Валькирия. Тот, кого я всегда жду - Мария Семенова 14 стр.


Дома при виде нас, бредущих в обнимку, конечно, опять первым долгом стали смеяться.

— Колышки в подол взялась собирать! — узнала я полный сдавленной ярости голос Славомира. Он так и прорычал эти слова, хотя и негромко. — Серебра ей не надобно!

Блуд не поднял головы, ему было уже безразлично. Тогда ребята что-то заметили, в десять рук выхватили его у меня. Мне некогда было смотреть, смутился ли Славомир. Мы живо слупили с новогородца одежду и уложили его на лавку, и Хаген зрячими пальцами ощупал бледное тело. Блуд лишь изредка вздрагивал.

Мой наставник спросил его, пробовал ли он гнать злого червя. Блуд довольно долго молчал, потом равнодушно и нехотя рассказал, как трижды травил себя мало не насмерть.

— Стало быть, не червь, — заключил старец уверенно. Он велел напоить Блуда горячей водой и потеплее закутать.

Блуд всё вытерпел молча и разлепил губы только однажды:

— Зря возитесь.

Тут пришёл воевода, и мне велели сказывать снова. Варяг слушал молча, поглядывая на брата.

— Ты и ты, — кивнул он на нас с побратимом. — Чтобы он был ночью присмотрен и днём не скучал. А ты, отец, поставь мне его на ноги. Этот воин мне нужен.

Безразличие на миг покинуло Блуда, он посмотрел на вождя, хотел говорить, но передумал и отвернулся к стене.

Несколько дней Хаген совсем не велел давать ему пищи, только поить. Блуд с трудом глотал горькие травяные отвары. Ему было плохо, он совершенно ослаб и мучился дурнотой. Мы с Яруном не оставляли его одного, сидели по очереди.

— Мне, что ли, лечь заболеть?.. — однажды сказал мне Славомир. И постучал себя по широкой твёрдой груди: — Ну хоть плачь, не липнет ко мне.

— Лучше ты не хворай, — сказала я искренне. Он отошёл обрадованный, словно я что ему пообещала.

Будь моя воля, я бы, наверное, всё же попробовала впихнуть Блуду жидкой овсянки или целебного козьего молока, но Хаген настрого запретил. Голод, сказал мой наставник, должен был доконать либо Блуда, либо болезнь. Вмешиваться нельзя.

К седьмому дню мне стало казаться, что серая мышь неспроста выскочила из горшка и свалила на пол Блудову ложку… Я только и говорила себе, что мышь убежала, глядишь, всё ещё обойдётся. Бедного парня совсем не было видно под одеялом, с боку на бок повёртывался с трудом. Было чего испугаться: он даже не огрызнулся, когда жалостливая Велета подсела погладить его по голове. Велета хотела помочь нам с побратимом, но работа была грязная и тяжёлая, и мы ей не дали. Сестре воеводы за отроком выносить!..

На девятый день к вечеру Блуд открыл глаза и стал озираться. Я пригляделась: глаза как будто чуть прояснились. Или мне так показалось. Он провёл языком по губам. Я склонилась:

— Пить хочешь? А может, поешь?

Хаген велел мне сразу сказать, если Блуд запросит поесть. Новогородец долго шарил глазами по прокопчённым стропилам, потом перевёл взгляд на меня и попросил, стесняясь:

— Кисельку бы….

Свернулся клубочком, устроил под щёку ладонь и крепко заснул. Я со всех ног кинулась искать старого сакса.

— А чего доброго, теперь вправду поднимется, — сказал Хаген, и тут я поняла, что мой наставник всё это время переживал и сомневался ничуть не меньше нас с побратимом. — Ныне беги, дитятко, к Третьяку, хозяйка его большая до киселя мастерица.

Я тоже неплохо умела делать кисель. А уж такой, какой требовался для Блуда — несладкий и жидкий, чтоб лился из чашки, — мигом сболтала бы моя любая сестрёнка. Но Хаген, наверное, знал, что говорил, не спорить же с ним.

Я шла задами деревни, крепко держа горячий горшок. Старшая жена Третьяка в самом деле сварила добрый кисель, у меня бы такого не получилось. Дважды просить её не пришлось, сразу сняла с полки коробок сушёной черники, достала муку. Она и мне плеснула в миску потешиться, и я почти пожалела, что обидела её труд тогда на беседе. С этого киселя у меня, у здоровой, и то сразу прибыло сил. Ещё, помню, я думала, что Голуба пошла в мать красотой, а больше ничем. Голуба, сидевшая в доме, ни разу не глянула на меня прямо, всё искоса. Даже не вытерпела дождаться, пока сварится кисель и я уйду: накинула свиту, дверь хлопнула. Мать улыбнулась ей вслед:

— Баловница… к подруженькам побежала. У Голубы, наверное, было много подруг. У меня — только Велета. Я не стала завидовать. Обжигаясь, я быстренько опорожнила миску, поклонилась славной хозяйке и заспешила назад. Одного жаль — скользко, не пустишься во всю прыть.

…А всё же самых верных, ближних подруг у Голубы оказалось лишь три. Или, может, не успела больше созвать. Я была плохим ещё воином: несла горячий кисель и не смотрела по сторонам. Я даже соступила с тропы — пропустить четырёх девок, встреченных за огородами, не глядя, кто таковы, вдруг толкнут ещё, расплескаю… но они остановились против меня, и Голуба, подбоченясь, вышла вперёд:

— Далёко ли путь, красавица, держишь? Я, глупая, уже открыла рот объяснять, но глянула ей в лицо и промолчала. Когда собираются бить, всё же редко бьют просто так, без всякого слова. Сначала поговорят, сами себя раззадорят и тебе, непонятливому, втолкуют, за что колотушки.

— А недалёко — наших суженых перевабли-вать… — пропела другая. Оставшиеся подхватили:

— В очередь каждого, змеища, обвивает…

— К воеводе мосты мостит, обломиться не трусит…

Побеги я, наверное, они бы меня не догнали. И правда, разумней всего было дать от них дёру… но уж этому меня никто не учил. Ни дома, ни здесь. Я утвердила горшок в талом снегу у плетня, огорчилась — остынет, — и подобралась для боя. Похоже, вид у меня был угрюмый, — девки задумались. Меня не получится взять сзади за локти и разукрасить лицо синими синяками, как часто делают, когда дерутся из-за парней. Голуба первая завизжала, кинулась царапать мне щёки: сказанное о воеводе прижгло её, как крапивой. Я спровадила Голубу в мокрый сугроб, пожалев для дурёхи даже затрещины, — и зря, надо было пугнуть сразу да хорошенько, не ждать, пока насядут все вчетвером… Честно признаться, мне хватило с ними заботы. Мои ненавистницы были всё-таки девки, а не ребята, и у них не было дедов, способных сломать спину медведю. Я довольно долго с ними возилась, боясь покалечить. Но вот кто-то занёс ногу плеснуть наземь кисель, а Голуба сдёрнула с себя опояску и вытянула меня почём попадя узелком с хитро ввязанным каменным прясленем, так что искры полетели из глаз… И тут уж я озлилась по-настоящему, до оскала зубов!.. Поймала пояс Голубы, занесённый снова. Свалила обеих подружек, задрала подолы и принялась нещадно пороть. Сзади меня в четыре руки рвали за волосы. Оттащить, пожалуй, не оттащили бы, но чего ждать — не вздумали бы косу отрезать. Черней бесчестья не выдумаешь, не знаю, с чем и сравнить. Разве мужатую опростоволосить прилюдно. Я обернулась, и точно: ножик блестел. Я прыгнула рысью. И уж не пощадила белого личика, с маху утёрла браным платочком — ледяной бугристой дорожкой… Четвёртая кинулась наутёк, оставив подруг.

Я не ведаю, что могло бы у нас получиться… Но тут какая-то неодолимая сила притиснула мои локти к бокам. Я дёрнулась яростно и безуспешно. Потом вывернула шею. Это Славомир пришёл разузнать, куда я запропастилась. Он разметал нашу свалку, как могучий корабль озёрную тину. Я успела подумать: а ведь нипочём не отбилась бы, вздумай он меня силой… Он разжал руки — я скорей подхватила горшок, прижала к груди, — и кивнул на девок, мазавших по щекам сопли и грязь:

— Чего с ними не поделила?

Он ещё спрашивал. Он их от меня спасать собирался, не наоборот. Я не вспомнила, что передо мной стоял брат воеводы, нам, отрокам, господин и гроза. Я крикнула:

— А ничего! Тебя-то они, мигни только, до крепости на руках донесут! Если дорогою насмерть не зацелуют!..

Славомир был младшим из братьев, но и ему достало моих невнятных речей — понял всё. Он прищурился, усмешка стала недоброй. Голуба что-то сообразила, метнулась поднять свой поясок, который я бросила. Славомир поспел прежде неё. Намотал на кулак пёструю шерстяную плетёнку, кивнул мне:

— Пошли.

Голуба тихонько завыла и поползла за ним на коленях. Славомир её оттолкнул. Я посмотрела, как она путалась в длинном подоле, и тотчас представила: вот строгий отец её спросит, где поясок, кто развязал. Срам, не отмоешься. Пустить распоясанную, это не хуже, чем если бы мне срезали косу. А за что? Ну, умишка нету понять, что пришла я сюда не ради чужих женихов и уж меньше всего хотела её, Голубу, сгонять с чьих-то колен… Ой мне! Со стороны ведь всё так и казалось. Ещё я подумала: хорошо отдарю её мать за добрую ласку, за вкусный кисель… Я взмолилась:

— Оставил бы, Славомир…

Он выдернул руку и от души меня изругал, срывая досаду, но мне уже что-то подсказывало — уступит. Ещё пошумит и уступит, мужчины, они таковы. Ему, кметю, гневаться на неразумную девку, на девку ревнивую?..

Даже Мстивоя, случалось, уламывали терпеливые, а Славомир был моложе и несравнимо добрей. И вышло по моему хотению. Он запустил в Голубу кушачком, едва не попав ей прясленем по лбу. Она сцапала брошенное на лету, и все слезы тотчас просохли. Послушать бы, что станут врать дома, особенно та, с расквашенным носом… Ладно, как-нибудь вывернутся. Небось не впервой.

Даже Мстивоя, случалось, уламывали терпеливые, а Славомир был моложе и несравнимо добрей. И вышло по моему хотению. Он запустил в Голубу кушачком, едва не попав ей прясленем по лбу. Она сцапала брошенное на лету, и все слезы тотчас просохли. Послушать бы, что станут врать дома, особенно та, с расквашенным носом… Ладно, как-нибудь вывернутся. Небось не впервой.

Нет, я действительно не боялась всех четырёх. Не подоспей Славомир, управилась бы одна. Но… подоспел ведь, и шёл по правую руку, и я теперь знала, какими глазами глядели на мир другие девчонки, когда свирепые парни вели их до дому после честных бесед. Из-за такой спины можно язык показать хоть целой деревне. Я этого делать, конечно, не собиралась, но всё-таки…

Когда в сумеречном небе стала видна чёрная крепость, Славомир вдруг остановился:

— Дурень я, и ты не умней! Надо было хоть кисточку с пояса срезать, чтоб вперёд не проказила. Благородства мне недостало.

— В кисточке той пряслень тяжёленький впутан… Я сразу пожалела о произнесённом — он снова взъярился:

— Пряслень? Она что, и тебя им?..

С него будет вернуться и доказнить. Я поспешно соврала: заметила, мол, когда Голубу порола. Моих синяков он не увидит. Поверил ли, я не знаю. Но допытываться не стал.

— Утрись! — молвил сердито. — Вымазалась, Домовой испугается, не признает!

Я поспешно утёрлась. Варяг придирчиво оглядел меня в густевших потёмках, нашёл пятнышко на щеке, стал стирать его пальцем. Долго стирал. Я бы вымыться за это время успела.

Блуд ещё спал, когда мы вернулись. Разбуженный, завозился на лавке, устраиваясь для еды. Я видела, ему было страшно. Последнее время его сгибало вдвое даже от хлеба. Впрочем, воину случалось терпеть, когда по живому рвали повязки. Он превозмог себя и зачерпнул киселя. Посидел, оглядываясь, с полным ртом, потом всё-таки проглотил. Зачерпнул ещё. И ещё.

— Хватит, — сказал мой наставник. — Потом, если нутро примет.

Блуд испуганно выронил ложку и схватился за живот. От толчков сердца вздрагивали его руки, лицо напряглось, обтянутое кожей, над верхней губою выступил пот. Он ждал дурноты и кромешной муки, которая снова скрутит его в дрожащий комок. Мгновения шли, Блуд сидел неподвижно, с остановившимися глазами. Потом как будто стала рассеиваться темнота. Он вздохнул и без сил повалился навзничь на лавку. После он рассказывал, что ощутил-таки внутри знакомую тяжесть, предвестницу боли. Но боль не воскресла. Он поднял тощую руку и прикрыл локтем лицо, чтобы мы не видели глаз.

Старый Хаген на радостях долго бранил Блуда за строптивый нрав, за гордую скрытность. Блуд слушал ворчание старика блаженно, как колыбельную. Так и заснул, убаюканный, объевшийся и усталый.

Ещё долго ему делалось то хуже, то лучше. Было и так, что мы в отчаянии думали — вернулась болезнь. Потом Блуд попробовал встать. И храбро доковылял сам до задка. Он уже и не чаял когда-нибудь дойти туда своими ногами и смотрел вокруг, точно впервые. Поход в два конца через двор был путешествием паче бега сюда из Нового Града.

Месяц берёзозол только-только родился, снег лежал крепко и не собирался сходить, но с крыш лилось, солнце слепило. Блуд не пошёл обратно в дымную избу, уселся отдыхать на крылечке. Он сказал:

— Не надо меня больше стеречь. Не умру теперь. У тёплой стены в меховой безрукавке было как раз. Он прислонился к брёвнам спиной, зажмурил глаза. Есть люди, которые нипочём не терпят заботы, пока вконец не прижмёт. А чуть отпустило, и снова не подойдёшь. Я подумала почти неприязненно, что такие мне никогда особо не нравились, надо уметь принимать добро с благодарностью, не только дарить… Пока я стояла и думала, Блуд сощурился против солнца и неверным голосом, тихо признался:

— Слышала, Бренн сказал, я ему нужен… вот если бы он того не сказал…

Пискнула подсохшая дверь, из дому вышла Велета. Следом за ней появился мой побратим. Он нёс лыжи Велеты и свои собственные, но я не заметила и обрадовалась:

— Пойдём к родничку? Блуд меня отпустил.

Я порядочно засиделась с больным, ноги просились побегать. Но Велета оглянулась на Яруна и покраснела, как мухомор. Даже взялась от смущения совсем такими же пятнами. Еле выговорила:

— Меня… Ярун… мы с ним… пока ты… Да. Не дивно: когда появляются пригожие, разговорчивые ребята вроде Яруна, былые подружки в счёт не идут. Язык мой ядовитый, змеиный повернулся ужалить.

— А брат разрешил?

— Разрешил! — ответил гордо Ярун. Я пожала плечами и ушла от них в избу. Мне надо было ещё стирать три грязных рубахи: свою, Хагена и Блуда.

Я стояла. на коленях у проруби, отжимая последнюю выполосканную сорочку, и мне было невесело. Велета? Да что Велета. Весеннему ручейку не прикажешь снова стать снегом, так уж заведено. Я дивилась больше не ей, а побратиму. Младшим кметям Велета была сестрой, старшим — дочерью. А воеводе немилостивому — сестрой и дочерью сразу. Что скажет, прознав?

От Блуда я не дождусь благодарности. Ещё немножко окрепнет и снова станет злословить. Не вспомнит, как я ходила за киселём. Или вспомнит да посмеётся. Он ведь жить стал не потому, что Хаген лечил и мы с Яруном сидели, а только ради вождя, сказавшего — этот воин мне нужен. Я вздохнула. Может, и правильно. Мне вот, бескрылой, никто такого не скажет. Я никому не нужна так, чтобы не могли обойтись. Я склонилась над прорубью и усмехнулась. Стащи меня вот сейчас Хозяин Морской в зелёную воду, под ноздреватые льды, — кто следом кинется оттого, что стало незачем жить? А никто: ни Блуд, ни Ярун, ни Тот, кого я всегда жду…

Снежок, запущенный умелой рукой, ударил меня сзади в шею, брызнул за ворот, сбил с головы шапку. Я подхватилась с колен, не забыв сплотить горстку снега в отмщение… высоко надо мною, на берегу, меж цепкими соснами стояли Ярун и Велета. Велета махала мне, Ярун отряхивал рукавицы. Я легко докинула бы снежок, но кто-то другой отсоветовал. Уж такой гордый, радостный вид был у обоих. Стояли над кручей… такие красивые оба. Меня никто красивой не называл, разве только Нежата. Нежата. Подумать даже смешно.

…Но вечером, когда ложились, я всё-таки вспомнила сколько девок вилось вокруг синеглазого побратима. И сочла благом сказать:

— Ты смотри с ним.

Не в своё дело не лезь!.. И когда только я это запомню. Ресницы Велеты взлетели, как две пчелы:

— О чём ты? Мне с ним радостно…

Вот уж вправду птаха ручная, не смыслящая, что кто-то может обидеть. Мне сделалось стыдно.

Вождь Мстивой, конечно, сразу заметил всё, что следовало заметить. Я трепетала, но он ни слова не сказал ни сестре, ни Яруну. Не посадил его в гриднице поближе к себе и вон не погнал. Только начал сам проверять, хорошо ли охотник учился бороться, метать боевой нож и драться мечом. Нам, остальным, честь подобная даже не снилась. Ни для кого не вынимал он Спату из ножен, разве для Славомира… Я уж сказывала, Ярун сразу ему полюбился.

По имени Стрибога прозвались стремление, стрела и стремнина: всё могучее, грозное, неукротимое. Стрибожьими внуками рекутся метельные ветры, с корнями вырывающие леса…

Мне свирепая буря всегда нравилась больше тихого ветерка. Большеглазое теля лижет руки, напрашиваясь на ласку, зато угрюмый тур как уж ударит — дерево наземь! Всегда нравилось мне не то, что добрым людям потребно. Мать говорила, я молода и жизни не видела, — я была у неё то мала, то стара, смотря за что меня надо было бранить. Сама она прожила очень тяжкую жизнь. По крайней мере, я про то слышала не раз и не два. Не мне браться судить, но теперь я думаю, что страдание — не грех, но само по себе и не заслуга. Дело не в том, чтобы много страдать, а в том, чтобы думать и набираться мудрости, если пережитое не отшибло ума…

Я сидела в гриднице за столом и могла всласть любоваться крепкими руками мужей. Этими широкими запястьями и буграми сильных мышц повыше у локтя. Когда-то, глупой маленькой девочкой, я очень жалела, что у меня никогда не будет таких. Теперь-теперь я в точности знала, какие руки были у Того, кого я всегда жду. Вот занятно! Ещё год назад я не ведала о нём почти ничего. Потом встретила варягов и догадалась — он был воином. А теперь я знала его совсем хорошо и могла уверенно молвить, на что он ответил бы, на что промолчал. И примерно даже — как выглядел. И только вживе его обрести никак не могла. Мне упорно казалось, он был где-то рядом, вот-вот растворит дверь и войдёт… но день шёл за днём, день сменял день…

А может, просто нужны были совсем другие глаза? Вовсе не те, которыми я тщилась его рассмотреть?

В небе летели рваные весенние облака. По берегам на открытых солнцу местах снег уже стаял, но море ещё дремало во льду. Варяги нюхали воздух, нетерпеливые, как женихи перед свадьбой. Им хотелось скорее поднять пёстрые паруса, смочить вёсла в прозрачной невской воде.

Нас, отроков, приход весны волновал едва ли не больше. Скоро, совсем скоро вождь назовёт срок Посвящения. Мы жаждали его и боялись, мечтали приблизить великий день и отчаянно трусили, были не прочь его отложить. Но в это самое время налетели такие ветры, что мы на долгое время забыли про всё, по крайней мере я.

Назад Дальше