– Ребята, вы не видели большой гаечный ключ? – поинтересовалась она, когда торопливо вошла в комнату, по пути опрокинув стул. Цепь, покрытая смазкой, болталась в грязной руке. На ней была натянула задом наперед бейсболка и надета бело-голубая спортивная студенческая куртка с именем другой девочки на нагрудном кармане.
Опал довольно сильно изменилась за последние два года. Она выросла и похудела и, несмотря на развязный вид, выглядела более изящной, чем нескладная девочка, которую я так хорошо помнила.
Когда она повернулась и увидела меня, ее лицо расплылось в широкой улыбке. Она выронила цепь и крепко обняла меня запачканными смазкой руками.
– Я думала, ты приедешь вечером, – сказала она. – Боже, мне нужно сделать миллион дел прямо сейчас: я должна починить велосипед и встретиться с кое-какими друзьями. Но потом я найду тебя. Завтра, ладно? Завтра я покажу тебе много новых трюков. Я полностью отработала прыжок с амбара и даже делаю сальто на лету! И я достала ту классную книжку про бродячих актеров с отличными картинками. Ты должна ее увидеть!
Опал была худой веснушчатой девочкой, которая с семи лет твердила, что хочет стать акробаткой, исполняющей опасные трюки. Во время моего последнего визита она в двух местах сломала руку, когда спрыгнула со старого сеновала в большом амбаре.
Рейвен уехала в Рутленд по срочному делу, и мне пришлось отвезти Опал в пункт неотложной помощи и сидеть рядом с ней, пока она ждала медицинского осмотра. Она выглядела очень потрясенной, но не из-за падения, а из-за того, что произошло в амбаре перед прыжком. Она утверждала, что на сеновале рядом с ней кто-то был, но когда Гэбриэл пошел проверить, то нашел лишь ржавые вилы, прислоненные к стене, и несколько комков гнилого сена.
– Что ты там видела? – спросила я, но она так и не ответила.
Чтобы отвлечь ее от бесконечного ожидания в больничных очередях, я попросила Опал рассказать мне о ее любимых трюках. Она сказала, что читает о старых бродячих артистах и воздушных акробатах.
– Чарльз Линдберг[6] начинал с этого, – объяснила она. Потом она перешла к рассказам о женщинах, и ее голос срывался от волнения и восхищения.
– Одна леди по имени Глэдис Ингл стреляла из лука, стоя на верхнем крыле своего «Кертис Дженни».
– На крыле чего?
– «Кертис Дженни». Это биплан. У меня в типи есть его модель. Но больше всего Глэдис Ингл прославилась прыжком с одного самолета на другой, прямо в воздухе. Разве не здорово?
– Действительно здорово, – согласилась я.
– Потом была еще Бесси Колман. Я про нее сделала доклад в школе. Она была первой американской женщиной-пилотом и тоже ходила по крылу самолета. Да, еще Лилиан Бойер по прозвищу «Царица воздуха»: она бросила работу официантки ради исполнения трюков на самолете.
– Ничего себе поворот карьеры!
– А ты слышала о Буффало Билле? Готова поспорить, ты не знаешь о его племяннице Мэйбл Коди. Она была первой женщиной, которая поднялась на самолет со скоростного катера.
К тому времени, когда Опал перешла к изложению завершающей части эпопеи о воздушных трюках на крыле самолета в 1936 году – именно тогда правительство запретило покидать кабину на высоте ниже 1500 футов, – таинственный незнакомец на сеновале был забыт, а к концу трехчасового ожидания в палате скорой помощи я стала лучшей подругой десятилетней Опал, и она не отходила от меня до конца нашего пребывания в больнице. Она показывала мне рисунки в книгах и модели самолетов, которые она собрала сама. Биплан «Кертис Дженни» висел на рыболовной леске, прикрепленной к столбу у вершины типи. Опал приклеила маленькую пластиковую женщину к верхнему крылу вместе с крошечным луком, который она сделала из прутика и нитки, и стрелами из зубочисток. На другом крыле была прикреплена круглая мишень.
Мне, как постороннему человеку, казалось, что Опал нравится жить в типи, и мое предположение подтвердилось, когда она показала мне свою спальню, отгороженную занавеской, и заставила биплан летать кругами у нас над головой легким толчком пальцев. Я оглядывалась по сторонам со странным ощущением дежавю, и мне пришлось сказать себе, что это не то типи, где жили мы с матерью, а его третья или четвертая инкарнация. Но теперь его тоже предстояло заменить, и все из-за моей матери.
После того, как Опал ушла чинить велосипед, мы с Рейвен и Гэбриэлом вернулись к обсуждению моей матери. Мы сидели за длинным деревянным столом в большом амбаре, который когда-то служил кухней и местом собраний для членов общины. Амбар выглядел пустым и огромным, и наши голоса терялись в этом пространстве.
С годами Нью-Хоуп постепенно приходил в упадок. Видение утопии, созданное Гэбриэлом, утратило свое очарование и обветшало вместе с садами и постройками. Дом моего детства превратился в подобие города-призрака, хрупкую оболочку того, чем он был когда-то, и я была разочарована, но не удивлена. Можете называть меня скептиком, но я всегда считала, что для создания идеального общества требуется нечто большее, чем натуральные овощи и разговоры в кругу единомышленников.
Рейвен родилась на десять лет позже меня, и мы с ней были единственными детьми в общине, пока я жила там. Она родилась на третий день после моего приезда в Нью-Хоуп. Я плохо спала в ту ночь, слушая крики ее матери, доносившиеся из большого амбара, который был превращен в «акушерский центр» со священным кольцом свечей и молодым хиппи по имени Зак, попеременно игравшим на гитаре музыкальные темы «С днем рожденья тебя» и «Одинокого рейнджера». Я лежала без сна, гадая о том, почему моя мать привезла меня сюда, ведь здесь дети даже не рождаются в клиниках.
Когда Рейвен была малышкой, я меняла ей подгузники, а потом научила ее завязывать шнурки. Я поделилась с ней моим наследством – случайными булавочными уколами и историей о том, как превращать непослушный шнурок в зайчика, а потом отправлять зайчика в норку, – но сомневаюсь, что она помнила об этом.
Рейвен стала настоящей красавицей ростом около шести футов, с длинными темными волосами и высокими скулами. Она работала на неполной ставке в офисе городской канцелярии и ходила на вечерние курсы в надежде получить степень по психологии. Когда я уехала в колледж и не вернулась обратно, Рейвен быстро заменила меня для моей матери. Это обстоятельство немного угнетало меня и заставляло испытывать уколы ревности и вины каждый раз, когда мать в последующие годы упоминала ее имя. Не будучи плотью от плоти моей матери, Рейвен была хорошей дочерью. Настоящей дочерью, которая обещала никогда не уезжать из дома и смогла подарить моей матери внучку, которой она так и не дождалась от меня. А я на старых фотографиях, которые мать хранила в типи, выглядела тощим ребенком, и мои веснушки тускнели на каждой следующей фотографии, словно предсказывая, что однажды и я сама исчезну навеки. Невидимая женщина, которая звонила один раз в неделю и рассказывала, как трудно учиться в колледже, а потом в школе медсестер. Супружеская жизнь, одна всепоглощающая работа за другой, – всегда находился какой-то предлог, чтобы не приезжать домой. Но это не имело значения, потому что Рейвен оставалась рядом с моей матерью в своих аккуратно зашнурованных ботинках.
Ее собственная мать Доя умерла от рака поджелудочной железы – одна из тех ужасных историй, когда вы обращаетесь в больницу из-за болей в желудке, а через три недели все заканчивается. Отец Рейвен… ну, никто на самом деле не знал, что с ним стало. Я была виновата в его исчезновении, – по крайней мере, послужила причиной, – но я оставалась единственной, кто знал об этом. Это была еще одна тайна из длинного списка тайн Нового Ханаана, тяжкого и горестного бремени, которое я носила в себе.
Рейвен забеременела Опал в восемнадцать лет, всего лишь через несколько месяцев после безвременной кончины Дои. Тогда я была в Сиэтле и на расстоянии, в еженедельных телефонных разговорах с матерью, сочувствовала ее беременности: утренняя тошнота, успешно вылеченная с помощью миндаля и имбирного чая, часовые поездки на специальные курсы йоги для беременных в Барлингтоне, поиски акушерки, которая согласилась бы принять роды в типи, где не было проточной воды. Тема отца Опал никогда не упоминалась прямо, хотя я считала, что это был просто какой-то хиппи, недолго проживший в Нью-Хоупе. Если кто-то, включая Опал, был хотя бы в малейшей степени обеспокоен ее «безотцовщиной», то я об этом не слышала.
Гэбриэл в свои восемьдесят два года по-прежнему находился в отличной физической и психической форме. В круглых очках, с белой бородой и в красных подтяжках он выглядел как поджарый и всесезонный Санта-Клаус. Он был патриархом, отцом-основателем Нью-Хоупа. Его гражданская жена Мими умерла три года назад и оставила его одного шаркать по большому амбару, вспоминая более славные времена – те дни, когда нужно было прокормить много ртов и составлять планы мирных революций.
При основании Нью-Хоупа в 1965 году присутствовали только четыре члена: Гэбриэл, Мими и еще одна пара, Брайан и Лиззи. Со временем число жителей увеличилось. Осенью 1969 года, когда мы с матерью приехали в Нью-Хоуп, община насчитывала одиннадцать постоянных членов (больше не было никогда), не считая ребят из колледжа, приезжавших на лето, и путешественников, которые приходили и уходили. Там были Гэбриэл и Мими, Брайан и Лиззи, Шон и Доя, малышка Рейвен, Ленивый Лось, мы с мамой и девятнадцатилетний Зак, единственный одинокий мужчина и неофициальный менестрель общины. Но сколько бы людей ни называло Нью-Хоуп своим домом в любое время, все они смотрели на Гэбриэла как на своего наставника, придающего смысл происходящему и определяющего границы утопии.
Я терпеливо слушала, прихлебывая один из травяных настоев Гэбриэла, на вкус напоминавший лакрицу с илом, пока они с Рейвен по мере сил старались рассказать мне о состоянии матери. У нее выдалась особенно плохая неделя. Пять дней назад здесь случился пожар, который стал последней каплей, переполнившей чашу. Именно поэтому члены общины наконец позвонили мне и сказали, что я должна вернуться и принять решение о долговременной опеке. Они рассказали, как моя мать отбивалась от Гэбриэла, который вытаскивал ее на улицу, и так сильно укусила его за руку, что тому понадобилось наложить швы. (Как я заметила, его рана была закрыта стерильной повязкой, а не вонючим компрессом из водорослей, как во времена Мими.)
Как я ни старалась, но никак не могла совместить образ тихой и миролюбивой матери с той маньячкой, которую описывали члены общины. Я попыталась представить ее с пеной изо рта, извергающей огонь с кончиков пальцев.
– После пожара ей становилось все хуже и хуже, – объяснил Гэбриэл. – Она просто на всех кидается.
Хо-Хо-Хо.
Когда они завершили описание последних гнетущих подробностей, я рассказала им о своих планах. Я взяла срочный трехнедельный отпуск в начальной школе Лейквью в Сиэтле, где работала школьной медсестрой. Обращаясь к ним как к членам школьного совета, я объяснила, что в следующие две недели я с их помощью оценю состояние матери и составлю план долговременной опеки. С большой вероятностью это означало, что ее придется поместить в дом престарелых (и, возможно, насильственно ограничить двигательную активность, о чем я не стала упоминать). Признаю, что мои слова больше напоминали выступление работника социальной службы, а не дочери, но в определенном смысле так я себя и чувствовала. Это было моей обязанностью, и я собиралась выполнить ее, но на самом деле после отъезда из дома в семнадцать лет я уже не была ничьей дочерью.
Гэбриэл и Рейвен кивали, одобряя мой план и мою рассудительность. Вероятно, они были немного озадачены тем, как хладнокровно я отнеслась к сложившейся ситуации. Но разве это не моя работа? Разве не для этого они позвали меня сюда: сделать то, что необходимо, но что они стеснялись сделать сами? Я должна была принять окончательное решение и запереть свою мать, лишить ее свободы, якобы ради ее же блага. Никто из них не хотел иметь это на своей совести, и кто мог винить их? Эти люди назначили меня плохим парнем, подлой блудной дочерью, и я повелась на это, как будто была рождена для этой роли.
– Говорю тебе, Доя, я не хочу видеть ее здесь. – Моя мать стояла в дверном проеме, – рост пять футов два дюйма, вес девяносто фунтов, – покачиваясь с пяток на носки. Она двигалась взад-вперед, как змея под гипнозом, как будто стараясь стать повыше ростом. Я немного попятилась, ожидая, что она вот-вот зашипит на меня.
Рейвен вздохнула и приложила ладонь ко лбу.
– Меня зову Рейвен, Джин. Я дочь Дои. А это твоя дочь Кейт.
– Я знаю, кто она такая! – выкрикнула моя мать и перевела взгляд с Рейвен на меня. – Я знаю, кто ты такая!
При этих словах она наклонилась вперед, и слюна брызнула мне в лицо. Ее руки свисали по бокам, словно большие белые лапы, нелепые и ненужные. Рейвен и Гэбриэл были правы. Я оказалась совершенно не готова к этому. В глазах матери пылал огонь, которого я никогда не видела раньше. Я отступила еще на шаг назад.
– Кейт остается. Она останется здесь, в твоем доме.
– Это не мой дом.
Рейвен зашла с другой стороны.
– Джин, где Мэгпай? – Она открыла наплечную сумку и достала банку кошачьих консервов «Старкрайст» с тунцом. Лицо моей матери расслабилось, и она криво улыбнулась.
– Должно быть, где-то внутри. Под шкафом или в кровати. Мэгпай! Сюда, мисс Мэгпай! Завтрак!
Мать повернулась и вошла внутрь, продолжая звать кошку. Рейвен кивнула мне, и мы направились следом.
Я впервые увидела крошечный дом моей матери во время своего последнего визита два года назад. Она как раз наносила финальные штрихи, занималась отделкой и украшением после окончания строительства. Тогда в Нью-Хоупе было немного больше постоянных жителей, и они помогли возвести каркасные стены и крышу. Опал и ее друзья выкопали яму для уборной во дворе. Но в остальном это был проект моей матери. Четырехкомнатный домик был построен ее семидесятилетними руками, в основном из подаренных и собранных материалов. Когда она устроила мне первую экскурсию, это место показалось мне скорее произведением искусства, чем домом. Она с гордостью показывала мне встроенные полки, деревянный пол, сколоченный из досок со старой силосной башни с помощью Рейвен, плоские гранитные плиты, собранные на куче отбросов за камнерезной мастерской в Бэрре, которые теперь служили столешницами на кухне.
После многих лет жизни в типи, а потом на чердаке большого общинного амбара моя мать наконец построила собственный дом. Он был расположен примерно в трехстах футах за большим амбаром и граничил сзади с опушкой леса, опускавшегося по склону холма и уходившего в сторону фермерского хозяйства, некогда принадлежавшего семье Гризуолдов.
Оглядываясь на свой предыдущий визит в Нью-Хоуп, я понимаю, что уже тогда в поведении моей матери угадывались признаки болезни. Повсюду можно было найти мелкие подсказки, но ничего такого, что включило бы сигнал тревоги и пробудило к жизни грозные, весомые слова: слабоумие, болезнь Альцгеймера. Она казалась немного более рассеянной, более невнимательной. Она повторялась и забывала, о чем я ей говорила. Она то уходила в себя, то раздражалась по мелочам. Тогда я думала, что постройка дома отняла у нее слишком много сил. В конце концов, ей было семьдесят лет.
Во время визита двухлетней давности я узнала, что она разбила свой автомобиль и решила не покупать новый. Когда я спросила, что случилось, она сказала, что поехала покататься и уснула за рулем. Автомобиль съехал с дороги в кювет. К счастью, она отделалась синяками. Это случилось возле Ланкастера в штате Нью-Гэмпшир.
– Но что ты делала в Ланкастере ночью? – спросила я. Она лишь пожала плечами. Позднее Рейвен рассказала мне, что иногда мать не могла найти обратную дорогу и оказывалась все дальше и дальше от дома. Обычно у нее заканчивался бензин, и она звонила Гэбриэлу или Рейвен, прося о помощи. Она прикрепила телефонные номера жителей Нью-Хоупа к солнцезащитному козырьку своего «Понтиака». Одно это должно было навести на тревожные мысли, но все как-то обошлось, хотя было известно, что мать годами помнила эти номера без всяких бумажек. Физически она была достаточно сильной и здоровой, чтобы построить дом. Но ее разум блуждал, и, должно быть, она чувствовала, как память покидает ее, одно воспоминание за другим, и, возможно, все началось с этих телефонных номеров.
Когда я вслед за Рейвен вошла в гостиную, то увидела, что изнутри дом выглядел так же, как я помнила: тот же диван, заваленный подушками, деревянное кресло-качалка и лоскутный коврик. Слева от двери стояла скамья, на которую садились, чтобы снять обувь, а вдоль стены тянулся ряд крючков для верхней одежды. Там висел непромокаемый плащ, пуховик и ярко-оранжевый жилет для лесных прогулок в охотничий сезон. Никаких сомнений: я вернулась в Вермонт.
Пройдя вперед и повернув на кухню, я увидела белую эмалированную дровяную плиту и круглый деревянный стол, который стоял еще в типи моей матери. Дверь ее спальни в дальнем конце дома была заперта. Соседняя дверь, ведущая в ее художественную студию, была приоткрыта, и я мельком увидела цветные холсты, раскладную кровать и комод с зеркалом, придвинутые к задней стене. В доме пахло древесным дымом, масляными красками и лавандовым лосьоном, которым пользовалась моя мать. Знакомые запахи, и я невольно находила в них утешение.
Новостью для меня были записки, развешанные повсюду, – белые бумажки с напоминаниями, написанные яркими фломастерами. На обратной стороне входной двери: «Твоя дочь Кейт будет здесь сегодня во второй половине дня». Под ней была прикреплена моя моментальная фотография, сделанная во время предыдущего визита. На снимке я смотрела прямо вперед с угрюмым видом: настоящий кандидат на доску объявлений «Разыскивается живым или мертвым». Я даже могла представить подпись: «Виновна в том, что бросила мать. Предлагается награда».