Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин 6 стр.


И я вспомнил, как много хлопот все-таки было у тогда печатавшихся. Сначала надо отвезти заметку в редакцию, потом съездить туда же – «снять вопросы», и еще раз – вычитать верстку, а в хороших редакциях – еще и сверку. И только после всего, когда заметка выйдет, отправиться за гонораром – либо на улицу Чехова[174], где окормлялись авторы «Нового мира» и «Дружбы народов», либо на улицу Правды[175], куда были приписаны авторы «Знамени», «Октября»[176], «Юности» да хоть бы даже и «Литературного обозрения»[177].

Это вам не нынешний удаленный доступ, и деньги, если их все-таки дают, на карточку.

* * *

Было в приснопамятные времена такое явление – «секретарская литература», куда включались произведения, да и вообще любой чих, секретарей (особенно так называемых «рабочих», то есть состоящих на службе и при жалованье) правления Союза писателей СССР, лауреатов Государственной[178] (не говорю уж – Ленинской![179]) премии и прочая, и прочая. Так что литературные критики эпохи развитого социализма подразделялись на две категории – одни могли (иногда даже хотели) сказать доброе слово о Сергее Венедиктовиче Сартакове[180] и Егоре Александровиче Исаеве[181], а другие, хоть ты стреляй, таких слов не находили. Это называлось, помнится, «критика умолчанием».

Ну так вот. Был, значит, порядок, который все знали и который «старая» «Литературная газета», разумеется, не нарушала. Если же и нарушала, то по недоразумению.

Вышел – один только пример приведу– новый, не помню уж какой, роман Петра Лукича Проскурина[182], и он кому-то в верхах не понравился. Надо, следовательно, указать на недостатки, на которые, по редакционному заданию, и указал наш нижегородский (тогда, понятно, горьковский) постоянный автор. Что при всей-де значительности замысла автору не удалось… не проработанной оказалась центральная сюжетная линия… и особенно не получилось с женскими образами.

А «Литературная газета», я уже рассказывал, выходила в свет по понедельникам, а подписчикам поступала в среду, так что вторник оставался днем, когда можно было точечно устранить точечные же ошибки.

И вот вторник. Петр Лукич по своим, как тогда бы сказали, каналам узнал, что на него, как сказали бы сейчас, наезжают, и тотчас связался с кем-то наверху, причем повыше, чем его недоброжелатель, поэтому – приходит новая команда: роман этот одобрить.

За дело, ввиду срочности и значимости, взялся сам Евгений Алексеевич Кривицкий[183]. И поступил просто – убрал все отрицательные частицы перед глаголами и эпитетами. Так что все теперь сановному автору удалось, и сюжетная линия оказалась проработанной… Кроме – у Евгения Алексеевича тоже было ведь было свое понятие о самолюбии – женских образов. Они у Петра Лукича Проскурина так и остались – не получившимися.

Правда, уже не «особенно».

* * *

Геннадий Красухин эту историю рассказал бы, конечно, лучше. Но и я помню.

Отправились мы одновременно с Геннадием Григорьевичем в отпуск. Прилетели в Сухуми, оттуда автобусом в Гульрипши, где был тогда Дом творчества «Литературной газеты». Оформляемся, а Геннадию Григорьевичу и говорят: «Вам телеграмма». Читаем: «Срочно возвращайтесь тчк Сырокомский».

Оказывается, последним материалом, который Гена вел в газете перед отпуском, была статья безвреднейшего Иосифа Львовича Гринберга[184], где деликатно-деликатно, с оговорками-оговорками, но были все-таки высказаны какие-то упреки в адрес Роберта Рождественского[185][186]. Натурально, скандал, и надо было теперь «Литературной газете» замаливать грехи перед секретарем правления Союза писателей СССР, давать гневную отповедь зарвавшемуся Иосифу Львовичу.

* * *

В поздние годы советской власти менять место работы людям нашей профессии смысла почти что не было. Зарплаты всюду примерно одинаковые. Уровень идеологического давления тоже, и если ты не стремишься сделать шуструю карьеру и не возражаешь публично против верноподданических ритуалов, то тебя и не тронут. Так что если и уходили, то разве от совсем уж скверного начальника или соблазняясь тем, что на новом месте сулили либо укороченные часы «отсидки» (так это называлось), либо «библиотечный» (считай, свободный) день.

Но! Публично рассказывать, что тебя, мол, и туда, и сюда переманивают, было, тем не менее, принято. Повышая – в собственных, по крайней мере, глазах – свой, сейчас бы сказали, деловой рейтинг. И вот, помню, мой тогдашний руководитель, член редколлегии «Литературной газеты», собрал у себя в кабинете едва ли не весь отдел. Зовут меня, говорит, в «Новый мир» заместителем главного редактора. Что посоветуете? Стали гадать, кто-то не поленился даже разграфить лист бумаги: в одну колонку плюсы, в другую минусы. Зарплаты сопоставимы. Продуктовые «заказы»[187] (понимают ли нынешние это слово?) тоже. Список книжной экспедиции[188] есть и тут и там. Здесь на работу к десяти, там к двенадцати, что плюс, но здесь есть спецбуфет[189] для членов редколлегии, а там нету, что минус. Долго – Геннадий Красухин не даст соврать – судили и рядили, пока вдруг не вспомнилось: «А машина?» Персональной машины члену редколлегии, правда, и в «Литературной газете» не полагалось, зато были разгонные, то есть можно было брать свободного водителя, когда понадобится, или дожидаться своей очереди на него. Не очень, конечно, удобно, но в «Новом мире» ведь и этого нет! Что, собственно, дело и решило.

* * *

Оправдывая NN, под началом которого я служил много лет, обыкновенно говорили, что он человек вообще-то добрый, то есть по собственной инициативе никого не зарежет. Ну, а уж если прикажут…

* * *

Слышал я, что землячества и сейчас есть. Даже процветают. Возможно. Но в 70-е они точно были, так что однажды и я, став сотрудником центральной, как тогда говорили, «Литературной газеты», сподобился быть приглашенным.

Собрались где-то в полуцентре Москвы, в огромной, по тем временам, представительской квартире, то есть в квартире, что предоставлялась высокопоставленным командированным, как опять же говорили, с мест. Мебель – по тем временам, только по тем, не по нынешним! – роскошная, но на каждом стуле жестяная бирка с инвентарным номером. И на бокалах, на вилках– тоже, чудилось, номерочек.

И сразу за стол, вел который, как сейчас помню, замзав одного из отделов ЦК – с внешностью ровно такой, как на портретах, что ликующие москвичи носили с первомайской демонстрации на октябрьскую. Но голос, не в пример прямым его начальникам-геронтократам, зычный, так что, как он рявкнул: «Дончаки! Казаки!!!», так все и присмирели. Чтобы вослед каждому зажигательному тосту подниматься единой волною: любо, мол, братцы, любо!..

Улучив паузу, ко мне сосед склонился: «Ты, – тогда принято было, что все партийцы меж собою на ты, но по имени-отчеству – Ты из какой станицы? Или, может, из Ростова?» Но увы. «Я не казак, – говорю. – Я из иногородних». И он в ту же минуту потерял ко мне интерес: иногородних, то есть жителей Донской области, не входящих в казачье сословие, оказывается, не жаловали не только в царское время, но и в позднесоветское.

А мне-то что, литературному, с позволения сказать, критику? Закусываю себе потихоньку, послеживаю, как земляки мои яства обильные вкушают, а скованность снимают «Араратом» да «Стременной», и очень успешно, гляжу, снимают. Во всяком случае, «любо», спустя час, кричали уже вразброд. Но когда кто-то – в ранге, кажется, руководителя главка – произнес здравицу во славу Михаила Александровича Шолохова[190], встали все, и многих – сам видел – слезою пробило.

Дальнейшее неинтересно; пьянка, да еще без женщин, она и есть пьянка. Но в конце…

В самом уже конце пять-шесть московских казаков, погомонив, опять встали, а за ними и остальные поднялись, чтобы сначала невпопад, а потом и слитным уже хором… грянуть «Боже, царя храни!..»[191]

70-е, повторяю, годы, вторая их половина.

Замзав, впрочем, отдадим ему должное, не пел. Но пухлой ладонью по столу такт отстукивал.

* * *

В Ростове тамиздат, а еще чаще самиздат, я в основном получал из рук своего старшего друга и учителя Леонида Григорьевича Григорьяна. А в Москве книжки с грифом «YMCA-Press»[192]«Ардиса»[193] или «Посева»[194], вперемешку с «Континентами»[195] и «Синтаксисами»[196], текли в нашу семью уже отовсюду, но прежде всего, как я понимаю, от Копелевых.

К ним были близки роднейшие в ту пору мои друзья Лина и Саша Осповаты[197]. Да и сами Раиса Давыдовна[198] с Львом Зиновьевичем[199] баловали меня своей (и, безусловно, мною не заслуженной) приязнью. Особенно Раиса Давыдовна – борьба с гебней своим, конечно, чередом, но ей по-прежнему было интересно всё, что происходило в литературе, даже подцензурной, так что и говорили мы по преимуществу о том, что «Литературная газета» напечатала да что в «Новом мире» появилось.

Чаще всего на бегу, то есть на пути от метро «Аэропорт» к писательским кооперативным домам по Красноармейской улице. Или у меня, куда они раза два-три захаживали позвонить – когда в их квартире телефонную связь совсем уже обрезали. Но случалось и мне к ним забегать, и тут литературные наши разговоры приобретали дополнительную остроту, так как Копелевы, уж конечно, знали и даже я не сомневался, что из гэбэшной машины, наглухо припаркованной под кустиками возле их дома, нацелясь антеннами, пишут всё – включая наши споры о новых стихах Кушнера или пересуды о том, что Феликс Кузнецов[200] творит с московской писательской организацией.

И вот однажды завернул я по какому-то делу к Копелевым, а они, похоже, как раз обдумывали, чьи подписи собрать под очередным письмом в чью-то защиту. И тут, если говорить совсем уж по-розановски, глянул на меня Лев Зиновьевич острым глазком: «Может быть, вы, Сережа?..» Я и ответить не успел, как Раиса Давыдовна отрезала: «Не надо ему. Пусть о стихах пишет. А это… Не его это дело».

Не его это дело! – чем не индульгенция? Я и стыдился долгие молодые годы, что вот, мол, коллаборантствую, сотрудничаю с богомерзкой властью вместо того, чтобы бросить ей в лицо что-то, облитое горечью и злостью. Клял себя, что на площадь не выхожу, а правозащитникам, жизнь на борьбу положившим, сочувствую, конечно, но как-то вчуже. И все же диссидентом так и не стал. Ни натуру не переменишь, ни представление о том, для чего тебя мама на свет родила. Так что, исключая август 1991-го, я и на митинги не ходил, и кровавый, чей бы он ни был, режим не обличал.

И сейчас не обличаю. Не мое это дело.

* * *

Приходя ближе к 80-м на Пневую, где жили тогда Лина и Саша Осповаты, мы с женой почти всякий раз заставали там чудную компанию. Появлялись и москвичи, конечно, но чаще приезжали и на ночлег останавливались друзья – Рома Тименчик из Риги, Саша Долинин[201], Гарик Левинтон[202] из Питера, другие. Я им даже название дал – младофилологи. И потому что молоды были, и потому что даже со стороны было видно: действительно, новое поколение, кроме шуток. Объединенное не столько едиными научными принципами, сколько общей этикой.

С властью ни в какое сотрудничество не вступать и с властью этой в открытую не бороться. Внутренней эмиграцией – вот чем это было, где каждый – царь, и живет, соответственно, один. Но если уж повезет, а им повезло, то в кругу таких же, как он сам, царей. Что диссертаций не защищают и в гонорарных изданиях не печатаются. Монографий не замышляют (тогда, во всяком случае, не замышляли), но заняты делом – атрибуция, текстология, комментарии, статьи с названиями типа «Еще раз к вопросу об одном из источников…». Мне, признаюсь, дела эти казались малыми, несоразмерными их дарованию, да и не мне одному казались. Лев Самойлович Осповат, помню, даже советовался со мною, уже вполне себе статусным критиком, при гонорарах и при зарплате, как бы и Сашу чуть-чуть поворотить в сторону узаконенного литературоведения. Ведь получилось же это – чтобы и ученые степени, и работа в штате – у Мариэтты Омаровны, у Александра Павловича Чудакова, которых в этом кругу глубоко уважали… Не уверен, впрочем, что деликатнейший Лев Самойлович об этом говорил с сыном, знал, должно быть, что услышит в ответ.

Поэтому жили как хотели. И пили – теперь даже страшно вспомнить, как пили. Но, впрочем, не напивались, случая такого не помню, потому что и молоды были, и закуску Лина всегда проворила отменную, и весь хмель выходил в застольные разговоры – обычно исключительно филологические. А пили почти всегда водку, с демократической «бескозыркой», если кто помнит, или – удача! – с «пимпочкой»[203]. Иногда, впрочем, появлялась и «березовая», с «винтом», которую из магазина «Березка», вместе с Мандельштамом и Цветаевой в «Библиотеке поэта», приносили заезжие иностранцы, тоже филологи. Не буду называть имен, иные из которых краса и гордость нынешней мировой славистики. Вспомню лишь о Каэле, прибывшем из Австралии, чтобы дописать в Москве диссертацию о советской драматургии 1950-х – и на кой, думал я, сдалась ему, в краю непуганых кенгуру, «Иркутская история»?[204]

Но сдалась же, и уезжать из холодной, из полуголодной доперестроечной Москвы он никак не хотел. Только и повторял, что в Австралии жить очень хорошо, но скучно, а в России плохо, зато очень-очень интересно.

Такие вот вечера на Пневой – едва ли, как я сейчас понимаю, не самые счастливые в моей жизни.

* * *

Были такие сигареты – «Краснопресненские», самые дешевые в классе сигарет с фильтром, 18, что ли, копеек. Их курили либо небогатые, либо те, кто имел доступ в буфеты ЦК КПСС, где они тоже продавались – под тем же демократичным названием и по той же демократичной цене, что на улице, но изготовленные, как рассказывали, то ли по спецзаказу, то ли в спеццехе табачной фабрики.

Потом цех, видимо, закрылся. А может, возникла конкуренция с мировыми брендами. Во всяком случае, курировавший литературные страницы «Литературной газеты» Евгений Алексеевич Кривицкий перешел на «Мальборо».

Да сигареты, впрочем, что!.. Разочек, уже в перестройку, случилось ночевать в ленинградской обкомовской гостинице. Там, в холодильнике гостиничного номера, было все, что нужно проезжающему: сервелат, карбонат, сыр, расфасованный по пакетикам, и масло. Обычное, сливочное, но перетянутое ленточкой «Свободно от радиации».

* * *

Никто за тринадцать лет службы в «Литературной газете» не доставил мне столько хлопот и неприятностей, как Евгений Алексеевич Кривицкий, многолетний заместитель главного редактора по всем литературным разделам. Но человек он, в общем-то, был добрый, даже мягкосердечный, так что вспоминаю я его «с теплом», как некоторые сейчас повадились почему-то завершать свои письма.

А тогда… Особенно нас, нижних чинов, раздражала привычка Евгения Алексеевича, чуть что, звонить, чтобы посоветоваться, Альберту Андреевичу Беляеву[205] – этот достойный господин позднее, в разгар перестройки, возглавлявший вполне себе либеральную газету «Культура», во время оно был заместителем заведующего отделом культуры в ЦК и проходил у нас, вослед Громыке, под кличкой «господина Нет».

И вот съездил я в 80-е, ближе к их середине, к Давиду Самойловичу Самойлову в Пярну сделал с ним беседу о молодых поэтах и вообще о поэзии, которая, мне кажется, и сейчас стоит внимания. А в заголовок поставил пастернаковскую строчку, очень, на мой взгляд, шедшую к делу: «Талант – единственная новость».

Я, политгазетовским меркам, в том уже статусе, что по мелочам меня не правят и материалы мои не задерживают. И политики никакой в беседе с Давидом Самойловичем, разумеется, не было, «неприкасаемых»[206] Егора Исаева и Роберта Рождественского мы не затрагивали, так что волноваться вроде бы не о чем.

Но тут вдруг вызывают меня к Евгению Алексеевичу. Вхожу. И он, весь как маков цвет, бросает мне: «Меняйте заголовок». Начинаю что-то возражать, объясняю, почему именно эта строка ложится на материал лучше прочих. Но Кривицкий меня не слушает: «Меняйте». – «Но почему?» – «Потому, – захлебывается от ярости[207] Евгений Алексеевич. – Потому что Пастернак предал нашу Советскую Родину!»

И это уже 80-е годы, ближе к середине.

Выхожу из кабинета, «Чего это он?» – спрашиваю у Люси, секретарши Кривицкого. «У, – говорит, – тут на него Альберт так по телефону орал, что у меня, в приемной, стекла тряслись».

* * *

Мариэтта Чудакова, надеюсь, не слишком рассердится на меня за новеллу, где она выступает в роли главного действующего лица.

Но сначала антураж: «Литературная газета» еще на Цветном бульваре, и я занимаю крохотную (стол, стул и кресло для одного посетителя) комнатку, дверь которой выходит прямиком в кинозал.

И повод к действию: Фазиль Искандер только что напечатал повесть «Морской скорпион» в журнале «Наш современник» (да, да именно там, куда, как и в «Дружбу народов», ушли авторы разбомбленного «Нового мира»). Повесть, как мне сейчас помнится, не из самых у Фазиля сильных, но автор неоднозначен, соответственно откликнуться на нее «Литературная газета» может только «Двумя мнениями об одной книге» (был в нашем Гайд-парке тогда такой формат).

Кому я заказал отрицательное мнение, уже не помню. А за положительное взялась Чудакова. И вот, когда стало известно, что материал ставят в очередной номер, прихожу я утром во вторник на работу и вижу: на стульчике у моей двери скромно сидит Мариэтта Омаровна. Зная литгазетовский обычай кромсать текст в отсутствие автора, она, оказывается, взяла у себя в Ленинке отпуск на неделю за свой счет и будет теперь здесь дежурить[208]. Где дежурить? Естественно, в моем кабинетике, и я, грешным делом, за эту неделю ее едва не возненавидел: ну, в самом-то деле, ни чихнуть тебе по свободе, ни потрепаться с кем-нибудь по телефону. Хотя, чтобы быть справедливым, ей с моим участием удалось-таки за эти дни отбить атаки на два своих абзаца и даже снять один пассаж, совсем уж одиозный, в тексте своего оппонента.

Назад Дальше