Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин 14 стр.


Сейчас-то и я так думаю. Но тогда, признаться, был чуть смущен. Знал, во-первых, по предыдущим разговорам, что стихотворец Самойлов к стихотворцу Бродскому относится, скажем так, не однозначно. Ну и во-вторых, как же «Дети Арбата»?..

Но Давид Самойлович моего смущения не принимает. Так что вот оно – полоса сверстана, все идет с колес. И вдруг тишком, что в «Литературной газете» раньше было не принято, меня в секретариате предупреждают, что Изюмов все антисталинские фиоритуры, за которые я опасался, на полосе оставил и снял только самойловские четыре слова.

Иду к начальству. «Вы, Юрий Петрович, сняли?» – «Я». – «Но почему?!.» И он доверительно-доверительно, как своему, говорит мне: «Ну зачем нам с вами эти жидовские штучки?»

Немая пауза. Я выхожу. Надо бы, конечно, написать для самоуважения, что хлопнул дверью, но нет, не хлопал. Просто понял, что век мой в «Литературной газете» уже измерен. И действительно, меня, «золотое», как тогда выражались, перо, занимать в газете почти перестали. С просьбами не обращались, от моих предложений почти всегда уклонялись. «Почему так?» – мучаю я вопросами Евгения Алексеевича Кривицкого, курировавшего первую, литературную тетрадку. А он, смущаясь, бормочет: «Ну, вы же, Сергей Иванович, так много раньше работали. Теперь передохните немножко. И потом, мы же не возражаем, что вы теперь ярко печатаетесь в „Московских новостях“… И в „Огоньке“…»

Словом, в «Знамя» летом 1989 года я прибыл с положения безработного – вполне прилично оплачиваемого, но безработного.

1989–2000

Быть начальником я никогда не хотел. И счастливо им не был. Пока в июле 1989 года, то есть чуть более двадцати пяти лет назад, Григорий Яковлевич Бакланов не пригласил меня в «Знамя» своим первым заместителем. «Я же беспартийный…»[359] – говорю. «Это моя проблема», – отвечает Григорий Яковлевич. «Не хочу заниматься хозяйством, финансами, кадрами…» – отнекиваюсь я. «И не будете», – отвечает (здесь он ошибся, заниматься пришлось почти сразу же, но в тот июльский день и ему, и мне действительно казалось, что ведать я буду исключительно литературой и журнальной политикой).

Словом, я согласился. И возникла цепочка из трех документов: выписки из решения то ли секретариата ЦК КПСС, то ли Совмина о том, что такого-то рекомендовать, постановления секретариата уже СП СССР о том, что такого-то утвердить, и приказа по издательству ЦК КПСС «Правда»[360] о том, что такого-то назначить (тогда в хозяйственно-бухгалтерском отношении редакция считалась одним из издательских цехов).

Ну и вот, отгулял я недельку в Коктебеле перед началом нового поприща, выхожу на работу. И пошли курьеры, не тридцать пять тысяч, конечно, заноситься не буду, но все же несколько. Один принес именную книжечку на право покупать билеты в театры непосредственно перед самим спектаклем или концертом (пару-тройку раз, грешен, воспользовался, а потом книжечки как-то незаметно исчезли). Другой и третий курьер принесли, и каждый под расписку, еще что, я даже не запомнил. Зато четвертый…

Четвертый ежемесячно привозил «Список книжной экспедиции». Вожделенней этого для читающего человека в те времена не было ничего! Вообразите брошюрку, где обозначены только самые лакомые из выходивших тогда книг – от Цветаевой и Юлиана Семенова до подписки на собрания сочинений. И всех-то дел: обвести искомые кружочками, заплатить какие-то смешные деньги, и в Книжную лавку писателей ходить уже не нужно. Хорошие начальники обычно, сняв сливки сливок, отдавали этот Список подчиненным на поток и разграбление, плохие – жидились.

Я-то, конечно, не жидился, пока не стал постепенно замечать, что и у сотрудников «Знамени» интерес к новым книгам все более и более угасает… А потом и Список пропал, и советских льгот для редакционных администраторов никаких уже не осталось.

* * *

А теперь о «вертушке»[361]. О «Кремлевке». Об АТС-2 – неложном знаке престижа советских начальников (не обязательно чиновников, поскольку волшебные аппараты с золотым гербом СССР и четырехзначным набором были и у руководителей больших театров, вузов, значимых музеев и проч.). Вот именно что у руководителей, хотя и не самых крупных – самым крупным полагался АТС-1, откуда можно было позвонить хоть самому Горбачеву, хоть маршалу Язову На звонки по АТС-2 откликались обычно помощники первых лиц, референты, но и это возможность не маленькая.

Из журнальных редакций такие были, сколько я знаю, только у «Нового мира», «Знамени» и «Октября». Один раз и я вертушкой воспользовался: когда надо было добиться, чтобы апатрида[362] Георгия Владимова, у которого не было ни российского паспорта, ни германского, а только «нансеновский»[363], впустили в Россию – на получение Букеровской премии. Но я не об этом. Я о смешном. И начать здесь следует с того, что раз в месяц фельдкурьер привозил пухленький справочник абонентов этого самого АТС-2, данные в котором оперативно обновлялись: начальники же ведь тоже поднимаются, опускаются по служебной лестнице, меняют свой статус. Мне бы оно и ни к чему, но в первый же день, когда я в справочнике обозначился, мне позвонили трое. Сначала Анатолий Андреевич Ананьев, тогдашний редактор «Октября»[364]. У нас с ним были прекрасные отношения, хотя и не без обоюдной ревнивости, и звал я его, сообразно разнице в возрасте, по имени-отчеству и на вы, а он меня Сергеем, но тоже на вы. Сейчас все было по-другому: «Сергей Иваныч, привет, дорогой: Ну как ты, уже освоился?» И я понял, что партийный этикет обращения по имени-отчеству но на ты не при нас родился и не при нас уйдет. Следующий звонок: «Сережа, привет, это Юра Верченко! Как вы, освоились уже?» Это этикет уже комсомольский, где все на вась-вась, друг с другом по имени, но уважительно на «вы». И наконец позвонил Виталий Александрович Сырокомский, бывший мой царь и бог по «Литературной газете». Он, как и всесильный некогда Верченко, был уже не при больших чинах, но, как и Верченко, «вертушку» сохранил. На ты не переходя на имя без отчества тоже, и вопросы задавал не пустые, а говорил вроде бы по делу… Но дело было не в деле, а в самом ритуале – меня приобщили. К чему? К тому, что уже распалось, рассыпалось в пыль, но мои телефонные собеседники видеть этого не хотели. Значит, и не видели.

* * *

И о моем редакторском дебюте. Август 1989 года, и первой же версткой (именно версткой, а не рукописью), которая ложится на мой стол, оказывается роман Эдуарда Лимонова «У нас была Великая Эпоха». Читаю, раздражаюсь великодержавной риторикой, для «Знамени» удивительной, но… Роман был принят к печати Владимиром Яковлевичем Лакшиным, и нельзя же ведь начинать работу с того, чтобы опротестовывать решения своего уважаемого предшественника. Так что терплю, пока не дохожу до страницы, где рассказывается, как Эдичка ребенком, пока родители гуляли за пиршественным столом, карандашиком дефлорировал своих сверстниц. Я и сейчас бы такого не пропустил, так что взмах шариковой ручкой – и страница вымарана.

Лимонов, это была, кажется, его первая публикация в России, когда я сообщил о своем цензорском вмешательстве, только посмеялся, и я даже не знаю, восстановил ли он эту страницу в книжных изданиях романа. Как бы там ни было, мне не стыдно.

А теперь о том, чего до сих пор стыжусь. Идет несколькими годами позднее большая подборка стихов Льва Лосева, моего, кстати сказать, любимого поэта. Читаю, восхищаюсь, хохочу в тех местах, где и в самом деле особенно смешно, пока не дохожу до стихотворения «ПГД», где описывается круг культовых персонажей революционного Петрограда и есть такие вот строчки:

Блеск, мне кажется. Но! По стране катилась тогда очередная (О, сколько их упало в эту бездну…) волна борьбы с русофобией и амикошонством по отношению к святым для россиян именам. А мы, «Знамя», тут возьмем и подставимся. Так что я дрогнул и стихотворение это снял.

А когда, спустя малое время, опамятовался, выяснилось, что оно уже принято к публикации в другом журнале.

И еще о Лимонове, к прозе которого я всегда, правду сказать, относился с прохладцей. Мастер, безусловно, мастер, особенно в рассказах, но не мое это всё, не исключая даже и роман «Это я, Эдичка», для русской прозы действительно прорывный.

Зато стихи его, преимущественно ранние, я люблю. Поэтому, встретившись с Эдуардом Вениаминовичем в какой-то парижской кафешке, попросил у него для «Знамени» именно их. «Но почему стихи? – удивился он. – Давайте лучше рассказы. Я знаю, чего вы все в Москве боитесь, поэтому отберу для вас те, где меньше мата».

Но я был неуступчив, так что довольно большую подборку мы даже сверстали. И почти напечатали, но тут Лимонов как раз пустился в антиперестроечную риторику, стал присяжным автором «Савраски», как на журналистском жаргоне звалась газета «Советская Россия»[365], и этого Григорий Яковлевич Бакланов, готовый, сдерживая себя, терпеть капризы вкуса у своего первого заместителя, перенести уже не мог. Нет, мол, и не уговаривайте.

Но я был неуступчив, так что довольно большую подборку мы даже сверстали. И почти напечатали, но тут Лимонов как раз пустился в антиперестроечную риторику, стал присяжным автором «Савраски», как на журналистском жаргоне звалась газета «Советская Россия»[365], и этого Григорий Яковлевич Бакланов, готовый, сдерживая себя, терпеть капризы вкуса у своего первого заместителя, перенести уже не мог. Нет, мол, и не уговаривайте.

Я, впрочем, не уговаривал. А Лимонов, чья публицистика на рубеже 1980–1990 годов была очень даже востребована в коммуно-патриотической прессе, как прозаик в литературных журналах того же спектра все равно не прижился. Станислав Юрьевич Куняев, редактор «Нашего современника», мне даже пожаловался: «Не знаю, что и делать с Эдичкой. Идеологически он абсолютно наш, а эстетически – ну, совсем уж ваш, постмодернист хренов. Может, поделимся – нам вершки, а «Знамени» корешки?»[366]

Не знаю, ей-богу, не знаю, как бы отнесся Эдуард Вениаминович к этой дележке, но она ведь и не состоялась.

* * *

Редакция журнала «Знамя», когда я начал в ней работать, помещалась во дворе, многие помнят, дома по улице 25 октября, ныне Никольской. А жил я, как и сейчас живу, в районе метро «Алексеевская», так что путь мой к троллейбусу, чтобы домой ехать, проходил в аккурат мимо центрального, сейчас бы сказали, офиса КГБ СССР. И не то чтобы я чувствовал за собой какие-то прегрешения, да и власть в конце 80-х была уже слабосильной, но аура места такова, что все равно как-то невольно подбираешься и идти норовишь быстрее.

Мимо одного парадного подъезда, мимо другого…

Но однажды, жарким летом, не помню уже почему, я здание это решил обогнуть с задней стороны. Там двери, конечно, поскромнее, и из них – конец же рабочего дня – стайками выпархивали юные и, мне показалось, прехорошенькие девушки. В легкомысленных сарафанчиках, в брючках в облипочку, хохочущие, радующиеся тому, что служба уже позади, а вечер еще только начинается.

И не все ведь, наверное, следовательницы, не все пыточных дел мастерицы. Стенографистки, скорее всего, секретарши, буфетчицы… Но я представил себе, как в тот же вечер с такой вот кысей познакомится аспирант, допустим, филфака. Начнет охмурять, обхаживать, допытываться, как зовут да где, мол, ты, чудо природы, работаешь. А когда она наконец признается, аспирант наш онемеет.

Я бы, во всяком случае, онемел.

* * *

Поздняя осень 1989-го. Впервые везу группу «Знаменских» авторов, один другого ярче, в город на Неве, тогда еще Ленинград. И сразу же, день только начался, и мы едва успели в гостинице позавтракать, – первое выступление. В питерском клубе писателей, тогда еще живом и мгновенно заполнившемся под завязку. О чем говорили и о чем нас спрашивали, промолчу – каждый, кому за сорок, помнит эйфорию месяцев Первого съезда, а тем, кто моложе, нас все равно не понять.

Имея в виду, что писателям-москвичам недурственно было бы и пообедать, силою прерываю хороший разговор. И тут, слушатели начали уже вставать, в дверях картинно возникает Евгений Александрович Евтушенко – такой, каким мы его знаем и любим. То есть в штанах в цветочек. То есть с галстуком в тонах, не помню уж точно, жовто-блакитных, звездно-полосатых или триколорных. И с огромной бутылью бурбона в руках.

Он специально прилетел на эту встречу из Харькова, откуда был выбран в народные депутаты, и разве мог я не дать ему слова?

И разве мог он, взяв микрофон, выпустить его из рук в течение ближайших двух часов?

Идея пообедать, разумеется, похерена, и мы едем в концертный зал «Октябрьский», где тоже яблоку негде упасть и где я улучил все-таки минутку, чтобы договориться в тамошнем ресторанчике о позднем ужине для гостей-писателей.

Поэтому веду вечер спокойно, давая возможность каждому из своих товарищей высказаться сполна, и только Евгения Александровича придерживаю. «Вы у меня, – говорю, – на финиш». Ему это лестно, наверное, но он все равно нервничает и, не расставаясь с бурбоном, то исчезает надолго, то вновь появляется на сцене.

Наконец и он отговорил, отчитал свое, и я – быстро-быстро – влеку ораторов в ресторанчик. А там уже все подметено и огни уже погашены. «Ужин-то наш где?» – в ярости спрашиваю у испуганной официантки. «Как где? Ваш же товарищ, – и показывает на Евтушенко, – часа два назад привел каких-то людей, и они всё съели».

Евгений Александрович несколько смущен, но именно что несколько. «Здесь, – говорит, – одновременно с нами идет выставка грузинских художников-авангардистов, и не мог же я оставить ребят голодными». Разворачиваюсь к официантке, а она мне: «Давайте, я вам хоть сосисочек наварю?»

И вот, спустя несколько минут, картина кисти не знаю уж кого: мы, опаздывая на «Красную стрелу», бежим к автобусу, а раскаленные сосиски, прожигая целлофановые кульки у нас в руках, падают на мокрый питерский снег.

Вы думаете, на этом все кончилось? Если бы, ибо раз уж нельзя в вагоне поесть, то нужно хотя бы выпить. «Я достану, – берется Евтушенко и идет к проводнице, чтобы тут же сконфуженно вернуться: – Божится, что нету». – «Эх ты, слуга народа, – клянет его Юрий Дмитриевич Черниченко. – Ты бы, прежде чем водку просить, хоть значок депутатский снял бы. Она же тебя за ревизора приняла». Перевешивает свой, тоже депутатский, с лацкана на его изнанку и удаляется в соседний вагон, чтобы вернуться, естественно, с победой. Чем закусим? Провизию ведь никто с собой из Москвы не вез, а в Питере было купить и негде и некогда.

Евгений Александрович запускает руку в свой щегольской саквояж и выуживает оттуда маленькую-маленькую баночку крабов. Очень вкусных, но на восьмерых. И к водке.

Что нас и добило. Хохотали до самого вокзала в Москве, наверное.

* * *

О том, как в советские времена писателям-нонконформистам вручались бутылка белого вина, яблоко и один рубль, именуемые премией Андрея Белого[367] (учреждена, по свидетельству словарей, еще в 1978 году «в условиях культурного подполья»), не мне рассказывать. Я там мед-пиво не пил и даже не знаю, где об этом можно прочесть. Зато хорошо помню, как в 1990-м ходил на торжественную церемонию первого вручения германской Пушкинской премии[368], раньше Букера[369], да и вообще раньше всех возникшей на уже разваливающемся, но недоразваливавшемся еще предпостсоветском пространстве.

С одной стороны, условия подполья тоже вроде были еще соблюдены; достаточно сказать, что, приглашая, меня попросили об этом не распространяться – ну, на всякий, знаете ли, случай.

С другой… Подполье в этот раз было уж точно в высшей степени респектабельным, ибо располагалось оно в роскошном номере роскошной гостиницы «Октябрьская», что был снят для старенького миллионера Альфреда Тёпфера, эту премию и затеявшего. Да и в жюри, помимо симпатичных немцев, тоже были персоны мало чем симпатичные, зато важные – секретарь «большого» писательского Союза Юрий Грибов и главный редактор «Вопросов литературы» Дмитрий Урнов.

Они, впрочем, больше помалкивали. А говорили гамбургский профессор Вольф Шмид[370] и чудная советологиня Элен фон Сахно[371] из Дюссельдорфа, кажется, которые с необыкновенной для нас добросовестностью (немцы же!) и удивительно пылко (как-никак слависты!) объясняли, почему первый пушкинский выбор пал именно на Андрея Битова. И фуршетик был достойным, но скромным, с бокалом вина, по-европейски, без этой нашей, простите уж, купецкой удали.

Много чего с той поры появилось и исчезло. Грибова и Урнова, которых на следующий же год попросили из жюри выйти вон, не жаль. И что «Октябрьская» стала Президент-отелем, тоже особой печали не вызывает. А вот без Пушкинской премии, тихо исчезнувшей из России десять лет назад, сегодня как-то пустовато – из немногих она у нас была, почти ни разу не ошибшихся с выбором лауреатов.

* * *

6-я статья советской конституции[372] уже отменена, и весь порядок жизни шатается, вот-вот рухнет. А я, как в ту пору обычно, еду в гости к родителям. И, опять же как обычно, на свежего человека все собрались, все остатки гаснущего рода – дядья, племяши, братовья, хоть бы даже и троюродные.

Мужики, как один, еще могучие, в зените, так что выпивают они в летней беседке крепко и закусывают молча. Говорят больше женщины, ну и я, конечно, трещу, столичная, понимаете ли, штучка. Меня расспрашивают про земное – как, мол, дочка да хватает ли зарплаты, – а я, голова же кружится от перемен в Москве, и думается, что в России, напираю на возвышенное. Перестройка, говорю, реформы. Горбачев, твержу им. И гласность.

«Да на хера мне его гласность. Лучше бы деньгами дал», – веско роняет самый старший из моей родни.

И я осекаюсь. Ну, на что им, судьбой мне дарованным, в самом деле все эти свободы? Книжки, какие хочешь, читать? Так они не по этой части. Депутатов выбирать? Так навидались они уже всяких народных уполномоченных и еще навидаются. По миру свободно перемещаться? Зачем, если они и в следующие десятилетия никуда, дальше Лазаревской или Геленджика, не поедут. Бизнесом, появилось уже и такое слово, заняться? Ну, это может быть, хотя тоже понятно, что оно им не по уму, а главное, не по сердцу.

Назад Дальше