Сижу поодаль и вижу, как у адресатов этих антибуржуазных инвектив сначала уши заалели, а потом и шеи побурели. Переглянулись они, благодетели, и громко вышли из зала. А вечер продолжился: сначала стихами, потом фуршетом, Естественно, щедрым. Заловив г-жу главного редактора, шепчу ей: «Зачем вы так? Как же теперь второй-то номер делать будете?» А она, ясное дело, смехом заливается: «Да мы, – говорит, – второй и не собираемся. Год, слава богу, прожили – уже хорошо».
* * *Вот, считается, что литературные журналы уже отбыли свой век. В 90-е тоже так уже считалось. И тоже, как и сейчас, они едва не каждую неделю появлялись – всё новые и новые.
Заходит, – помню, – ко мне в кабинет Григорий Яковлевич Бакланов. «Приготовьтесь, – улыбается, – через полчаса будем Элину Быстрицкую[392] принимать». Я – брови домиком, но через час гостья действительно пожаловала. В возрасте уже, конечно, но чудо еще как хороша, как обаятельна. Мы чайку, разумеется, предлагаем – ей и ее молчаливому спутнику. Но Элина Авраамовна нас властной ручкой останавливает: «Потом, всё потом. Сначала– о деле». И выясняется, что и она наконец-то решила свой журнал выпускать. И не о кино, как могли мы подумать, и не о моде, хотя кино и мода, разумеется, будут. Но – литературный или, лучше сказать, общекультурный журнал, непременно со стихами, с прозою. «А что? – спрашивает. – Я ведь очень читать люблю. Не верите?»
Как же не поверить! И мы в ответ на просьбу подсказать с авторами, с рубриками что-то говорим, что-то припоминаем. Элина Авраамовна благосклонно кивает, то, что не поняла, с живейшим интересом переспрашивает, а спутник ее, так всю беседу и промолчавший, строчит в блокнотике. Всё вроде уже обсудили, разговор наш к концу, и меня будто бес подтолкнул: а есть ли деньги-то на издание этого чудесного журнала, каков, говоря по-сегодняшнему, источник финансирования?
«Да что деньги? – хитро улыбается Быстрицкая. – Пустое… Деньги откуда-нибудь найдутся. Я ведь главное для журнала придумала– название. И очень, очень счастливое».
Какое же?
Ну… «Элина», конечно.
* * *Вести семинар поэзии в Литературном институте я стал еще с конца 80-х. Известного в ту пору литературного критика Александра Алексеевича Михайлова[393] неожиданно избрали первым секретарем Московской писательской организации, его напарница Галина Ивановна Седых[394] уехала в длительную командировку, кажется, на Кубу, так что подхватил я уже практически выпускников. Виктор Куллэ[395] там был, вскоре прославившийся как автор первой в России диссертации о Бродском, Алексей Козлачков[396], теперь многообещающий прозаик… Но назвать их, равно как и их однокашников, своими учениками у меня язык не повернется – слишком они уже были взрослые, сложившиеся люди.
А вот тех, кого в следующие пятнадцать лет мы набирали уже вместе с Татьяной Бек, до сих пор – пусть они улыбнутся – считаю своими приемными детьми. Впрочем, о годах учения и Леонида Шевченко[397], уже покойного, и Марии Степановой[398], Ивана Волкова[399], Евгения Лесина[400], Евгении Добровой[401], Арсения Замостьянова[402], Анастасии Строкиной[403] вспоминать не мне; пусть их собственные ученики готовятся теперь к мемуарам. Я лучше скажу о том, как в течение всех этих лет у вчерашних школьников, собравшихся в поэты, менялись литературные ориентиры и, нуда, идолы. Сначала, на излете 80-х, если по рукописям судить и по разговорам, первенствовал брутальный Юрий Кузнецов (помните: «Звать меня Кузнецов. Я один. Остальные – обман и подделка»), стремительно, правда, вытесненный Иосифом Бродским, тоже никакого соседства не терпевшим. Так что у мастеров – как раз тогда и слово такое появилось – среди прочих забот была соответственно еще и эта: истреблять в стихах у студентов цепкие чужие ростки, пока они окончательно не задушат пробуждающуюся индивидуальность.
А ближе к концу 90-х и Бродский как икона метра и стиля из стихов, подаваемых на конкурс, как-то исчез. Вообще все кумиры исчезли.
На собеседовании, еще до зачисления на институтский кошт, имена если какие и назывались, то Цветаевой (девочками, понятно), Пастернака, Мандельштама, реже Хармса, ну и Бродского, конечно, но уже не в том неподражаемом числе, как десятилетие назад, а на равных правах с другими покойными классиками. Таня же, Татьяна Александровна, всё допытывалась у абитуриентов, но особенно потом у студентов о современниках, наиболее для них важных. И фамилии ей в ответ звучали разные – в диапазоне, предположим, от вполне себе статусной величины до какой-нибудь, прости господи, сомнамбулической барышни из семинара Олеси Николаевой.
Запомним: разные. И еще запомним: имена ситуативно меняющиеся, часто даже в зависимости от настроения.
И это означало, до сих пор означает, что безусловных авторитетов больше нет и что традиционное для русской поэзии деление на первого (ну, первых) и всех остальных больше не работает. Мне бы, по своим вкусам отнюдь не мономану, скорее прирожденному плюралисту, радоваться. А я вот думаю: да как же это без ориентиров? Ведь это значит, что и поэтических школ никаких больше нет, и ясно просматривающейся – в поэтике, в чем же еще – линии наследования тоже нет. Каждый сам по себе, каждый мерило собственного вкуса, каждый может положиться только на свой страх и риск. Или на волю куратора – теперь, все вы это знаете, в стихотворческой индустрии уже и такие появились…
* * *Но вернемся еще раз к деньгам. Теперь уже к личным.
Ведем это мы, значит, с Татьяной Александровной Бек семинар поэзии в Литературном институте. Таня нашим семинаристам может подсказать, как стихотворение подкрутить, чтобы оно стало хоть на что-то похоже. А я, понятно, специализируюсь на их общем развитии. И, в частности, повторяю: «Не в нашей воле сделать вас поэтами. Но мы можем вас научить словами зарабатывать себе на жизнь. Поэтому, если вам предлагают переводить, – соглашайтесь. Если просят цирковой скетч написать – беритесь. Нет в словесности низких жанров – есть удовлетворительное или неудовлетворительное качество работы».
И однажды, в ранние 90-е, когда в Литинституте платили совсем уж копейки, а на «знаменскую» зарплату тоже не зажируешь, я сам воспользовался своим советом: согласился – конечно, на паях с Татьяной Александровной – перевести сборник корейских духовных песнопений. Конечно, по подстрочникам. И так, знаете ли, ловко у меня стало получаться, что, встречаясь с Таней на кафедре по вторникам, я ее же – профессионала! – еще и подзуживал: вот, мол, за неделю триста строк наваял, а ты сколько?..
Эта-та ловкость меня, впрочем, и предостерегла от дальнейших таких проб. Чтобы не превратиться совсем уж в строчкогона.
Рассказывают, что Сергей Есин[404], заступив в 1992 году на пост ректора Литературного института, одно из первых своих распоряжений, вывешенных на стеночке, начал словами: «В связи с общей мерзостью жизни приказываю…» А дальше про то, что студентам будет отныне выдаваться стакан бесплатного молоко. И кажется, булочка.
У меня с Сергеем Николаевичем отношения сложносочиненные, и я на выборах даже призывал отдать голоса не ему, а тогдашнему проректору Литинститута, ныне профессору МГУ Владимиру Ивановичу Новикову. Но – что хорошо, то хорошо.
И даже если эта история про приказ вымышлена, то всё равно хорошо.
* * *Декабрь 1990-го. Дом кино. Один из первых праздников постсоветской России: «Независимая газета» отмечает год со дня своего рождения. Выступает Руцкой[405]. А потом для приветствия на сцену зовут Андрея Донатовича Синявского. Он выходит – разумеется, рука об руку с Марьей Васильевной Розановой[406], своей женою, своим другом, соратником и неизменным вдохновителем. Останавливаются у микрофона, и Марья Васильевна начинает говорить. Говорит она ровно столько, сколько каждому отведено регламентом, и ровно то, что хотела сказать. А потом, взяв Андрея Донатовича за руку, начинает спускаться в зал. Минутное замешательство и чей-то крик: «А Синявский нам разве ничего не скажет?» Андрей Донатович, возвратясь к микрофону, мирно произносит: «Если у человека есть собака, лаять самому уже не обязательно», – и… вслед за Марьей Васильевной уходит со сцены.
Надо ли говорить, что все остальные речи на этом празднике жизни, а их было много, стерлись из памяти?
* * *Из всех журнальных редакторов я ведь и завидую только Марье Васильевне Розановой. Разругавшись вдрызг с Владимиром Максимовым, она не только Андрея Донатовича Синявского из «Континента» увела, но и затеяла собственный журнал, назвав его «Синтаксисом»[407] – в память о первом в России самиздатском литературном издании, которое выпускал Алик Гинзбург с друзьями[408]. И – рукодельница же! – постепенно наладилась всё делать сама: и набор, и верстку, и иллюстрации, если они вдруг потребовались, а закупив по случаю компактную типографскую машину, сама же стала и нужное число экземпляров печатать.
Этого бы я, безусловно, не смог: руки из другого места растут. Тут и завидовать смешно. Но Марье Васильевне помощники вообще оказались ни к чему. Ни редколлегия, ни редакторы, ни корректор, ни бухгалтер, ни даже секретарь. Всё сама. Без обязательств перед кем бы то ни было. Включая гипотетических подписчиков, отчего регулярную периодичность «Синтаксис» не выдерживал почти никогда.
А нам – урожай ли в литературе, недород ли – каждый месяц надо заполнить 240 полос. Ни полосой больше, ни полосой меньше. Чтобы и стихи были, и проза, и вторая, знаете ли, пагинация. В одиночку не потянешь. Так что ответственность солидарная. Каждую рукопись, прежде чем принять решение, читают минимум трое. И хоть с редакторами-профессионалами «Знамени» явно повезло, и хоть научились мы за годы сообразовывать друг с другом свои понятия и вкусы, без споров не обходится. И, соответственно, без компромиссов тоже.
Конечно, у главного редактора есть право вето. Но пользовался я им за двадцать лет раза три от силы. Почти всегда даю себя переубедить. Так что обычно побеждает и побеждать будет консенсус, и я так в него вжился, что иного способа выстраивать свои отношения с коллегами просто не представляю.
А… вот Марье Васильевне все-таки завидую. Что, ни с кем не советуясь и ни с кем, соответственно, не споря, печатала лишь то и лишь тех авторов, что самой нравились, и журнальные книжки собирала только тогда, когда они будто сами собой собирались. Ежели же пока не собрались, то очередной номер пропускала, откладывала до лучших времен.
Поэтому, наверное, и стоят они у меня на полке, все 37 номеров, как собрание сочинений. Ее, Марии Васильевны, сочинений.
* * *С падением «железного занавеса» в редакцию «Знамени», да и только ли к нам, потянулись слависты. А еще чаще славистки, как правило, начинающие, приехавшие собрать материал для своих докторских диссертаций.
Вот они и собирали, кто под диктофон, кто под старорежимный блокнотик расспрашивая о чем ни попадя – от замашек советской цензуры до становившегося (у них) все более и более актуальным тендерного вопроса. Слушают внимательно, знают мало, а понимают еще меньше, вот ты помимо воли и распускаешь павлиний хвост, радуясь, что современная русская литература еще кому-то, кроме нас, нужна и интересна. И проговариваешь, естественно, не только то, что у нас каждому студенту известно, но и наблюдения, гипотезы, выводы, какие копил для собственных еще не написанных статей. А потом стороной узнаешь, что твои задушевные мысли и смелые, простите, прозрения уже свет увидели – но под чужой фамилией и без какой-либо ссылки на твое авторство, так что по-хорошему это ты должен в своей очередной статье цитировать любознательную барышню, а не она тебя.
И еще. Неловко об этом говорить, но очень докучало стремление самозваных дояров и доярок, как хлестко назвал их мой тогдашний друг критик Владимир Новиков, расплатиться натурой. Выложит такая искательница знаний в конце долгой, как правило, беседы пару пачек или, кто пощедрее, блок «Мальборо» и готова отбыть в уверенности, что услуги туземного эксперта вознаграждены с лихвою.
Сейчас так вести себя уже стыдятся. Да и с сокращением финансирования их заметно меньше стало, досужих слависток. Но, свято место пусто не бывает, отечественные дояры не дремлют. Получаю вот, например, с месяц назад письмо от абсолютно не знакомого мне стихотворца, которому, оказывается, «из Нью-Йорка от писательской организации ООН» (sic!) поступило предложение составить поэтическую антологию. А он… Нет, здесь лучше цитировать: «А я никогда серьезно не изучал современную российскую поэзию и даже где-то боюсь такой работы (…). Вы же проводите эту работу по-настоящему серьезно. Поэтому мне подумалось, что было бы правильно обратиться к вам за помощью. К кому из современных поэтов вы порекомендовали бы обратиться? Или, может быть, вы сами пришлете мне короткие стихотворения (не больше трех от одного поэта и не эпические), выражающие счастливое состояние сознания (восхищение красотой природы, например)?»
И дальше, дальше: «Меня также попросили прислать стихотворения на национальных языках России и Союза, а здесь я совсем не силен. Так что если вы порекомендуете кого-то из грузинских, армянских, украинских, литовских, туркменских авторов из других братских нам народов, то я…»
И ведь не стыдится же. И «Мальборо» не обещает.
* * *Начало 90-х. Я в Копенгагене выступаю перед местными журналистами, любопытствующими, что там, в России, сейчас происходит, но прежде всего перед славистами, переводчиками, редакторами, которым надо понять, какие яркие имена у нас появились, что нужно поскорее издать по-датски, чтобы оно на родине «Русалочки» имело хоть какой-нибудь успех.
Открыты блокноты, включены диктофоны – рассказывайте, уважаемый московский гость, не томите. И я рассказываю, впадая даже в некоторый ораторский восторг. Звучат фамилии, ставшие у нас в одночасье известными, расписываются несравненные достоинства то одной книги, то другой, намечаются параллели и, как нынче бы выразились, тренды.
И вдруг, минуте, скажем, на двадцатой, вижу, что блокноты – да, да, захлопываются, а диктофоны прячутся в футляры.
Я сконфужен провалом своей просветительской миссии, но милая дама, которая и устраивала эту лекцию, за чашкой кофе меня утешает: «Все прошло просто блестяще. Вас слушали, открыв рты». «А почему же тогда, – недоверчиво переспрашиваю я, – перестали записывать?»
Тут моя спутница буквально расплылась в улыбке: «Вот как вы думаете, сколько русских фамилий смогут запомнить датчане? Две, три, ну пять от силы, а вы назвали более десятка!..»
Я все же, признаться, был огорчен таким зауженным сектором всемирной отзывчивости у симпатичных мне датчан. А теперь вот думаю: Китай – тоже великая страна, и литература у китайцев великая, с тысячелетними корнями, а много ли звезд их сегодняшней поэзии и прозы мы назовем навскидку? А индийских писателей сколько припомним, не говоря уже о бразильских и индонезийских?
* * *А в Копенгагене я, собственно, очутился вот почему – некий эмигрант из новой уже волны, лично мне не знакомый, но впечатленный, надо думать, моей тогдашней публицистической страстностью, сделал вдруг интересное предложение. Напишите, мол, книжку о том, как сейчас в России люди живут, я ее издам, ваш скорбный труд расхватают, как горячие пирожки, – и будет всем нам счастье. Даже гонорар посулил, по тем временам вполне приличный, и в гости позвал, когда книжка напишется.
Я, было, хотел отказаться; дело, в общем-то, совсем не мое. Но Саша Агеев меня пристыдил. Не то, говорит, Сергей Иванович, время, чтобы кочевряжиться. Так что написали мы вдвоем листов то ли шесть, то ли восемь вполне дельного, по нашему разумению, текста, и название придумали хорошее, во всяком случае, ух какое заманчивое – «Русские». А по приезде начинающий издатель стал устраивать нашему будущему детищу промоушн.
Ну что, гости из России тогда в Дании были еще редкостью, поэтому журналисты встречались со мной охотно. Отвечая на их вопросы, я, разумеется, токовал, прогнозы строил, аналитическим процедурам предавался. А за непременной после беседы чашкой кофе расслаблялся и рассказывал, уже не под диктофон, всякие байки. Хоть и правдивые, но в общем-то, мне казалось, чепуховые.
И вот показывают мне свежий выпуск, кажется, Politiken: всё чин по чину – интервью пространное, фото удачное, а заголовок… Мне перевели: «Московский редактор торгует апельсинами». В глазах у меня, интеллектуала из интеллектуалов, понятно, темнеет, но, таки да, расслабясь, я действительно рассказывал, как одна из редакционных сотрудниц с коммерческой жилкой уломала нас закупить партию апельсинов (к счастью, небольшую) и торговать ею уже в розницу. Надо ли объяснять, что цитрусы оказались подгнившими, и ничего, кроме конфуза, из этой истории не вышло. И другую новеллу я за тем же кофе поведал – про то, что некая фирма, сняв у нас несколько комнат, расплатилась не деньгами по перечислению, как было условлено, а несколькими десятками офисных телефонных аппаратов, и мы долго-долго ломали головы, куда бы их пристроить.
В нашей книжке не было об этом, разумеется, ни полслова. Да она, эта книжка, и не вышла. Запропала как-то. Не жаль. Но я вот теперь думаю: а вдруг, заполни мы текст не высокоумными рассуждениями, исходящими из наших собственных представлений о том, что датчанам про нас, русских, узнать интересно… И напиши мы по-простому про апельсины вот эти, про телефоны офисные про иное многое – глядишь, и пошла бы наша книжка по рукам. Действительно как горячие пирожки.
И было бы всем нам счастье.
* * *Тем, кто не курит, читать это не обязательно, а вот наркозависимые поймут, что в Нью-Йорке, где я первый раз появился в начале 90-х, самое сильное впечатление на меня произвели не небоскребы, а стайки офисных барышень, что в обеденный перерыв выбегали из этих самых небоскребов, чтобы раз-другой затянуться или, прикуривая сигарету от сигареты, набраться яду на все оставшиеся рабочие часы.