Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин 24 стр.


Сменились поколения, и нахватанные как-то сами собой исчезли. Культура, как и правда, путешествуют нынче без виз, знания отовсюду хоть бульдозером греби, и я ни за что не брошу камень в нынешних красивых двадцати– или тридцатидвухлетних. Уж такие есть среди них умницы, такие эрудиты и книгочеи, энциклопедисты и полиглоты, что залюбуешься. И обзавидуешься.

Одна беда: их по-прежнему что-то маловато. Или это так только кажется? Как кажется, что основную, статистически значимую массу составляют молодые люди, которые не только Малера от Дюрера отличить не могут, но и нисколько этим сегодня не смущены: живут себе и девушкам нравятся без всякого там джентльменского набора. И ладно бы одни технари, один офисный планктон, так ведь и от абитуриентов, студентов, выпускников гуманитарных вузов такое иной раз услышишь, что…

Ох, хоть дюжину бы им стихотворений на румяные уста! И «Маленькую ночную серенаду» из репродуктора! Пусть обзаведутся не культурным минимумом даже, а одной лишь потребностью в нем. Чтобы между интеллектуалами, каких во всем мире мало, и неисправимыми неуками, каких повсюду более чем достаточно, располагалось, опять же как во всем мире, пространство, заселенное людьми с не бог весть какой, но все-таки начитанностью, средненькими, зато эстетическими вкусами и скромными, но тем не менее имеющими быть духовными порываниями и культурными запросами.

То есть теми людьми, которых у нас и называли забытым ныне словом – нахватанные. Или, безбожно перелицовывая Солженицына, образованщиной.

Я к этой полупросвещенной прослойке, вспомню еще один старинный мем, всегда относился, что уж теперь скрывать, не без высокомерия. А теперь думаю: пусть они будут – те, кто хоть что-то читает. Кто об Аннушке Керн знает, может быть, только то, что Пушкин ее с божьей помощью… А про Маяковского помнит лишь то, что он, дескать, любил смотреть, как умирают дети… Но все-таки что-то знает, что-то помнит и еще чем-то готов пополнить свой джентльменский набор.

Хотя бы затем пусть они будут, чтобы не стояли – без всякого зазора между собою и с мест не сходя, как Восток и Запад, – а если сходились, то не врукопашную две неравновесные России: одна умников, другая неуков.

* * *

Как заглянет в редакцию Игорь Иванович Шкляревский, так, слово за слово, и приведет к случаю какую-нибудь особо «вкусную» цитату из «Трех мушкетеров».

«Сколько же раз вы этот роман перечитывали?» – спросил я как-то. «Мне, – говорит, – перечитывать не надо. Я его открываю только за тем, чтобы напомнить себе то, что и так знаю почти наизусть. Это ведь как стихи».

Здесь мне разговор поддерживать трудно, но помню, помню, как на одном из дней рождения у Андрея Немзера, где одни только филологи и были, пламенные «дюмисты» едва не врукопашную сошлись с безудержными «скоттами», то есть с теми, кто «Трех мушкетеров» литературой не считают, зато «Квентина Дорварда» готовы цитировать на память – страницами, ну, буквально страницами.

В русской литературе таких книг, что порождают и фэнов, и фэнфики[500], вроде бы нет.

Хотя почему же нет? А «Двенадцать стульев» с «Золотым теленком»? Тоже, казалось бы, литература не очень серьезная, скорее для подростков, но на несколько десятилетий растянулась эпоха, и прошла ли она, когда не только несмышленые первокурсники, но и сиятельные филологи перебрасывались, будто в пинг-понг играли, фразочками оттуда[501]. И какой же прекрасный, просто сказка, путеводитель по этим романам написал Юрий Константинович Щеглов[502] – бесспорно, один из лучших лингвистов нашего времени!

Про «Мастера и Маргариту» я вообще молчу. Многие современники (Ахматова, Арсений Тарковский…), знающие толк в литературе, к этому роману относились не без высокомерия. Но вот поди ж ты – и комментариев многопудье, и десятки mot от Бегемота, от Коровьева, от Воланда разбежались по нескольким уже поколениям ничуть не менее круто, чем крылатые слова из грибоедовской комедии.

С книгами, что не ушли в сферу подросткового, юношеского чтения, так не бывает. С Львом Толстым не пошутишь, Томаса Манна на поговорки не пустишь. Вот и выходит: живем литературой больших идей[503], выстраиваем ее историю по вершинам, а разговариваем – если, что называется, без галстуков, в своем кругу – на языке Дюма-папы, Ильфа с Петровым или Вальтера нашего Скотта.

Люблю иногда поныть, что жизнь, мол, прожил удивительно скучную. Школа – университет – аспирантура – и работа, работа, работа: в первой редакции, во второй, в третьей. Одна страна, одна жена, одна профессия. За запахом тайги на комсомольские стройки не устремлялся, ни в диссидентах, ни в депутатах не побывал, в бизнесе себя не попробовал. Даже в армии не служил. Не о чем, словом, в старости будет школьникам рассказывать– если позовут, конечно.

Но Юрий Владимирович Давыдов, перед которым я однажды этак разнюнился, меня осадил. «Она, – говорит, – у всех, кто в литературе чего-то хочет добиться, скучная». – «Ну, – я перечу, – вам ли, морскому офицеру, лагернику, так говорить?» «Это, – отвечает, – товарищу Сталину спасибо, конечно, за тревожную молодость. Но я-то хотел всю жизнь только вот этого: чтобы в архивы, в библиотеку, а потом – к столу. И снова, и опять, хоть в тысячный раз: в библиотеку, в архивы и – за работу».

И я не то чтобы успокоился, но утешил себя, что и у большинства моих товарищей биография не ярче. Разве лишь у кого образование поэкзотичнее: Володя Маканин и Саша Иличевский вон, на математиков учились, Андрей Битов – на горняка, Михаил Айзенберг – на архитектора, Женя Рейн – на технолога, Андрей Волос – на нефтяника, Женя Попов – на геолога, а Саша Кабаков – и вовсе на ракетчика. С тем чтобы, как только возможность представится, бросить свою профессию – и вперед, к приключениям за письменным столом.

Увы, но человеку с литературными амбициями рано или поздно приходится делать выбор: между бурной жизнью и пресным, если со стороны, сочинительством, сатиновыми, простите мне эту метафору, нарукавниками. Причем литература – дама мстительная, измен не прощающая: стоит только кому-то чересчур уж жизнью увлечься, как слова либо идти перестают, либо идут, но очень уж какие-то жиденькие. Самый броский пример здесь, конечно, Эдуард Лимонов, но он ли один?

Исключения, конечно, есть, как без исключений? Но я ведь о правиле.

* * *

Едва скажешь, что толстые литературно-художественные и общественно-политические ежемесячники – это наш российский специалитет и национальное достояние, тебе тут же возразят: а «Нью-Йоркер»?[504]

Ну, отвечу с прохладцей, «Нью-Йоркер» – журнал, во-первых, не ежемесячный, во-вторых, не толстый, а в-третьих, не вполне литературный. Но к черту подробности, успех кружит головы, и кому, наверное, в мире не хотелось бы его повторить, создав журнал, где каждая заметка будет написана как новелла, а каждая рецензия будет читаться как стихотворение в прозе?

Вот и нашим хотелось. Причем разным и не раз. Один раз даже мне довелось присутствовать при рождении отечественного «Нью-Йоркера».

Звали его, помнится, «Новым очевидцем»[505], и никаких прямых отсылок к прототипу вроде бы не было. Но в остальном – белая обложка, рисунки вместо фотографий, два рассказа в каждом номере, две-три маленьких стихотворных подборки, горстка рецензий, и платят всем щедрее, чем во всех прочих местах! – ну, чистый «Нью-Йоркер». Так что очередь из потенциальных авторов стала расти с угрожающей быстротой. Тем же, кто на авторство не претендовал, но был, как я, например, руководителям проекта чем-либо симпатичен, тем рассылали подарки. Или приглашения на презентации, их много было, этих праздников у новорожденного журнала.

Так что плывем мы как-то, авторы и гости, на специально зафрахтованной барже по Москва-реке, пьем шампанское, слушаем речи. И выступает итальянка, игравшая какую-то важную роль в проекте. Рассказывает, что ее дедушка, еврейский негоциант, вынужден был бежать из России в самом начале двадцатых годов, но перед отъездом успел замуровать свои сокровища в стены особняка, что на Чистых прудах. Поэтому русский язык наша итальянка учила по тетрадке с описью этих сокровищ, и первым пунктом там стояли двенадцать платиновых портсигаров. Почему именно платиновых, она не объяснила, наверное, и сама не знала, но речь свою закончила очень эффектно. «Давайте же, – сказала, – поднимем бокалы за то, чтобы каждый писатель мог на наши гонорары купить себе платиновый портсигар. Хотя бы один!»

…И я там был, мед-пиво пил. А вот дальнейшее знаю с чужих слов, возможно, не вполне правдивых. Просуществовав в этом составе чуть более четырех месяцев, собрались руководители журнала на посленовогоднее заседание. Обсуждают планы номеров, спорят, горячатся, как вдруг в приоткрытых дверях нарисовалась чья-то фигура, чуть ли не в ушанке, и пальчиком поманила к себе главного редактора. Тот вышел, а вернувшись спустя минут десять, объявил: «Журнал закрыт. Все свободны».

А вы говорите: «Нью-Йоркер», мол. Если уж начистоту, то успевшие выйти номера «Нового очевидца», при всей щедрости финансирования, были бледноваты. Хотя, дай ему время, журнал этот, может, и стал бы в перспективе красой и гордостью отечественной прессы, укором обедневшим «толстякам», но… в российских селах не танцуют твиста, поэтому здесь неприглядный вид.

А на память мне оставался, пока куда-то не пропал, симпатичный оранжевый шарфик, присланный «новыми очевидцами» в аккурат к Новому году. И белая фаянсовая кружка, на бочке которой, едва нальешь горячей воды, до сих пор проступает знакомый логотип.

* * *

Но вернемся на минутку в 1980-е. В Дубулты. На семинар молодых критиков, где я уже среди руководителей. И гуляем мы, помнится, с Володей (ныне, конечно, Владимиром Ивановичем) Новиковым вдоль шоссе, никак наговориться не можем.

О чем? О литературе само собою, о чем же еще? И о том, какую удачную профессию мы с ним выбрали: никогда не надоест. В толк, правда, никак взять не можем, отчего это старшие товарищи по ремеслу то на прозу переходят, то сборники стихов выпускают, то на преподавании сосредотачиваются. Разве же можно бросить такое веселое, озорное, такое затягивающее занятие, как слежение за современными писателями и деятельное с ними сотворчество?

И не так уже много лет остается до 1992-го, когда Володя в «Независимой газете» напечатает жесткую статью, едва не памфлет, «Алексия», где первым объяснит, почему не только ему, но и всему, похоже, читающему сословию невмоготу вдруг почему-то стало в руки брать книги нынешних поэтов и прозаиков. «Заметки бывшего читателя» – вот какой был у той и сейчас не позабытой статьи подзаголовок.

Так что я и не удивился, а только позавидовал, когда пошла у Владимира Ивановича проза, пошли в «ЖЗЛ» и «Высоцкий», и «Блок», а теперь вот уже и «Пушкин».

Профессии на век не хватило. Да вот смотрю и на других былых коллег по Академии русской современной словесности, то есть, если попросту, по Союзу литературных критиков. Кто нынче Александр Архангельский по преимуществу – телевизионщик и романист. Кто Павел Басинский[506] – тоже никак не критик в первую голову. Чем занят Саша Генис – травелогами, как Михаил Золотоносов[507] – расследованиями в области криминальной истории русской культуры. И Дмитрий Бавильский – тоже в романистах побывал, а теперь больше о музыке пишет. И Слава Курицын с Борей Кузьминским, уж на что таланты, с поля ушли. Или Андрей Василевский[508] – какой же он теперь критик, стихотворец скорее. Про Андрея Зорина[509], Карена Степаняна и Михаила Эпштейна говорить нечего – филология и еще раз филология. Даже Андрей Немзер и тот с видимым облегчением сбросил опостылевшую обозревательскую лямку, вернувшись к родному Жуковскому; знать, Василий Андреевич его не обманет.

Да и сам-то я, много ли в последние два десятилетия оперативной критикой занимался? Объяснения этому у меня, конечно, есть, и убедительные, но и у других, поди, объяснения не хуже.

Лета, что ли, всех нас клонят в сторону от текущей словесности?

* * *

Затеяв национальную премию «Поэт»[510], советники Анатолия Борисовича Чубайса по РАО «ЕЭС России» пригласили в жюри несколько уважаемых критиков и историков литературы из Москвы и Петербурга. И меня тоже позвали – на роль члена жюри и координатора премии (или, как в уставе написано, исполнительного директора).

Впрочем, полномочия полномочиями, а для того, чтобы провести первую церемонию награждения, решено было нанять людей, в этом ремесле поднаторевших. Выбор тут пал на Юлия Соломоновича Гусмана[511], который к тому времени уже очень лихо развернул кинематографическую премию «Ника».

И вот весенним ясным днем 2005 года приезжаю я – в роли заказчика этой самой церемонии – в уютный особнячок этой самой «Ники» принимать сценарий. Всё вроде бы неплохо, местами даже хорошо – креативненько[512], как подсказал мне Юлий Соломонович. Что-то из их задумок я все-таки отбил, что-то отбить не удалось, ну и шут с ним, но что же, спрашиваю, будет в финале. «Песня, – мне отвечают. – И очень хорошая, о том, что все добрые люди должны в наши дни быть вместе». Я, признаться, несколько пугаюсь и переспрашиваю, кто же для такой чудесной песни слова написал.

Никто не помнит. «Может, Рубальская?»[513] – слышен голос. «Да нет, точно не Рубальская, – возражает еще одна участница нашего совещания. – Скорее уж Дементьев. Точно, точно – Андрей Дементьев!»[514]

Надо ли говорить, что в финале нашей церемонии звучало все-таки что-то из оперной классики – и на итальянском, я настоял, языке?

Но это я забегаю вперед, так как надо было решить еще вопрос о ведущем. «Бэлза, к сожалению, как раз в этот вечер занят», – грустят мои собеседники. И тут Гусман принимает волевое решение: «Вот вы и будете вести, Сергей Иванович. Да, да, вы!» Я снова пугаюсь, посмотрите, мол, на меня, говорю. «Ну и что? – напирает Юлий Соломонович. – А вы на меня посмотрите. Я мало того что тоже, как и вы, не красавец, так у меня еще и с фикцией проблемы. А ведь веду же!..»

Вот, собственно, почему я десять лет подряд выходил на сцену Политехнического ли, другого ли большого зала столицы, чтобы открыть торжественную церемонию награждения очередного лауреата премии «Поэт».

И еще, надеюсь, выйду.

* * *

На торжественных церемониях вручения премии «Поэт», а их было уже десять, зал вставал дважды.

Первый раз, когда награду получала Инна Львовна Лиснянская[515] – и это понятно: прекрасная поэтесса и человек исключительный, так что о ней в нашей стране просто некому было сказать дурного слова.

А второй раз, когда премией увенчали Виктора Соснору и это решение как раз раскололо литературную публику, ибо значительная ее часть и ныне на дух не принимает не только его поэтику, но и тот романтический образ стихотворства, что в Сосноре воплощен.

Тем не менее, когда, впервые после восемнадцатилетнего, кажется, отсутствия в столице, он, окончательно потерявший уже не только слух, но и голос, появился на сцене Политехнического, встали все. И восторженные его поклонники, и завзятые скептики, и те, кто в зале оказался случайно.

Встали перед Поэтом. И простите мне заглавную букву – без нее не обойтись, когда говоришь о человеке, вся долгая мучительная жизнь которого ушла в стихи, и только в стихи, пусть даже они, случалось, были записаны и сплошной строкой.

«Я все понимаю, конечно, – сказал уже после вечера Евгений Абрамович Бунимович[516], – и я тоже, конечно, встал.

Но вообще-то мне это кажется неправильным. Нет, не так: архаичным и каким-то допотопным. Ведь поэты – такие же люди, как все, а перед обычными людьми не встает никто. Верно ведь?»

Да, я знаю, есть и эта точка зрения, что среди детей ничтожных света, быть может, всех ничтожней именно поэт и что вести он себя должен, соответственно, скромнее и на отношение к себе рассчитывать не патетическое.

Всё так. «Но, – ответил я Евгению Абрамовичу, – каждый поэт, близки нам его стихи или нет, имеет право хоть раз в жизни увидеть, как люди встают при его появлении».

Пусть это допотопно, но я и сейчас так думаю.

* * *

Вернемся, впрочем, к господам сочинителям, которых если что и оправдывает, то разве что вот это – они же дети.

Прекрасный поэт не так давно опубликовал в «Знамени» свою подборку. Заезжал неделею раньше за авторскими экземплярами, а теперь завернул вот за гонораром. Заглянул и ко мне – чтобы уважение оказать. Душа-человек, говорун, обаяшка, так что на огонек собрались и мои товарищи.

Разговариваем. И он вдруг с неожиданной тревогой спрашивает: «А куда NN подевался? Что-то я его уже несколько лет в печати не вижу». Мы переглядываемся, и я беру со стола свежий номер журнала. «Вот, – говорю, – видишь: твои стихи открывают номер, на третьей странице. А со страницы 46-й идет как раз подборка твоего (и нашего) NN…»

Это я рассказываю в ответ на замечание, что, в отличие от прозаиков, поэты не просто пишут друг о друге, но еще и читают друг друга.

Верно, скажу я. Читают. Но кто по преимуществу? Поэты молодые или, как бы это выразиться, не вполне статусные, не вошедшие еще в совершенные лета. Что же до артистов в силе, то исключения, конечно, встречаются, как им не встречаться?

Но я сам не раз видел, как до колик пугается замечательный XY, когда на какой-нибудь литературной вечеринке к нему движутся с книжкою наперевес. Или вот YZ. Уж сколько уговаривал я его о совместном ведении липкинского семинара. Год за годом – ну ни в какую. А тут вдруг вроде поддался. Я усиливаю напор, и, видно, переборщил. «Погодите, – говорит, – но это же значит стихи читать надо…» – «Да ладно вам, – отвечаю я, уже поняв, что дела опять плохи. – Не обязательно съедать весь арбуз, чтобы почувствовать его вкус. Я почитаю, конечно, повнимательнее, буду ассистировать, а вам достаточно в рукопись заглянуть, чтобы понять, поэт ли перед вами и что ему сказать».

Назад Дальше