Старейшина Третьяк прислал в крепость сына — звать на посиделки.
Кажется, я уже говорила, что жившие в Нета-дуне не водили жён и не знали иных семей и родства, кроме дружинного. Своим домом живя, трудновато отдать себя вождю без остатка, по первому зову сорваться в поход или, паче, на новое место. Не уйдёшь от хлевов со скотиной, от житной пашни и огорода. Не бросишь.
Однако женской любовью дружина была отнюдь не обижена. Ближним деревням жилось за её щитом вовсе не плохо, два минувших лета видоками. Конечно, прожорливых молодых мужчин надо было кормить, зато сеяли и пахали без страха, не вздумается ли кому отнять собранный урожай, перерезать скотину, назвать рабами самих. А ещё за хлеб-соль доставалась деревне не худшая доля ратной добычи: серая лесная земля вблизи крепости сохраняла пузатые горшки серебра. Мстивоя Ломаного берегли могучие Боги, на его воинах лежал священный отблеск удачи. Потому каждый род хлопотал прислать сюда девушек, прислать именно с тем, чтобы они, возвратясь через малое время домой, внесли под родной кров часть этой удачи. А повезёт, так и сына родили от прославленного удальца… парни, благоговевшие перед дружиной, этих девчонок сватали наперебой. Да что говорить! Даже у нас нюхом учуяли милость Богов, пребывавшую с мореходами. Я уже сказывала, как набежали ретивые девки и ещё мне пеняли, что с ними не шла, глумились — Зимка-мёрзлая… Их-то в ту самую осень свели со дворов женихи, да не свели — умчали!
Со всех сторон собирались девушки и ребята, с прялками, с вышивкой, с орехами, с пирогами. Прибегали на лыжах через леса, катили на саночках, запряжённых послушными ручными лосями. И столько, что никакая изба, откупленная у хозяина на ночь, не могла вместить половины. Думал, думал Третьяк и о прошлом годе затеял большущую храмину нарочно для бесед-посиделок. Народу на помочи собралось без числа; дюжие молодцы спустя год ещё спорили, кто больше всех испил потом на пиру.
Славное место для дома избрал разумный старейшина и позаботился вселить доброго Домового: не поскупился'на жертву, привёл гнедого коня и зарыл его голову под красным углом, попросил незлобивую душу пойти жить в строение. Так, наверное, и сбылось. На посиделках почти не дрались, толкнут друг друга плечами да и замирятся. Домовой их студил? Или кмети с жилистыми руками, способные хоть кого выкинуть через тын, сознавали свою грозную силу и берегли её, не тратили впусте, споря, у кого на коленях девке сидеть? Или всё оттого, что ходил на беседы сам Мстивой Ломаный, воевода? Садился опричь у стены, не спеша потягивал мёд и ленился даже плясать… Но гридни, матёрые удалью и летами, сивогривые старые волки, держали себя при нём мальчишками при отце. Одно слово, вождь.
Вести о посиделках всегда разносят заранее, чтобы хозяева успели добела выскоблить дом, а гости — перетряхнуть наряды и наготовить съестного. Нет человека, который бы не радел себя показать. Даже воевода впервые смягчился и разрешил нас, юнцов, ото всех дел, велел топить бани, штопать рубахи, чистить гнутые гривны и светлые пояса. Драгоценная справа была, конечно, не наша, наших наставников. Добытая в битвах, полученная в награду за доблестные дела… Безусые отроки любовались и вслух мечтали, как сами наденут такое же славное серебро. Бахвалились друг перед другом, а может, впрямь думали выдержать Посвящение, обрести славу в походах… Я помалкивала. Мне и верилось, да что-то не очень.
Мы с Велетой напекли пряников и ссыпали в чистый лубяной короб. Дразнящий дух пошёл по всей дружинной избе. Размыслив, я унесла коробок от греха подальше наверх. А то станут молодцы проверять, вкусно ли печево, — не отгонишь!
Весёлые праздничные порты ждали нас, разложенные на сундуке. Как сейчас помню, я избрала расшитую рубаху с понёвой — ту самую — и серую суконную свиту. Невелика стужа, дойду. В свите я выглядела милее чем в полушубке, по крайней мере, так говорили. Ещё помню, как примеряла её, давненько не ношенную и оттого слегка непривычную, а кто-то другой во мне знай насмешливо фыркал: про чью честь, глупая, рядишься? Кого надеешься встретить?.. Между тем оказалось что свита, и дома сидевшая не внатяг, стала будто просторней. Знать, труд каждодневный и пуще того вечный страх — выдержу, не сломлюсь?.. — порядочно пообстрогали мне бока, согнали лишнее тело… А ведь я больше ни на кого за столом не косилась, что видел глаз, всё в рот тянула. Да. Таких, как я, жилистых и костью широких, в жёны зовут ради густых щей, полной квашни и здоровеньких деток. Со мной на медведя пойдут. А полюбят — Велету. Подле неё каждый орёл. А вот подле меня…
Волосы у сестрёнки вождя вились пушистой волной, послушно лежали, не расплетались даже без ленты. Не то что мои. Я вязала косищу крепким узлом, не доглядишь, расползётся, рассыпется по волоску… Велета давно стояла одетая, а я плела да плела. Когда я кончила, она потрогала мою косу, потом свою и вздохнула, завидуя:
— Поменяемся?..
…а что, подумала я со внезапным задором, а что! Ведомо ли, кто там мчится в сумерках без лыжни, летит мглистым берегом моря и улыбается на бегу? Ведомо ли, кто войдёт из темноты, щуря зоркое п смешливое око, — и замрёт, увидев меня?..
Чего для живут праздники, если не для чудес. Не ради того, чтобы селилось в душе доверие и надежда: а вдруг?
Словенин всю жизнь живёт подле дерева. Рождённый в бревенчатой клети, набирается силы в уютной липовой люльке, а из святого угла, сквозь печной дым, присматривают за несмышлёным строгие деревянные лики. Потом, подрастая, усаживается на тёсаную лавку, за дощатый стол, берёт звонкую кленовую ложку. Взрослея, гнет можжевеловый лук, колет ровные берёзовые стрелы, опускает в колодезь сработанную из дуба колоду, хранящую зимний лёд до маковки лета… и наконец затворяется в последний дом-домовину и мчится в небо на резвом коне, возникающем из смоляных брёвен костра… а над пеплом скоро встаёт новая жизнь — кудрявая, в полновесных гроздьях рябина. И так века и века, сколько помнят старые люди.
Дом для бесед-посиделок, устроенный Третьяком оказался готов только вчерне. По огромности дома внутри пришлось сделать столбы до самых стропил, иначе свалится крыша. Одни столбы уже покрывала резьба, другие были разрисованы углём и ожидали резца, третьи скучали, показывая гладкие пустые бока. Мне тотчас захотелось присесть подле любого с долотцом и стамесочкой, вырастить переплетённые травы и выпустить, как из рукава, из-под деревянных слоев злого сокола, бьющего пестрокрылую утку… зуд приключился в ладонях, вспомнивших любимое дело… но не решилась. И так мне убавили веселья, покуда шли. Ярун захватил калёных орехов, и я давила их на ходу, угощала Велету и Хагена, чья рука лежала у меня на плече.
— Ловко ты, — похвалила искренняя Велета. Тогда брат её, шедший со Славомиром и ближниками, оглянулся и бросил через плечо:
— Оплошала парнем родиться, невестой хвалилась бы.
Уж вот сказал так сказал, будто выпорол. Конечно, мужу вроде него только поглядеть, больше не надобно. Кто поплоше, кто хочет себя утвердить, хвастается, как Блуд, добрым мечом: честно спорь, если завидно. И дурень из дурней бахвалится красотой юной жены. Дурню ногу не подставляй, сам найдёт, где запнуться. Только у меня-то в уме не было хвастовства. Дома привыкла пальцами щёлкать орехи и здесь хотела — чем не понравилось?..
Отрок зовётся отроком потому, что речей не ведет, пока старший не спросит… Я промолчала, конечно. Блуд засмеялся, а Славомир тоже оглянулся и подмигнул.
Велета несла с собой прялку, посиделки редко вершатся без рукоделия, хоть и творят его не для корысти, больше для славы. Я долго думала, чем бы заняться. Прялку взять — братья-отроки заклюют, Ярун первый начнёт. А прийти с пустыми руками — девки глаз поднять не дадут… В конце концов запаслась костью и пилками, мастерить ушки для стрел. Посмеяться не дам и всем покажу, что не без рук родилась.
Встречал нас сам Третьяк, коренастый муж с рыжей бородой во всю грудь. Бывают рыжие бороды, когда сам человек и не рыжий. Я сощурилась: неуловимо сквозило в нём что-то от стрыя-батюшки Ждана… Может, просто держался он с воеводой в точности как мой собственный дядька к концу дела, перед отплытием корабля. Как он, хуже смерти боялся обидеть Мстивоя и перед своими в грязь сесть не хотел. Трудненько быть в доме хозяином — при этаких-то гостях… Я уж сказывала, к дядьке долго потом нельзя было подступиться, всюду видел насмешки. Третьяк по второй зиме, кажется, притерпелся. Да не много они тут и терпели.
Девки, сидевшие в доме, так и всполошились при виде мужей: бросили песню, кинулись все в один уголок, а уж писку — кто кого перевизжит. Сам воевода не выдержал, сдвинул брови и улыбнулся. По лавкам остались лежать где перевёрнутая прялка, где пяльцы, где недовязанный, козьей шерсти, носок с торчащим крючком, и сердчишки уж замирали, а лукавые глаза блестели из-за столбов: кто поднимет, в руки возьмёт, выкупа спросит?.. Иная загодя сговорилась с дружком, иная вправду ждала судьбы. Беда, коли не понравится поднявший платок. Тут решайся да помни, не рукавицу на руку надеваешь. Подойдёшь — на других уж больше не пялься. А не подойдёшь раз, другой… потом взмолишься, кто бы позвал, не позовут. В красном углу, у почётных мест для вождя и старших мужей, прялки лежали кучей. Подальше — пореже.
Гридни с хохотом разбирали девчачьи потери. Славомир завладел красивым убрусом и ещё пяльцами, надетыми на край длинного рукотёра. Кто-то ваял было второй конец рукотёра, но отступился.
Брат вождя воздел то и другое над головой и уже шёл требовать платы сразу с двоих. Ему не откажут.
Будь я одна, я взметалась бы — с кем сесть? Хаген выручил. Не отпустил плеча, не кинул одну. Сел между отроками, не успевшими ничего подхватить. При нём будут тихо сидеть. Меня он посадил по правую руку. Кликнул Яруна, чутьём угадав, что парню не повезло:
— Хватит таращиться, иди потолкуем, — и тот подошёл, радуясь, потому что с Хагеном толковать, конечно, было достойней, чем шептать на ухо оглохшей, малиновой от смущения девке. Ярун хотел сесть рядом со мной, но здесь уже сидела Велета, и побратим устроился подле, стараясь не прикоснуться коленом. Я посмотрела на Велету и вдруг пожалела её. К ней тоже не шли ни сторонние, ни свои. С сестрой вождя не женихаются на посиделках. Ей сватов ждать от великого мужа и только надеяться, не оказался бы хромым, горбатым и лысым!
Я смотрела вокруг. Славомир уже держал по румяной любушке на каждом колене; одна пыталась шить и то и дело совала в рот проколотый палец, другая вязала и, кажется, больше теряла петель, чем подбирала. Все трое смеялись. Вождь Мстивой сидел, отвернувшись от брата, о чём-то беседовал с Третьяком. Между Мстивоем и Третьяком я увидела незамужнюю старшую Третьяковну — Голубу. Ох девка! Щёки — алый шиповник, коса — сноп золотой. Не хочешь, засмотришься. Она ёрзала на лавке, всё пододвигалась к вождю. Вот бережно взяла его руку, стала разглядывать тесьму на запястье. Ещё больше, по-моему, влекла её полинялая вышивка на груди, на истёртой чермной рубахе. На берётся смелости и склонит голову ему на плечо, чтоб удобней было рассматривать… Я видела: варяг усмехнулся, свободной рукой потрепал её по затылку. Она выпрямилась, губы поджала. Третьяк косился на дочь, подбадривал взглядом. Уж чем не пара вождю?
…где ты, где же ты, мой долгожданный? Парни с девушками выходили наружу, потом возвращались погреться. Только со мной не было одного, кого бы обнять, в лицо поглядеть — да больше не отворачиваться. Сейчас, сейчас скрипнут по снегу быстрые лыжи влетит облако морозного пара, вступит в круг света один-единственный человек. Принесёт в глазах звёзды, светло горящие снаружи, в синей ночи. Единственный, кому я нужна, кому я здесь не чужая… Что дальше? Приблизится, молвит: ну здравствуй. Давненько же я тебя повсюду ищу. Ох!.. Как поднимусь встречь, какое слово скажу?
А кто-то другой неслышно хохотал, издевался: не быть тому никогда.
Делать нечего! Я вытащила подпилки, разложила на коленях дерюжку и занялась. Хорошая стрела служит долго. И всегда пригодится — в радости и в печали.
У нас дома на посиделках всегда что-нибудь приключалось. То, сговорясь, разом опрокидывали светцы, чтобы в потёмках ловить и тискать визжащих девчонок. То поджигали на прялках кудели, чтобы урочная пряжа скорее закончилась и пришло время играть. Один раз на моей памяти выпустили из мешка злющего лесного кота. Кот метался, пока не додумались распахнуть дверь, а мы долго потом выискивали шутника — и благо, что не нашли. Небось поубавили бы во рту белых зубов.
Я и здесь помимо воли всё время ждала чего-нибудь такого же. С воинами не подерёшься, но не могли ревнивые парни так просто стерпеть, чтобы красным девкам снились залётные соколы вместо своих. Что сотворят?
Гости с хозяевами едва расселись по лавкам, когда грохнула о стену вновь раскрытая дверь и впустила окутанного морозным дымом коня. У коня было серое брюхо из мешковины, длинный растрёпанный хвост и четыре ловкие ноги в тёплых сапожках. А на коне, очень важный и гордый, сидел младший сын Третьяка. Умные и весёлые руки приделали ему горбатый восковой нос чуть не до подбородка, вложили под шапку тонкие плёночки берёсты, распушённые и скрученные, чтобы походили на волосы воеводы… Короткая кудельная борода держалась, кажется, на двух петельках за ушами, в руках была палка, обструганная до сходства с мечом… Мстивой на Марахе!.. И не отопрёшься, не скажешь, что не признал.
А за потешным конём вышагивала чуть не вся передняя чадь. Я тотчас разглядела усатого, могучего Славомира, потом хромого Плотицу с ногой, одеревеневшей в колене, и, право же, настоящий Плотица гораздо меньше хромал… Хагена в меховой шапке, усердно жмурившего глаза и за что попадя хватавшего девок, мимо которых его проводили. Мне стало холодно, потом жарко до пота, лишь стылый ток из дверей шёл по ногам. Страх, смех и стыд. И чего больше, не ведаю.
Кмети по лавкам, забывшие даже про девок, начали показывать пальцами и смеяться. Кто сам над собою, кто над другими. Велета подле меня хлопала в ладоши, захлёбываясь весельем. Мы с побратимом переглянулись поверх её головы. Ярун неуверенно улыбнулся, нам было с ним одинаково непривычно и неуютно. Я отважилась посмотреть на вождя. Мстивой Ломаный редко шутил сам, ещё реже шутили над ним. Он положил ногу на ногу, сощурил глаза. Чего доброго, улыбнётся.
— Что там, внученька? — склонился ко мне Хаген. Я стала рассказывать.
Ряженые прошли по кругу между столбами, и дверь бухнула снова. Прыжком влетел рослый парень в меховых заиндевелых штанах, в полушубке, вооружённый топориком… и с длинной косой, заботливо сплетённой из мочала!
Что делать?.. Весь дом повернулся ко мне, качаясь от хохота и указывая перстами, а я схватилась за лавку, как будто она готова была из-под меня убежать. Хаген всё понял и обнял меня, ошалевшую, сжал плечи ладонями. Таков должен быть воин. Тому нечего делать в дружинной избе, кто умеет смеяться лишь над другими. Я вынудила себя улыбнуться. Надо было предвидеть, что мой приход в Нетадун станет любимой шуткой, лучшим поводом для веселья…
Между тем парень с косой подбежал к сидевшему на коне и запрыгал перед ним, как заяц, попавший в силок. Сын Третьяка, обряженный воеводой, сперва надувал румяные щёки и отворачивался гордо, потом всё-таки спешился и ко всеобщей потехе оказался Меховым Штанам по плечо. Тот взмахнул блестящим топориком и погнал Третьяковича через весь дом. Третьякович прыгнул на лавку, стал прятаться за девичьими спинами. Я не знала, куда деть глаза. Я с радостью выскочила бы вон и бежала, не останавливаясь, до самой крепости… если не далее, в самую чащу лесную. Старый сакс держал меня крепко и ласково и чуть заметно гладил пальцами по плечу.
Наконец Меховые Штаны прижал сына старейшины спиною к столбу и отобрал меч, потом вовсе сбил с ног и ступил, торжествуя, обтаявшим сапожком ему на живот. Сын Третьяка забавно барахтался, ёрзая по полу… Мои волосы точно поднялись бы дыбом, не будь они плотно стянуты в косу. Вождь не простит глумотворства. Если бы кто у нас нарядился дядькой-старейшиной и дал себя повалить… ногою топтать!.. Да что там, я первая ринула бы бесстыжего за ворота: думай, дурень, кого берёшься дразнить…
Я сидела ни жива ни мертва, хотелось зажмуриться и отдышаться на чистом морозе, а уж потом идти складывать кузовок… Велета заливалась бубенчиком и всё дергала мой рукав — смотри, мол. Я смутно подумала, что она, верно, не всё ещё поняла… но хохот вокруг лишь возрастал. Смеялись ревнивые гости из-за болот, смеялись могучие кмети, обнявшие нарядных девчонок. Я осмелилась поднять глаза на воеводу… варяг сгибался от хохота и бил себя по коленям. Славомир рядом с ним без сил опрокинулся навзничь, лишь приподнимал иногда голову и тут же снова ронял…
Попозже внесли изрядную кадь горячего киселя. Девчонки принялись разливать, оделять честных гостей. Голуба Третьяковна с поклоном протянула первую латку отцу. Тот передал её воеводе, вторую взял сам. Я отряхнула руки и встала — добыть киселька Хагену и Ведете. Старик потянул за подол, усадил обратно на лавку:
— Сядь, прыткая. Не обнесут.
Вождь сказал что-то Голубе, кивнул вроде на нас. Красавица подошла, ласково улыбнулась старому саксу:
— Отведай, дедушка.
…мать ругала меня, говорила — недобрая, со зла о людях сужу. Наверное, хорошо знала меня — вот опять примерещилось в ясных глазах молодое, бесстыжее: на кисель, мол, все едоки…
— Спасибо, славница, — ответил старик. Голуба протянула другую латку Велете:
— И ты не побрезгуй, краса ненаглядная. Так скажет лишь неколебимо уверенная в своём превосходстве. Не знаю, не мне судить насчёт красоты, но она была куда крепче Велеты; небось, работу всякую знала и уж снежком могла залепить — очей не протрёшь. Велета негромко поблагодарила, начала есть. Киеель был малиновый, с мёдом — на всю избу пахло ягодами и поздним летом в лесу.
— Внученьку попотчевать не забудь, — сказал Хаген Голубе.
Третьяковна меня как будто только заметила, пригляделась. Да не ко мне! К моему кожаному ремню, каких девки не носят, к сапогам на четыре пальца больше своих. Она ответила: