— Рим далече.
— Далече, — отозвалась Велета. — Когда жил тот, другой Бренн, мы селились совсем в другой стране… В Стране Лета, на западе. Брат рассказывал, там не бывает морозов и растёт виноград. Виноград, он… как зимняя клюква, такой же прозрачный, и слаще морошки, а растёт, как вьюнок.
Я попробовала представить. Сколь же дивный мир устроили Боги, сколь много в свете занятного! Небось, никогда не увижу и половины. Не отведаю овоща, сладкого, как морошка. А жалко.
— Мы — галаты, — продолжала сестрёнка вождя. — Это значит воинственные мужи. Раньше у нас все были как Якко и Бренн. Теперь мало осталось. Мы теперь наполовину словене, не все и речь разумеют. Бренн говорит, за морем есть края, где схожий обычай. Но там свои племена, а галатов нет более…
Она вздохнула. Всё-таки мой поганый язык опять разбудил в ней скорбную память. Это ужас, когда у тебя на глазах иссякает отеческий род, гаснет племя, ходившее походом на Рим… Я спросила, стремясь загладить вину:
— Научишь меня вашему языку? Велета пообещала.
Мы не успели уйти далеко от родничка, когда я вдруг надумала разрешить летошнюю загадку и любопытно спросила:
— Что значит: лез ва?
— Оставь мне, — улыбнулась Велета. — А вот ещё: пив грайо э кен гвеллох ха ме…
— Сделает ли кто-нибудь лучше меня, — объяснила Велета. — А кто это сказал?
Ох!.. Сестрица Белёна всегда сначала врала, потом думала, а надо ли было врать. Я… хоть волосы из головы выдирай. Я стала рассказывать, как моя мать подносила Мстивою свежее молоко.
У Велеты вся кровь сбежала со щёк, я даже перепугалась. Ни дать ни взять милый брат проглотил в молоке живую змею, и эта змея, затаясь, хоть сейчас могла его укусить. Слова путного выговорить не сумела. Повернулась спиною ко мне, да как припустила! Пяточки замелькали. Ни разу ещё она так не бегала. Я двинулась следом, попробовала окликнуть. Она не отозвалась.
Конечно, вождь был живёхонек. Мне, правду молвить, уже начал передаваться испуг Велеты… глупая девка. Мы увидели его в поле меж крепостью и деревней: они со Славомиром как раз проверяли, умеют ли новые отроки держать в руках луки. В землю был вкопан высокий, гладко обтёсанный столб — на него мы частенько лазили по утрам, если Славомиру казалось, что мы лениво бегали у полыньи. Теперь на макушке, поблёскивая, колебалась мишень. Отроки в очередь брали лук, брали по две стрелы и замирали спиною к столбу. Потом вскидывались по хлопку. Вторая стрела у каждого заставляла мишень подпрыгивать и вертеться, а у многих и первая.
Велета кинулась к брату, прямо под стрелы. На счастье, у молодцов был на всех один лук, но Славомир заорал так, что отрок, чья очередь тогда подошла, уронил стрелу в снег. Мстивой шагнул навстречу сестре, та повисла на нём, давясь горестным плачем. Он скоро понял, что произошло. Глянул на меня светлыми глазами поверх её головы, глянул мельком, без всякого выражения… и кто-то другой во мне сказал знакомым уже, мёртвым голосом: всё. Всё. Вряд ли я просплю здесь ещё одну ночь.
Всегда-то меня занимало пуще всего, что будет не с другими — со мной.
Я подошла на деревянных ногах. Подняла шапочку, потерянную Велетой. Велета судорожно прижималась к вождю, обхватив его двумя руками за шею, так, словно уже налетал неведомый вихрь — унести, навек разлучить… Отроки пялились, но Мстивой не замечал. Гладил по голове зарёванную сестру, говорил по-галатски, и я без слов понимала: вот он я, смотри, какой крепкий. Что с таким может случиться? Ничего ведь и не случилось, не плачь. Он даже посмеивался, но глаза были тоскливые. Я стояла с шапкой в руках и не смела ни приблизиться, ни отойти.
— Что примёрзла? — окликнул меня Славомир. — Иди-ка стреляй.
Он тоже что-то знал и смотрел так, будто я, надумав погреться, спалила избу с людьми. Все что-то знали. Ярун, растерянный не меньше меня, передал лук, и я поспешно измерила его силу — рванула тетиву четырьмя пальцами и один за другим их разогнула. Я знала, что справедливого времени мне не дадут. Точно. Славомир хлопнул в ладоши, и я крутнулась к столбу. Увидела наверху мятый боевой шлем с коваными наглазьями, наитием догадалась, что датский, уверилась, что на пути никто не стоял — всё это мигом, пока сердце разу не стукнуло — и вторая стрела сошла с тетивы прежде, чем первая успела воткнуться.
Я не поняла, почему отроки вокруг засмеялись, сначала вполголоса, потом, никем не одёрнутые, — во всё горло. Только когда Мстивой указал Ведете на макушку столба, и та, взглянув, наконец чуть просветлела, я догадалась. Разумные люди метили в болтавшийся железный колпак, чтобы стрелы скользили, падая вниз. Я же, не думая, обе всадила в железные полукружья, за которыми нынче не было глаз. Пернатые древки весело торчали в четырёх саженях над землёй, крепко вбитые в дерево. Не вдруг вырежешь и ножом.
— Лезь доставай, — сказал Славомир.
Я не видела Велету до сумерек. Я думала, она не спустится в гридницу вечерять, но она пришла. Она жалась к брату, как схваченная морозом травинка к брёвнам забрала, и не поднимала лица, словно боялась опять увидеть меня. Славомир хмурился и встряхивал головой, отгоняя что-то враждебное. Один вождь сидел с деревянным лицом. Болело не у него, у тех, кто был бы рад его заслонить. Мне стало худо от страха. Страх был тем унизительнее, что я так и не знала, за что станут казнить.
Когда мы, отроки, остались одни в гриднице и голодные полезли за стол, насмешник Блуд растопырил колени и локти и показал, как я взбиралась за стрелами. Наверное, мне надо было посмеяться вместе со всеми, но я не сумела. Днём, в поле, ничей смех меня не обидел, Славомир затем и взогнал меня на скользкий зыблемый столб, чтоб отвлеклись, позабавились Велета и вождь. Блуда тешить я не собиралась. Да и страх не мог больше копиться, искал выхода в злобе. Я ответила почти его давешними словами:
— Ты-то помолчи, лежебока. Сам долезь хоть до середины. А то хлеба ешь чуть, и толку не больше.
Бывало со мной иногда — залеплю так уж залеплю. Все посмотрели на Блуда. Он держал корочку хлеба, и вспомнилось, что с первого дня он и вправду не трогал ни мяса, ни румяного сала, одежда на нём казалась пустой.
Честно молвить, мне стало не по себе, когда Блуд повёл шальными глазами, глубоко ушедшими в темноту… Он зацепил меня, я недобро ответила. Удел мелкого человека, который пуще всего боится спустить кому-то обиду.
Блуд долго мерил меня бессовестным взглядом, потом сощурился:
— По-другому бы с тобой, девка, потолковать…
Я наступила на ногу побратиму, собравшемуся ответить. Я ничего не сказала, но отдарила Блуда прищуром не менее наглым, чем его собственный. И опять сама себе ужаснулась. Я ли это, мечтавшая лететь над лесами, над жемчужным засыпающим морем — навстречу Тому, кого я всегда жду?.. Стало быть, сходила прежняя кожа, лезла новая, грубей древесной коры. Не этого ли хотела…
Потом я долго стояла одна в полутёмной, пахнущей остылым дымом влазне и думала, что теперь делать. Может, Велета ждала меня, хотела поговорить, а может, выставила за дверь мой кузовок. Проверять я не пойду. Пересижу здесь, под всходом, небось, до утра уж как-нибудь обойдусь.
…Ступени, всякий раз пронзительно певшие под моими ногами, не скрипнули под вождём. Хоть и был он тяжелее меня самое меньшее вдвое. Небось, сам резал ступени, когда строили дом. Откуда мне знать. Я обернулась, когда он шагнул на последнюю. Он хмуро смотрел на меня, и я пятилась понемножку, пока не прилипла лопатками к скоблёной стене. Допрежь он ко мне почти ни разу не обращался, о чём со мной рассуждать, да и я тому была только рада, вожди ходят посередине между людьми и Богами, при них, как при молнии, не обогреешься, а страху!..
Он тяжело смотрел мне в глаза ещё какое-то время, потом протянул руку и взял за плечо, и я сразу почувствовала, что на плече встанут синие пятна, кованые пальцы медленно сжались, придушит — не охнешь…
— Язык твой болтливый… — сказал он вполголоса. Оттолкнул меня, как тряпочную, и ушёл.
Позже мысленно я переживала всё это ещё не раз и не два и в мечте слышала гордый собственный голос: за что, воевода? чем провинилась? а не провинилась — не тронь!.. То в мечте. Я уже сказывала, достойную речь я придумываю на другой день. Ножки мои подломились… всё, хватит с меня. Я съёжилась, ткнулась носом в колени. Хотелось стать ещё меньше и закатиться горошинкой в щель меж половиц. И лежать там, слушая издали голоса, скрип и шорох шагов, пока крепость будет стоять. А потом тишину, когда ей настанет время рассыпаться. И даже кто-то другой, привыкший смотреть со стороны и ухмыляться, помалкивал. Наверное, ему тоже было довольно.
Долго ли я там сидела, неведомо. Кажется потом я заснула, как часто бывает, по крайней мере со мной, если душе не сладить с поклажей. Но вот знакомые руки схватили меня и начали тормошить, и голос Хагена кликнул:
Долго ли я там сидела, неведомо. Кажется потом я заснула, как часто бывает, по крайней мере со мной, если душе не сладить с поклажей. Но вот знакомые руки схватили меня и начали тормошить, и голос Хагена кликнул:
— Дитятко, здесь ли ты?
— Здесь, здесь она, дед, — отозвался Ярун. Это он извлёк меня из-под лестницы, где я свернулась и начинала уже примерзать к обындевелой стене. Я вяло сопротивлялась, отталкивала побратима, но он сгрёб меня в охапку и понёс в дверь дружинной избы, мимо Хагена, сокрушённо качавшего седой головой.
Внутри дышало теплом медленное очажное пламя и по лавкам было достаточно свободного места. Побратим и наставник нашли уголок на нижнем ложе, усадили, закутали меня в одеяло, сели по сторонам.
— На-ка. — Ярун протянул чашку горячего мёда. Я выпила, как безвкусную воду. Я ждала, чтобы питьё меня тотчас повалило, но вышло наоборот. Будто кулак разжался внутри и отпустил, я потянулась к огню и застучала зубами, холод из меня выходил.
— Дитятко, — повторил Хаген, скользя рукой по моим растрёпанным волосам. — Не держи зла на Бренна… ему и так нелегко.
Слыхал бы варяг, как меня, из ничтожных ничтожную, уговаривали не держать на него зла! Я туповато хмыкнула, и Хаген сказал:
— Он вождь.
И ведь так как-то сказал, что я мигом припомнила не только тяготу ведшего за собой столько людей, но и сгубленный род, угасшее племя и родину, оставленную мореходом… и ещё что-то, постигшее его у нашего тына.
— Дедушка!.. — всеми пальцами ухватилась я за локоть старого сакса. — Почему воеводе нельзя пить молока?
Хаген вздохнул, опустил голову.
— Когда он стал юношей, ему даны были запреты. На языке его предков они называются гёйсами, и говорят, что нарушивший их встречает скорую смерть. Раньше у каждого было множество гейсов, особенно у вождей, но теперь всё измельчало. Бренн не должен отказываться от угощения, стоять под берёзой и пить молоко.
Ярун, внимательно слушавший, надумал спросить:
— Значит, если бы он не взял молоко, он всё равно нарушил бы гейс?
Хаген снова вздохнул, развел руками:
— Нарушил бы. Так чаще всего и получается. Я молчала, кутаясь в одеяло. Теперь я понимала слезы Велеты и отчаяние Славомира, желавшего отвести беду от вождя. Страшная сила, должно быть, эти запреты. Я вспомнила, с какой усмешкой варяг пересчитывал наши стрелы, нацеленные ему в грудь. И как споткнулся при виде безобидного ковшичка с молоком.
— А Славомир?.. — спохватилась я. — Он тоже?.. Хаген ответил:
— Якко не должен есть утиных яиц и спать ногами на север. Он жалуется, что это очень трудные гейсы, особенно летом на корабле.
Ярун, волнуясь, спросил:
— А Велета?
Хаген чуть слышно засмеялся.
— Она же девушка, дурень. Разве девушке можно что-нибудь запретить?
Ярун ответил смешком. Ему хорошо, ему не пришлось поскользнуться в чужую волчью ловушку, а мне не до шуток. Я теперь знала, откуда в любой басни все эти серебряные листочки, которые нельзя трогать, срывая румяное яблочко, и копытца с водой, из которых не пьют, чтобы не превратиться в козлят… Древний страх, у нас на три четверти позабытый, но кое-где ещё властный, ещё способный обречь…
— Жаль, мы прежде не знали, — услышал мои мысли Ярун. — Я бы уж подлил кое-кому в пиво утиных яиц… чтобы бревен моей спиной не считал…
— Не подлил бы, — сказал Хаген печально. — Гейсы нарушаются только тогда, когда суждено.
Ночью, свернувшись клубком в ногах у старого сакса, я вновь шла домой заснеженным лесом, и кузов отборной клюквы был у меня на плечах. Зелёные звёзды мерцали и прятались. С моря надвигалась метель.
Проворные лыжи вынесли на поляну, казавшуюся смутно знакомой, и позёмка с шуршанием охватила колени. Летучий снег заметал большого мёртвого зверя, лежавшего посередине прогалины, и я кинулась в ужасе, почти признав в нём Молчана, но это был не Молчан. Просто волк, только что бившийся из-за волчицы и не узнавший любви. Матери Рожаницы теперь шили ему новую шубу, лежавшая здесь больше не пригодится. Я перевернула тёплую тушу, вынула нож. Потом свернула пустую мокрую шкуру, подвязала к кузову снизу. Похоронила волка в снегу и заторопилась домой.
…Я наклонилась поправить лыжный ремень, и тотчас из-за ёлок вышел ободранный зверь и стал приближаться, по-собачьи, дружески виляя хвостом. Волосы подняли на мне шапку: я кинулась прочь, беззвучно крича, напролом в хлещущие кусты. Ужас взывал не из разума — из самих частиц моей плоти, костей, мякоти, крови… Слепой чёрный ужас старше смерти и хуже, чем смерть. Я оглянулась, только когда сердце почти сокрушило рёбра. Меня никто не преследовал. Я замедлила шаг, оперлась на копьё передохнуть. И чудовище тотчас выглянуло из-за ёлок и пошло ко мне, улыбаясь безглазой освежёванной мордой…
— …Дитятко! — Мой наставник тряс меня за плечо, спасая от наваждения. — Дитятко, что с тобой, проснись!
Я думаю, невелик был стыд заболеть. Так в басни бывает: обидели, замертво пала, год встать не могла. То в басни. А наяву дела надо всякие делать. Под утро, когда рог Славомира погнал нас из постелей, я не сразу сообразила, где это я и почему вокруг столько парней, с руганью и зевками натягивающих порты. Угли, мерцавшие в очаге, давали света только найти дверь, и я вылетела вон чуть не прежде, чем отроки меня разглядели. Языкатые, они не дадут мне проходу, но утро есть утро, я сжала зубы и не пошла близко к костру. Я вновь готова была за себя постоять.
Я видела, как вышел из дому Блуд; знать, я его вчера ковырнула, обычно на утреннюю потеху Блуд смотрел свысока. Следом появился Хаген, любивший спать допоздна, и с ним сам воевода. Мы всегда заставали вождя уже во дворе. Они с Хагеном встали в сторонке, и я не слыхала, о чём у них была речь, но вождь вдруг стремительно оглядел двор, увидел меня и вновь повернулся к слепцу, продолжая безропотно слушать, а мне, как давеча ночью, захотелось спрятаться, скатиться куда-нибудь в щёлку малой горошинкой… Хаген ему выговаривал, и, кажется, я даже знала, за что. Я подумала: зря он это затеял. Не выйдет добра.
Но потом была калёная прорубь и твёрдый морской лёд под быстрыми пятками, и ярая радость, перетекающая от тела к душе. Котора леченая — поберегу, сказала я побратиму, и мы схватились бороться. Он первый заметил глазевшего Блуда, подмигнул мне и незаметно поддался. Славный Ярун!.. Впрочем, он-то как раз мог себе это позволить, он не я, ему, парню, всегда простят неудачу… Он громко и весело завопил о пощаде, барахтаясь с вывернутой рукой. Блуд перестал скалиться и отошёл.
Назад, к крепости, я бежала совсем уже радостно. Даждьбог, восходивший почти по-вешнему рано, победно летел навстречу из-за береговых круч. Косища моя была сколота вокруг головы и спрятана в шапку, отрок и отрок, не знавши — не догадаешься. Солнечный луч разит страшилища ночи, молодость убавляет весу заботам. Я вправду верила, что будет всё хорошо…
В тот день мне был поднесён подарок. Вечером, когда мы убирали столы, сторожевые отроки привели во двор могучего лося, впряжённого в сани. А рядом с санками шли два мои брата: старший Мал, наречённый по дедушке, и средний Желан. Братья жались к сохатому и друг к другу, им было не по себе. Ещё бы!.. Я помнила, как сама первый раз входила в эти ворота, косясь то на кметей, казавшихся бесчисленными, то на оскаленные черепа наверху. Братья чуть не шарахнулись, когда я побежала к ним через двор, но сразу узнали и обняли вдвоём, хлопая по спине. Потом достали материн гостинчик блудному детищу — вязаные копытца. Я прижала к лицу пёструю шерсть, вдохнула домашний запах — слезы закапали.
Воевода вышел неторопливо. Он коротко, спокойно кивнул, отвечая низко склонившимся братьям. Он не подошёл гладить красных лисиц и бочоночки, даже на холоде пахнувшие мёдом. На то у него Нежата и Славомир. Вождей редко донимает корысть, я имею в виду — настоящих вождей. Им достается главное: честь.
Лось тоже узнал меня и ласкался, дышал тёплыми ноздрями в лицо. Я утирала глаза, а самой хотелось прыгать, бессмысленно хохотать, кататься по снегу. Прежние обиды на братьев казались досадным воспоминанием, малым облачком в хороший солнечный день. Какие обиды? Свои ведь, во всех одна кровь. Явись с ними дядька, я и его бы, кажется, расцеловала. Не говоря уж о матери и Белене.
— Белёна твоя месяц как мужняя, — поблёскивая глазами, сообщил мне Желан.
Так я и знала! Удивительно только, что сестрица моя, оставшись на выданье, сколько-то медлила. Разве затем, чтобы поневеститься на посиделках, на празднике перелома зимы…
— За кем же? — спросила я почти равнодушно.
— За Собольком, — ответил Желан. Он тоже был рад увидеть меня. Я поняла это, когда он добавил: — Званко всем говорил, берёт по тебе, на тебя, мол, девка похожа.
Эх! Рассказывать, так без утайки: на самом донце души жалко тренькнула струнка. А может быть?.. Может, зря всё, может, лучше бы мне доить пегих коров, ходить с полными вёдрами берегом лесных озёр, у которых жил Соболек?.. Я вспомнила, как он метал нож в Злую Берёзу. Нет. Взял Белену, и хорошо.