руке пошел по кабинетам искать Илиади.
Веткин уже отупел от вязких, бесплодных размышлений, и время было сумрачное, непонятное: то ли пять часов дня, то ли семнадцать часов вечера. Он не мог больше лежать, не мог терпеть придавившую его тоску трезвой жизни, не имеющей заднего хода. То есть вернуться назад, на прежнюю дорожку привычного режима он мог бы, но тогда действительно допьешься до белой горячки, докуришься до черного рака легких. А не куришь и не пьешь, ты здоровеньким умрешь. Или не так это поется?
Так, так, правильно, старый ты хрен. Только зачем тебе такая ничтожная маета, зачем, ради чего такие мучительные ограничения непреходящих желаний, может быть, последних твоих желаний, заветных, единственных?! А эти-то последние, заветные, непреходящие, — вонючая дешевая сигарета и такая же вонючая, дешевая водка. И это все, что тебе надо? Все, что тебе осталось? Ради чего же ты маешься здесь?
Он кружил без толку, вращался как изношенная шестерня, он устал, отчаялся, и рядом никого не было, день стремительно таял, катастрофически быстро стемнело, воздух будто уплотнился, и стало тяжело дышать, включился искрючий, шумный рубильник грозы, мокрым ветром захлопнуло окно. И Веткин решился.
Встав с кровати, он торопливо разорвал надвое простыню, скрутил длинные половинки жгутом, связал, сделал петлю и, воровски оглядываясь и прислушиваясь, влез на стул посреди комнаты. Накинув петлю на шею, он завязал концы за трехрогий светильник и оглядел постылую больничную камеру, надо бы оставить прощальную записку, но для кого, для чего? Ослепительно сверкнул за окном высоковольтный пробой большой силы, бабахнул гром, и это было венцом пошлости. Как в старинных книжках, где Драматические события сопровождаются грозой, ураганом и другими устрашающими явлениями природы. Хватит!
Веткин оттолкнул ногами стул и с оглушающей болью, с оторванной головой взлетел к потолку, ударился теменем в его ребристую почему-то поверхность, затем почувствовал жаркое распухание шеи и удар по пяткам, по ягодицам. Что же это такое, боже?!
И опять синим огнем полыхнуло окно, оглушительно захохотал гром, хлынул всепроломный ливень в руку толщиной.
Светильник не выдержал тяжести Веткина и, оборвавшись, так треснул по голове, что шишка вспухла больше куриного яйца, Веткин пощупал ее, сидя на полу, помял, потом осторожно, бережно поводил головой, проверяя целость и исправность шеи. Опасливо снял широкую мягкую петлю, под грозовой хохот осмотрел ее: в одном месте на простыне был жидкий красный мазок — это лопнула кожа под подбородком. И пятки малость болели. И ягодицы. Хлопнулся как мешок с солью, а впечатление такое, будто летел вверх, а не вниз, и не с полуметровой высоты, а с многоэтажной. Старый дурак. Со стула кувыркнулся, не мог устоять.
Охая и ругаясь, Веткин встал, собрал на газету осколки светильника, смел носками стекольную пыль, бросил в урну у порога. Потом перед бритвенным зеркальцем осмотрел у окна худую длинную шею, прижег одеколоном лопнувшую кожу с небольшим синяком. Опять медленно поводил шеей вправо-влево и удивился, не почувствовав хруста. Прежде шумела как несмазанный подшипник, а теперь будто новая. Вытянулась, что ли? Надо же! Не было бы счастья, как говорится…
Окно поминутно озарялось сполохами молний, но гром откатился за Волгу, стал мирным, добродушным, ливень стих, тенькала только крупная капель с крыши да шумели под верховым убегающим ветром мокрые деревья, отряхиваясь от недавнего дождя. И опять посветлело — стремительно, молодо, весело.
— Добрый вечер, товарищ Веткин, — сказал Сеня с порога. — Я, то есть мы… желательно смерить продолжительность вашего носа в длину…
— Что?! — Веткин, багровея от гнева, пошел на него. — Кто это мы?…
Сеня оглянулся в растерянности, и тут вырос, заслоняя дверной проем, Мытарин. Осмелев, Сеня приподнялся на носки и ловко прижал линейку к серьезному носу подскочившего Веткина. Тот опешил от такой немыслимости, растворил в немом негодовании рот, но Сеня уже передвинул пальцы к концу знаменитого носа и зафиксировал его длину.
— Семь и шесть десятых! — воскликнул он с детской радостью. — Что я вам говорил, а? Вот он у нас какой! Больше на… — И, сбитый гневным ударом, покатился по полу к своей койке.
— Смеяться вздумал, блаженный! — взгремел над ним Веткин, потрясая кулаками. — Да я тебя сейчас отделаю как бог черепаху! — И резко обернулся к Мытарину: — Весело, да? Пошутить захотелось, поразвлечься? Ах ты, бык мирской! Я тут вешаюсь, а вы мой нос мерять! Да я…
— Прости, пожалуйста, — сказал Мытарин виновато. Он только сейчас увидел на полу скрученную простыню и бронзовый каркас погнутого светильника. — Ей-богу, Веткин, не знали, извини, если можешь.
И Сеня, недоуменно поглядев на светильник и удавку, покаянно поднялся на колени:
— Простите великодушно, товарищ Веткин. Я во всем виноват: оставил вас одного в трагической задумчивости лечебного стресса. Извините меня. Но товарищ Мытарин в очной ставке подтвердит, что я всегда говорил одно: ваш нос больше, чем у товарища Илиади, и вот измерение подтвердило…
Веткин вдруг всхлипнул, упал на свою кровать и, сотрясаясь всем телом, зарыдал. Он рыдал громко, по-женски, комкал руками подушку, прижимаясь к ней лицом, и пегая от седины голова бессильно моталась из стороны в сторону.
Сени поднялся с пола и хотел подать ему воду, но тут пришел Илиади с каким-то узелком и с ворчаньем — почему посторонние в палате, что за безобразие, — выставил Мытарина. Затем, демонстративно не замечая Сеню, бросил знакомый узелок в угол, поднял Веткина, напоил и, узнав, что произошло, вышел из палаты. Вскоре он вернулся с пачкой сигарет и спичками. Достал сигарету, сунул Веткину в рот, поднес спичку. Веткин сладко зачмокал, Облегченно вдохнул, окутавшись дымом.
— Вот и дыми, не смей доводить себя до химерного состояния, — приказал Илиади. — Ты сколько куришь, лет сорок?
— Сорок четыре, — прохрипел Веткин.
— И хотел одним махом очиститься? Кто же это тебе посоветовал, не он ли? И ткнул костлявым старческим пальцем и сторону Сени, смирно сидящего на своей постели. Илиади уже забыл, что сравнивал курящего Веткина с паровозом.
— И он. Да и вы говорили о вреде.
— Так, так. У меня лечишься, а его советы выполняешь. Да ты знаешь, что за сорок с лишним лет куренья твой организм как-то приспособился к этому, выработал защитные свойства против дурацкой привычки своего хозяина, позаботился о самосохранении, и нельзя сразу, волевым усилием менять жизненный режим, нельзя! Без врачебной консультации такие вещи не делаются. А ты с кем консультировался! Выпишу! Завтра же выпишу, если не будешь слушаться! А тебя, — и опять в Сеню костяным пальцем, — сегодня же, сейчас. Собирай свои манатки и дуй к разлюбезной Фене. Ишь, какой умник, нос мой ему смерить захотелось! Ты знаешь, Веткин, что он недавно отколол, этот смиренник? Входит в кабинет, кладет у двери вон тот узелок (передачка Мытарина — узнал наконец Сеня) и, ни слова не говоря, не здороваясь, в присутствии медсестры, приставляет к моему носу линейку, меряет и уходит. При свидетеле, публично, понимаешь?! Такой наглец. Мы даже слова не смогли сказать от неожиданности, не успели. Может, он и у вас мерял?
— Да. Перед вашим приходом.
— Выпишу! Сейчас же выписываю. А на Мытарина, негодника, самому Балагурову пожалуюсь. И Межову. Пусть возьмут его в оборот, зубоскала, пусть подумает, прежде чем шутить над старшими. Мы что ему, сопляку, ровня, мальчишки? Его еще на свете не было, а я уж людей лечил, а когда ты воевал, он без штанов, поди, бегал…
Сеня раскаянно слушал эти негодующие речи, глядел на сидящих рядышком Илиади и Веткина, носатых, уставших, и ему было жалко их, совестно за самого себя. Как же он, известный на всю Хмелевку изобретатель, наладчик счастливой жизни людей, мог с такой легкомысленностью обидеть близко расположенных к нему товарищей, старшего коллегу инженера и своего лечащего врача! Совестно, стыдно… Правда, зато установили истинную протяженность их носов. Кто же виноват, если они столько лет спорят, а смерить не догадались!
— Не выписывайте, он опять, кажется, что-то изобрел, — заступился за Сеню Веткин. — Я еще не знаю, но вдруг дельное получилось.
— Выкладывай, изобретатель, — потребовал Илиади.
— При товарище Веткине не буду, — отказался Сеня.
— Да пожалуйста!.. — Веткин взял сигареты со спичками и вышел в коридор.
Сеня развернул на тумбочке амбарную книгу и кратко рассказал о своей самоходной магистрали. Старый врач был внимателен, но едва Сеня закончил, тяжело поднялся, опершись руками о колени, сердитый, нетерпимый.
— Ты не создал дорогу, ты уничтожил ее. Твой транспортер превращает человека в безличную единицу груза, нивелирует его особенность, сложность. Ведь человек, даже при грубом рассмотрении, состоит из трех частей… — Заметил усмешку Сени и оскорбленно смолк, пожевал сухими малокровными губами. В изголовье кровати увидел большой бумажный рулон, развернул его, узнал больничный плакат со схемой кровообращения и окончательно рассердился: — Ты еще и мелкий воришка? Выписываю! Сейчас же выписываю! Такие нелепые дороги выдумывай дома, на своих харчах. — И ушел, крикнув в коридоре Веткину: — А ты держись, скоро опять приду.
Сеня проводил взглядом его согбенную круглую спину и укорчиво покачал головой: ругательные слова врача не убеждали в непригодности изобретения. Пускай выписывает, магистраль-то создана. Вот бы еще сделать ее в материальной вещественности или хотя бы модель в натуральную величину. Но, может, удастся и это. Проект уже одобрили Монах и Юрьевна, поддерживают товарищи Балагуров и Мытарин, если еще понравится товарищу Межову, тогда все главные начальники района будут за магистраль.
И, собирая вещи, Сеня видел в натуральном образе свое детище, видел веселые, ликующие лица односельчан: шоферов во главе с Витяем Шатуновым — им осточертели проселочные дороги» вернее, бездорожье грунтовых сельских путей; председателя райпотребсоюза Заботкина, который все время хлопочет, чтобы одеть-обуть, накормить-наших хмелевцев, бородатого Монаха-Робинзона, охраняющего от нас природу окружающей среды; инструктора но культуре Митю Соловья по фамилии Взаимнообоюднов, довольного тем, что у людей прибавится время лишнего досуга; военкома майора Примака, который может посадить на магистраль призывников и отправить в любую сторону; древнего главбуха Владыкина, который обрадуется устройству для экономики; товарищей Мытарина, Межова, Балагурова и других начальников, которые борются за выполнение планов и удовлетворение не утихающих в постоянном росте потребностей хмелевского народа.
Довольный собой, он порадовал на прощанье Веткина:
— Вы извините меня, конечно, товарищ Веткин, но ваш нос па четыре миллиметра длиннее Илиадиного, а по толщине примерно вдвое больше.
— Какой ты умный, — сказал тот, устало усмехнувшись.
IX
Приземистые корпуса уткофермы, вытянувшиеся по голому берегу волжского залива, были не белыми, а розовыми в лучах утреннего солнца и будто приветствовали Сеню: здравствуй на долгие годы, наш дорогой механик, поздравляем тебя с выходом на трудовую службу!
Сеня надавил сандалетами на педали, и через несколько минут скрипучий облезлый велосипед, Сенин ровесник, вынес его на асфальтовую площадку уткофермы. Родная обстановка привычных запахов, красок и шумов успокаивающе столпилась вокруг него. Солидно крякали несушки в маточниках с открытыми окнами и дверями, пищали утята в белых брудергаузах, сытный хлебный дух распаренных концентратов распространяла на всю территорию фермы кормокухня, о великой тайне зарождения новой жизни безмолвствовали застывшие под солнцем белые инкубатории, и весело, радостно гомонил, плескался на мелкой воде прибрежных выгульных двориков утиный молодняк, отгороженный от основной акватории залива проволочными сетками.
Сеня остановился у шанхая, прислонил велосипед к побеленной стенке и зашел в контору. Привычно поздоровавшись с долговолосым Сережкой бухгалтером, спросил, здесь ли начальница. Хотелось узнать положение технических дел, чтобы отсюда начать планирование первой очереди самоходной магистрали.
— У себя. — Сережка мотнул кудлатой головой в сторону двери с табличкой «В. А. Кузьмичева, завфермой».
Сеня постучался и отворил дверь. Строгая Вера Анатольевна, светловолосая, кудрявая, так обрадовалась ему, что бросила телефонную трубку, выскочила из-за стола и, поправив пальцем очки, подала руку.
— Семен Петрович, дорогой! А я жду не дождусь. Что же вы нас покинули на целую неделю? Тут столько работы: новый инкубаторий не выдерживает температуру, в маточнике барахлит яйцесборщик, в брудергаузе… Да вы садитесь, садитесь.
Сеня присел у стола, снял кепку, положил на колени.
— А слесари-то? — спросил.
— Что слесари… Я перезвоню попозже, извините, — сказала она в трубку, прижала ее к аппарату, села за стол. — Что слесари, дорогой Семен Петрович, когда вас нет. У нас же полугодовой план горит, а тут кормов не подвезли, птичниц не хватает, техника капризничает… Что бы такое придумать, Семен Петрович, механизм бы какой-то такой, чтобы нельзя было разбредаться, чтобы все последовательно шло, отлаженно, как часы.
Сеня радостно заулыбался, даже лысина засветилась:
— Уже придумал, Вера Анатольевна. МГПМ называется. Показывал чертежи товарищам Балагурову, Мытарину, еще кой-кому, и все с одобрением. Один только Илиади против.
— Как интересно. Вы можете показать и мне, но только в другой раз как-нибудь, ладно? Сейчас надо устранить технические неполадки в цехах. Вы уж будьте добры, побыстрее, Семен Петрович.
Вот так всегда. Дай ей организующий, собирающий ЛЮ-ДОН механизм, но в то же время занимайся неполадками а брудергаузах и инкубаториях. И многие люди так: не хотят поступиться никакой мелочью ради великой наладки вежливой жизни.
— Не могу, Вера Анатольевна. — Сеня поднялся, надел СВОЮ мазутную кепку и заторопился на улицу, к велосипеду. Оставил у стены, а там ведь амбарная книга с чертежами магистрали!
— Куда же вы, Семен Петрович? — Она выбежала за НИМ вслед, настигла у велосипеда. — Что случилось, Семен Петрович, объясните же наконец!
— Я только сейчас сообщал вам: изобрел МГПМ.
— На здоровье, изобретайте хоть две, но сейчас-то нам важнее устранять неполадки на ферме, Семен Петрович!
— Нет, — сказал Сеня с досадой. — Важнее всего эта магистраль, и надо заниматься творческим процессом только над ней.
— Извините, но я вынуждена доложить директору. Это уж ни в какие ворота: один неумеха, другой болеет, третий изобретает. Кто же будет работать, план выполнять?
Саня не ответил на такой ничтожный вопрос, закатил велосипед в свою мастерскую, облачился в рабочий темный халат и до обеда колдовал у окна над чертежами новых механизмов магистрали. Вера Анатольевна еще раз попыталась уговорить его, но Сеня не послушался. Затем она привела Зою Яковлевну Межову, главного зоотехника: все-таки начальница повыше, да еще и супруга заместителя начальника райсельхозуправления, первая красавица Хмелевки.
— Семен Петрович, милый чародей техники, неужели заставите просить бедных женщин! — сказала весело, с насмешливым кокетством. — Или мы совсем не нравимся вам?.
Сеня не поддался и тут. О магистрали знали начальники повыше ее, а самой красивой женщиной в мире он считал свою Феню.
Потом он увидел их в буфете за одним столиком, пожалел. Обе светлые, как сестры, белокурые, синеглазые, но молодая Зоя Яковлевна вроде бы за старшую, а Вера Анатольевна за меньшую, хотя лет на десять старше Зои и держится строже, в очках. Вот бы все женщины так-то дружили между собой. Но ремонтировать им механизмы на ферме не согласился, на уговоры опять не поддался.
— Видал подружек? — сказала семипудовая Анька Ветрова, когда за ними захлопнулась дверь. — С виду водой не разольешь, а раскопай и увидишь совсем-совсем другое. — Оперлась голыми по локоть руками на буфетную стойку и поглядела на него покровительственно.