«Нет, – мне не удается произнести это с первого раза, – нет… пожалуйста…» Теперь он наклоняется ко мне, отбрасывая волосы со лба. «Я чувствую себя какой-то собакой, – говорю я, – когда ползу… Мне страшно… я боюсь, что ты будешь смеяться надо мной».
«Ты права – ты идиотка. Что за бред ты несешь. Если когда-нибудь я захочу посмеяться над тобой, я сообщу». Я качаю головой, не произнося ни звука. Он расхаживает по комнате, не отрывая от меня угрюмого взгляда. Я сижу, неестественно выпрямившись, на кончике кресла – колени сжаты, руки сложены на животе. Он кладет ладони мне на плечи и тянет меня назад, пока я лопатками не касаюсь спинки кресла. Одну руку он запускает мне в волосы массирующим движением, потом сжимает кулак и оттягивает назад – мое лицо лежит горизонтально, макушка касается его члена. Нижней частью ладони он раз за разом проводит по моему подбородку, скулам. Я приоткрываю рот. У меня начинают вырываться равномерные стоны, и тогда он выходит из комнаты, возвращается с хлыстом в руке и кладет его на журнальный столик.
«Посмотри, – говорит он. – Посмотри на меня. Я за три минуты могу довести тебя до такого состояния, что ты неделю проведешь в постели». Но я едва улавливаю звук его слов. Узкая шероховатая трубка, которую я ощущаю у себя в горле вместо трахеи, способна пропускать только прерывистые судорожные вдохи. Мне кажется, что у меня распухли губы.
«Ползи», – произносит он. Я снова опускаюсь на четвереньки. Я изо всех сил прижимаюсь щекой к правому плечу, но дрожь в подбородке не утихает, а наоборот, как будто передается от одной кости к другой, пока не охватывает руки и ноги до самых кончиков пальцев. Я слышу скрип кожаной рукоятки о поверхность стола. Бедра пронизывает обжигающая боль. Незаметно для меня самой, как по волшебству, на глаза набегают слезы. Как будто очнувшись от глубокого оцепенения, я ползу от кресла к двери спальни и легко, гибко – к лампе в противоположном конце комнаты. Кошка с громким урчанием ходит восьмерками между моих рук. Оба чулка порвались на коленках, и я чувствую, как вверх по бедрам рывками тянутся стрелки. Когда я снова оказываюсь рядом с диваном, он бросается на меня, прижимает к полу, переворачивает на спину.
Впервые за все то время, что мы были вместе, и впервые в жизни я кончаю одновременно с ним. После он облизывает мое лицо. Каждый раз теплое прикосновение его языка оставляет неожиданно холодный след, когда пот и слюна начинают испаряться в кондиционированном воздухе комнаты.
Он останавливается, и я открываю глаза. «Но ты все равно бьешь меня, – шепчу я, – даже если я делаю то, что…» – «Да», – говорит он. «Потому что тебе нравится меня бить». – «Да. Мне нравится смотреть, как ты вздрагиваешь, держать тебя, слушать, как ты меня умоляешь. Мне нравятся звуки, которые ты издаешь, когда не можешь сдерживаться, не можешь дать отпор. Я люблю синяки и шрамы на твоей заднице, потому что знаю, откуда они взялись». По моему телу проходит дрожь. Он привстает и стягивает с дивана старый плед, который обычно лежит свернутый, под диванной подушкой, расправляет его резким движением, накрывает меня, поправляя под подбородком обтрепанный шелковый край. «И еще потому, что тебе этого хочется». – «Хочется, – отвечаю я шепотом. – Не тогда… не тогда, когда…» – «Я знаю», – произносит он у самого моего уха, запустив руки мне в волосы.
Никто не видел моего тела, кроме мальчика по имени Джимми, кроме женщины, имени которой мне не сказали, и кроме него. Иногда, принимая ванную или увидев себя в зеркале, я начинала разглядывать синяки – рассеянно и с легким любопытством, как обычно просматривают фотографии чужих родственников. Мое тело не имело ко мне никакого отношения. Оно было всего лишь приманкой, бутафорией – он мог использовать его, как ему было угодно, чтобы возбудить нас обоих.
Раздевая меня в ванной, он произносит: «Я пригласил на сегодня массажиста». Он бросает мою блузку на белый кафельный пол. Я перешагиваю через пояс юбки и присаживаюсь на край ванны, чтобы он мог снять с меня туфли. Потом встаю опять, и он снимает с меня трусы. Ему нравятся мои трусы – белый хлопок, куплены в «Вулвортс». Юбка ему тоже нравится; сегодня утром, неторопливо застегивая ее на мне, он сказал: «Это моя любимая, воздает по заслугам твоему заду». Я смотрю, как он наклоняется, включает воду; поколебавшись секунду, выбирает из пестрого ряда теснящихся на бортике бутылок одну, затем снова наклоняется, опускает в воду палец, подкручивает немного левый кран и аккуратными движениями сыпет зеленый порошок под пенящиеся струи воды.
Внезапно мне становится очевидно, насколько странно это выглядит: идеально сшитый деловой костюм, галстук ровно посередине между накрахмаленными концами воротничка – этот человек как будто собирается выступить с речью, или давать интервью перед камерой, или готовится к судебному заседанию по делу об очередном бракоразводном процессе. Ничего из этого он не делает, а просто наклоняется в своем костюме над быстро наполняющейся ванной, одной рукой опираясь на край, а пальцем другой пробуя воду, от которой уже валит пар.
Он втягивает носом воздух: «Хороший запах, да? Сладковатый, и, конечно,“не погружает в аромат трав”, как они разливаются на упаковке, но все равно приятный». Я киваю. Он улыбается мне такой нежной, почти блаженной улыбкой, что у меня сразу встает ком в горле: человеку больше ничего не нужно для счастья – только маленькая комната, наполненная паром, пахнущая лавандой и чуть-чуть мятой.
Он выходит из ванной и возвращается с наручниками. Защелкивает их у меня на запястьях и поддерживает меня за локоть, когда я перешагиваю через бортик. Вода сначала обжигает, но оказывается идеально теплой, стоит мне только лечь в полный рост.
Наполненная на три четверти водой ванна достаточно глубока, и мне приходится приподнимать подбородок, чтобы не наглотаться мыльных пузырей. Только выключив воду, он, наконец, ослабляет узел галстука и снимает пиджак.
Я слышу, как он возится на кухне – шаги отзываются на кафельном полу, а потом их скрадывает ковер в гостиной. «…Делился тайнами своей души» – голос Криса Крисофферсона заскользил над хлопьями пены. Радио он слушал ради классической музыки, но включил ее в моем присутствии только однажды, поскольку в каком-то давно забытом разговоре я упомянула мимоходом, что мне нравится песня, которая играет, а эта радиостанция как раз моя любимая. Он сказал тогда, что сейчас на других частотах должны передавать не самый известный концерт Вивальди, который он никогда раньше не слышал. «Не стоит даже объяснять, ты что! – запротестовала я. – Это твоя квартира, переключи, конечно!» Он улыбнулся и, подмигнув мне, сказал: «Я знаю», а потом пришел к выводу, что концерт Вивальди был не самый лучший, но все-таки стоил того, чтобы его послушать.
«…Она спасала меня от холода каждую ночь…» Он возвращается с бокалом шабли, опускается на корточки возле бортика и правой рукой подносит бокал к моему подбородку – «…отдал бы каждый будущий день за один вчерашний…» – а другой убирает с поверхности воды пену. Я делаю глоток, и ледяное вино обжигает мне язык. «…Прижимая ее к себе…»
Он садится на унитаз и одной рукой расстегивает на себе жилет, одновременно делая три больших глотка. «Его зовут Джимми. Судя по акценту, он ирландец. Слышала когда-нибудь, чтобы массажист был ирландцем?» – «Нет», – отвечаю я со смехом. – …Слово свобода означает всего лишь… – «Я думала, что они всегда шведы». – …нечего терять… «Я тоже так думал. Или французы». …Ничто не имеет смысла… «Зачем ты его позвал?» …и за это не надо платить… «Глупый вопрос. Чтобы сплясал для нас на кухонном столе, наверное». …Господи, так легко было быть счастливым… «Ты рассказывала мне как-то про тот массаж» …мне так легко было быть счастливым… «Я подумал, что ты захочешь еще раз».
Я думаю – ну конечно, теперь нужно все время иметь в виду, что стоит мне что-то сказать – все, что угодно, – и он это запомнит. Он слышит каждое мое слово, и к этому непросто привыкнуть: мне редко приходилось встречать таких людей. Мои слова не просто вызывают реакцию или интерес – он сразу делает вывод. Если я зачитала ему вслух кусок рецензии на книгу в «Ньюс-уик», на следующей неделе он пойдет и купит мне эту книгу. Мы можем часами пить и болтать ни о чем в какой-нибудь субботний вечер, и он будет рассказывать о том, как ему было девять и он гостил летом у тети и собирал чернику, и я скажу что-нибудь вроде: «Черника. Черника – это прекрасно», и будет уже за полночь, когда он выйдет купить газету и вернется полчаса спустя с «Таймс» в одной руке и пакетом в другой, а в пакете – коробочка черники. Он вымоет ее, высушит и очистит от листочков, пока я буду читать раздел «Досуг», потом выльет литр сливок в салатную миску и гигантскими пригоршнями накидает туда черники и будет кормить меня, пока я не скажу, что еще одна ложка, и меня стошнит. Он улыбнется тогда и доест последние несколько ягод, плавающих в сливках. А когда я наконец спрошу, где, черт возьми, он достал чернику в такое время, он ответит с серьезным видом, что вырастил ее на углу Шестой и Гринвич, а потом с громким хлюпаньем допьет сливки, опрокидывая миску обеими руками.
Массажист приехал около восьми. Невысокий, коренастый, лет двадцати на вид. Пышная копна волнистых светлых волос, мускулы перекатываются под рукавами синтетического пиджака, надетого на темно-синюю футболку. На нем джинсы и кроссовки, а в сумке с логотипом авиакомпании «Айслэндик» полотенце и бутылка масла. Мне приказано снять рубашку и лечь на живот. «Я буду смотреть, – объявляет он молчаливому Джимми. – Я хочу научиться, на случай, если вы будете заняты». – «Я всегда свободен», – бубнит Джимми себе под нос и обрушивается на мои плечи. Его скользкие от масла ладони теплые и широкие – гораздо шире, чем можно было предположить при его росте. Мои руки безвольно опускаются вниз, рот приоткрыт, приходится сосредоточиться, чтобы не вывалился язык. Его ладони поднимаются медленно, но неуклонно вверх по моим ребрам, глубоко разминая тело. Снова плечи, и он возвращается к поясу. Каждый раз, когда его ладони устремляются вниз, я издаю едва ли не мычание. «Давайте я попробую», – раздается надо мной голос. Большие руки отпустили мою спину. Мои веки кажутся такими тяжелыми, что я не могу поднять их, как будто опускаюсь под воду. Его руки холоднее, и прикосновения кажутся очень легкими. Массажист поправляет его, не говоря ни слова, показывает, что нужно делать, и я снова чувствую на спине холодные руки, опускающиеся на мою спину теперь с гораздо большей силой. Большие ручищи опустились на мои бедра, пропустив ягодицы, накрытые полотенцем. Икры, затем ступни. Учитель и ученик поочередно берут каждую ступню одной рукой, осторожно надавливая ладонью другой. Меня переворачивают. Каждое действие повторяется снова, теперь я лежу на спине. Я уже давно потеряла контроль над собой и сопровождаю каждое движение этих медвежьих лап, вминающих меня в простыни, блаженными стонами. Он повторяет за массажистом, теперь гораздо более уверенно, и эффект от этого не меньший, чем от прикосновений этих чудовищных ручищ. Каждая моя мышца расслаблена, тело горит. Кто-то накрывает меня простыней и выключает свет.
Я слышу короткий свистящий шелест пиджака, в рукав которого просунули руку, а после – словно закрывается дверца холодильника и хлопок пивных банок. Теперь я различаю только неясный звук голосов, который совсем убаюкивает меня, и я почти засыпаю. «…двадцать пять сверху». Снова свет лампы. Мне приказывают лечь поперек кровати лицом вниз. На ноги мне наброшена простыня. Скрипит дверца шкафа и вторая, свежая простыня с громким хлопком разворачивается надо мной – накрахмаленная, только что из прачечной; прикосновение прохладного хлопка на моей спине и плечах. Кто-то расстегивает ремень и скрипит кожей, резко выдергивая его из петель на брюках.
Моя спина как будто распалась на фрагменты: накрытые простыней, мягкие, гладкие, погруженные в сон после массажа части тела и обнаженная кожа, ощетинившаяся от напряжения, остро ощущающая каждой клеткой поток прохладного воздуха из кондиционера.
«Что-то не так, Джимми?» Неясное бормотание. «Вы обратились не по адресу». Покашливание. «Ты не понял, – ровным голосом. – Я же сказал, ты не причинишь ей вреда, обещаю. Она ведь не сопротивляется? Не зовет соседей? Это ее возбуждает, правда, она тащится от этого». – «Почему вы сами ее не ударите». – «Хорошо, тридцать». Матрас накреняется под тяжестью тела, опустившегося на кровать справа от меня. Несколько ударов – моя голова прижата к сгибу локтя.
«Такими темпами ты здесь на всю ночь застрянешь». Его голос звучит совсем рядом с моим лицом, я чувствую запах пива и пота. Матрас снова колышется – тело справа пересаживается на другой край. Его ладонь в моих волосах, моя голова откинута назад. Я открываю глаза. «Тридцать пять». Удары становятся сильнее. Он сидит, скорчившись, возле кровати, наши лица почти касаются друг друга. На белках его глаз красные прожилки, зрачки расширены. Я вздрагиваю, и каждый удар заставляет мое тело изогнуться. «Сорок», – произносит он тихо. У него на лбу блестят капельки пота. Тело надо мной упирается коленом в середину моей спины, и от очередного удара мой рот широко открывается. Я молча сопротивляюсь, колочу ногами, пытаюсь высвободить волосы из его кулака и отодвинуть от себя его лицо. Он жестко сдавливает оба моих запястья одной рукой, другой продолжая держать меня за волосы, и резким движением запрокидывает мою голову назад. «Ну давай, твою мать, давай, пятьдесят», – шипит он и своим ртом заглушает вырвавшийся у меня стон. Очередной удар – мне удается вырваться и закричать во весь голос. «Хватит, Джимми», – произносит он, как будто разговаривая с официантом, который принес слишком большую порцию, или хнычущим ребенком в конце трудного дня.
Все это время неизменными оставались правила, регулирующие мое дневное существование. Я была независима, я самостоятельно содержала себя (за исключением ланчей и еще того факта, что счета за газ и телефон в моей пустующей квартире свелись к минимуму), самостоятельно принимала решения, делала выбор. Согласно правилам, вступающим в силу ночью, я становилась беспомощной, полностью зависящей от чьей-то опеки. Никаких решений, никакой ответственности. Никакого выбора.
Я это обожала. Обожала, обожала, обожала.
Стой самой минуты, когда за мной закрывалась его входная дверь, мне ничего больше не нужно было делать, я становилась вещью, которой находили применение. Кто-то взял мое существование в свои руки, все до последней детали. Я потеряла контроль над своей жизнью, а значит, мне было позволено терять контроль над собой. Несколько долгих недель я наслаждалась всепоглощающим чувством облегчения – с меня сняли бремя ответственности, знакомое каждому взрослому. «Можно я завяжу тебе глаза?» – это единственное важное решение, которое мне позволили принять. С тех пор мое согласие и несогласие перестало быть предметом обсуждения (хотя нет, пару раз протест сыграл свою роль: сделал очевидной силу моей пагубной зависимости). Расстановка приоритетов (материальных, интеллектуальных, нравственных), взвешивание альтернатив, анализ последствий – все это потеряло смысл. Осталось только изысканное удовольствие, давно забытое наслаждение: стать сторонним наблюдателем своей собственной жизни и, отказавшись от всякой индивидуальности, отречься от самой себя.
Утром я плохо себя чувствовала. Мне не стало лучше после завтрака, а к 11 часам – только хуже. Во время ланча я окончательно поняла, что простужена. Я заказала себе на работу куриный бульон, чтобы съесть прямо за столом, но первая же ложка оставила на языке привкус прогорклого масла, и я не смогла заставить себя съесть еще хоть одну. В три часа дня я прихожу к выводу, что это не просто временное недомогание. Я говорю секретарю, что заболела, и еду домой – к себе домой.
У меня едва хватает сил на то, чтобы захлопнуть за собой дверь. В лицо мне ударяет затхлый запах. В квартире стоит жаркая духота. Перед запертыми окнами витают частицы пыли, зеркало над камином сияет радужными разводами. Я забираюсь на кровать – меня бьет дрожь, но я не могу заставить себя лечь под одеяло. Я хватаюсь за угол покрывала, и у меня получается натянуть свисающий край себе на плечи. Солнце бьет прямо мне в лицо, которое, кажется, уже пылает ярким пламенем. Когда я приподнимаю голову от подушки, чтобы попытаться встать и закрыть ставни, мне не удается преодолеть сонливость, и глаза закрываются сами собой.
Телефонный звонок пробуждает меня от кошмара, в котором меня пожирают орды гигантских огненных муравьев. Я откидываю покрывало и, не открывая глаз, прикладываю к уху трубку. «Что случилось?» – произносит он. «Я, наверное, заболела», – бормочу я. Теперь мне страшно холодно, как будто подо мной лед, а не хлопок и полиэстер (нельзя гладить). «Я сейчас приеду», – говорит он. В трубке раздается щелчок, а потом гудки. «Не надо», – отвечаю я и замираю с телефонной трубкой на груди. И правда заболела, думаю я, и мое сознание раскручивает, как волчок, зрительный образ этого слова. Я никогда не болею, а тут, в разгар лета, какая глупость, ужасная…
На сей раз я просыпаюсь от звонка в дверь. Я не шевелюсь. Звонки, отрывистым стаккато, снова и снова. В конце концов звон становится невыносимее мысли о том, что придется встать. Я добираюсь до двери, так и не открыв глаз. Я повторяю: «Хочу остаться здесь», – а он в это время подхватывает меня, пинком закрывает за собой дверь и ведет к лифту. «Не хочу, чтобы кто-то был рядом, когда я болею, ненавижу», – бормочу я ему в шею. «Хочу болеть в своей постели», – произношу я наконец, так громко, как это только возможно в моем состоянии. «Ты слишком сильно болеешь», – говорит он, поддерживая меня в вертикальном положении в лифте. Меня так клонит в сон, что я не могу ответить. Он то ли несет, то ли тащит меня к такси. Путаница из рук и ног, снова лифт, и я в его постели, постели, которая знакома мне лучше, чем моя собственная, раздетая и в одной из его рубашек.