Лица у врачей серьезные. Они что-то договаривают. Потом профессор Столяров делает шаг вперед и кладет руку на плечо Аде:
— Ну, ничего, девушка милая. Я думал, хуже. Ничего.
— Выживет он? — спрашивает, как выдыхает, Ада.
— Да. Нет сомнения. Только нужна неподвижность. Вам неплохо бы подежурить. Как будет полегче, мальчик начнет двигаться, вскакивать… Еще он испугался. Маленький нервный шок. Это пройдет.
Дед Столяров дает советы об уходе, о том, когда начать поднимать мальчика. Саша не слышит больше. Он сидит, ухватившись холодными пальцами за скамейку, а по щекам бегут горячие реки, и горло сдавило.
— Что это с молодым человеком? — спрашивает врач. — Что с тобой?
Саша хочет ответить, но вместо слов из сдавленного горла выбивается хрип.
— Нюра, воды, пожалуйста, — говорит врач и подносит к Сашиным губам теплый граненый стакан.
Саша начинает пить и проливает воду, а когда молодой доктор обнимает его: «Ну пей, пей, все будет хорошо, не волнуйся!», из горла точно вырывается пробка, и он уже плачет в голос, давясь перехваченным дыханием, и сквозь спазмы и всхлипы говорит врачу, склонившемуся над ним:
— Это я, я сбил… Я сбил мальчика!
***
— Фамилия?
— Чибисов.
— Имя и отчество?
— Александр Ираклиевич.
— Год рождения… Место жительства…
Человек в бледно-зеленой милицейской рубашке записывает. Лицо у него серо, глаза прозрачны, руки жилисты. Очень обыкновенный человек. Следователь.
В маленькой комнате накурено, по стеклу закрытого окна ползает муха. А за окном гудит электричка — милиция возле самой станции, — спешат к поезду люди, какой-то парень промчал на велосипеде. Все движется, шумит. А Сашина жизнь остановлена стоп-рычажком.
— Припомните, в котором часу это было.
— Я не знаю точно.
— Ну примерно?
— Часа в три. В пятнадцать часов.
— Вы ехали один?
— Нас было несколько человек.
— Кто?
— Они уехали вперед, они не видели.
— А с вами на велосипеде?..
— Одна девушка.
— Фамилия, имя.
— …
— Ну, так я жду.
— Я один виноват. Я забыл про тормоз.
— Про какой тормоз?
— Я взял чужой велосипед…
— Украл?
— Нет, мне дал приятель.
— Кто?
— …
— Вы напрасно скрываете… — следователь переворачивает страничку, смотрит имя и фамилию, — Чибисов… Александр. Все это нам очень просто установить. Продолжайте.
Саша рассказывает. Теперь, когда Косте легче, память уже не обходит его так настойчиво, хотя говорить все равно трудно: то забывается слово, то, когда вспомнится, никак не станет на место:
— Не сказал никому… потому что… некому.
— Как это — некому?
— Папа был занят… Ада…
— Кто это — Ада?
— Одна девушка.
— С которой вы ехали?
— Нет, другая.
— Она не ездила с вашей компанией?
— Нет.
— Но у вас столько друзей… взрослых я имею в виду. И семья профессора Столярова, и…
Он, видно, уже наводил справки. Не приди Саша сам, его бы, может быть, взяли. Взяли, как беглого преступника, скрутили бы руки…
— Подпишите протокол. Вот здесь. Прочтите сначала…
Когда Саша вышел, папа Ира, весь вытянувшись вперед, сидел на скамейке в коридоре. Саша и забыл, что они пришли вместе. Папа Ира сразу встал, растерянно подошел к сыну:
— Ну что?
— Ничего. Допросили.
Саше, как всегда в самое неподходящее время, хотелось спать. Прямо глаза закрывались.
— Подожди тут, — сказал папа Ира и постучал в дверь к следователю.
А Саша плюхнулся на темную скамейку в темном из-за давно не мытого окна коридоре, и сразу перед глазами поплыли стены, двери, пахнущие кожей, выцветшие зеленые рубахи…
— Уморил тебя наш-то? — сказал кто-то над самым ухом.
Саша открыл глаза. Это был Миша, милиционер, который дежурил по ночам у них в поселке.
— Ну что, подводят под статью?
— Не знаю, Миша. Пускай. Мне теперь — ничего. Когда искали, было страшней.
— Ну, ясное дело. А я тут отца видел… ну, мальчика-то, Кости этого. Молчит. То кричал, ругался, а теперь молчит. «Как, говорю, сынишка-то?» А он: «Ничего. Лучше теперь. Ну, недели две еще отлежит». — «Дурачком-то, говорю, не останется?» — «Нет, все соображает. Теперь, говорит, шоссейку эту обходить за версту будет. А то ишь, воли взял, с Веркой, соседской девчонкой, купаться. У них пятеро, им, говорит, может, и не жалко, а у меня один».
Саша потер сонные глаза. Хорошо, конечно, что отец притих, но не в этом дело. Дело не в этом. Теперь надо придумать что-нибудь для Кости, чтобы он смирно лежал, чего нибудь там в своей бритой голове не испортил. И Саша улыбнулся этому глупому Косте — как он водил глазами за мухой, а потом засмеялся: «Во залаза! От деда ко мне плилутилась!»
Из следовательского кабинета вышел папа Ира, сохранив еще на лице сосредоточенное выражение.
— Пойдем, сынок. Здравствуйте, Миша.
— Ну что? — спросил уже на улице Саша.
— Что будет, то будет, — и улыбнулся просительно. — Правда?
И нечего было папе Ире смущаться — ну не смог поговорить, и не надо. Саша вовсе не хотел, чтобы за него заступались. Он просто рад был, что папа Ира, когда узнал про все, не стал злиться, и мама Саша не стала, а в один голос спросили: что с мальчиком? И побежали узнавать у Столярова. И рад, что вот теперь папа Ира пошел с ним — просто как товарищ, хороший друг папа Ира.
— Папка, — сказал Саша.
— Что, сынок?
— Да так. Ничего.
Глава XIII АДА
«Влад, а мы на днях уезжаем».
Или, может, не так:
«Я хочу поблагодарить тебя, Владлен».
Он, естественно, спросит, за что.
«Знаешь, при тебе я как-то живу выше. Ты понимаешь, о чем я?»
Наверное, он поймет. И тогда можно сказать:
«Ну, вот и все. На днях я уезжаю».
Он, конечно, не станет очень-то печалиться. А может, и погрустнеет.
…Ада спешит в больницу к Костику. Дорожка ведет через березовую рощу к выходу из поселка, мимо неуютного двухэтажного дома.
Раньше она просто не видела этого дома за нетесаным забором и ветками яблонь. А теперь вдруг он точно вырос, и все дороги ведут мимо него: и на станцию, и в больницу… Не обойти. Он отовсюду виден. И сам, может, смотрит — опять она идет. Опять идет.
Ада независимо вскидывает голову, торопится, прихрамывая, старается не смотреть. Но видит, видит. За калиткой, облокотясь на поперечную доску, стоит Владлен. Узкое бледное лицо его серьезно, глаза без улыбки.
— Здравствуй, — говорит он и выходит навстречу.
— Ты далеко ли? — опрашивает Ада и сама слышит, что фальшивит голосом. Играет независимость.
— Нет, недалеко. Ждал вот тебя, — совершенно без пощады обрывает он эту игру. И идет рядом.
Он ненамного выше Ады, она хорошо видит бледную кожу его лица, желтые веснушки; рядом с ее рукой — его рука, узкая, поросшая рыжеватыми волосами и тоже вся в веснушках. Может быть, это и не очень красиво — вот такая обвеснущенность. Но красивее людей не бывает. Нет на свете. Потому что есть человеческая сущность. И она делает человека дорогим или безразличным, вдыхает значимость во внешность и в слова или оставляет их незамеченными.
— Ты рада? — резко в своей манере спрашивает Влад.
Конечно, он очень уверен. Но и правильно.
— Чего молчишь? Ты думаешь, что так нельзя говорить? Да? Самоуверенность?
— Ну, пожалуй.
— А может, это интуиция.
Ада молчит. Она не знает, как ответить, не решается пробиться со своими словами.
— Я читал, что теперь детей прямо с детского сада будут учить мыслить в разных математических системах. В двоичной, например.
— Как это?
— Ну, у нас все мышление построено на десятичной системе: один, два, три, четыре, пять и так далее, до десяти. А может быть так: ноль, один, одиннадцать, сто…
— А зачем?
— Ну, по двоичной, например, работают кибернетические машины. А если привык мыслить иначе, трудно перестроиться.
— Ну? — не понимает Ада.
— Это я к тому, что мы привыкли думать, что НЕ представляем из себя абсолютной ценности. Поэтому движемся псевдонезависимо, и самолюбие разрастается, и так трудно за этой шелухой… Трудно понимать друг друга.
— А мы представляем абсолютную? — спрашивает Ада, уже приняв посыл.
— Да. Да, наверняка. Ты — во всяком случае. — И Владлен подает ей руку. — До вечера. Собственно, я и ждал тебя, чтобы это сказать. Правда, не так научно… Ну, уж как вышло.
Он круто поворачивает к дому. Он уверен. Он так говорит вовсе не от робости. Просто такой он человек. Такой человек. Выпадает же счастье! Как дождь, как снег… Как роса на зеленое поле… Ада нагибает голову, чтобы идущие с поезда люди не видели, что она смеется от радости.
Она потом, чуть позже, пройдет в памяти снова весь разговор, расставит акценты и ощутит его еще сильнее, чем сразу. Так у нее всегда бывает: потом все ощущается сильнее.
Она потом, чуть позже, пройдет в памяти снова весь разговор, расставит акценты и ощутит его еще сильнее, чем сразу. Так у нее всегда бывает: потом все ощущается сильнее.
Глава XIV МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ
Над дверью клуба сияют специально ради этого ввинченные три большие лампочки.
Стоимость их и электроэнергии, на их сияние затраченной, заранее разложил на всех пайщиков и проголосовал на общем собрании Виктор Сергеич Жучко.
В ранних сумерках хлопают закрывающиеся окна, щелкают затворы калиток, пропуская принаряженных стариков. Они идут на свой вечер — бывшие врачи и жены врачей, может быть, медсестры, — первые сажатели березовой рощи, воздвигатели клуба, создатели детской площадки, на которой некогда своими силами воспитывали детей я дружбе и помощи друг другу.
Старики двигаются попарно и группами. Они и правда уже стары, хворы и довольно беспомощны. Так, во всяком случае, они выглядят в своих новых пиджаках, облегающих сутулые спины, и в широких брюках на тонких, трясущихся ногах. И правда стары — может, потому не хватило их сил на внуков, тех энергичных, превышающих юношеское строптивое сопротивление сил, которые могут быть приняты лишь тогда, когда предлагаются щедро, радостно и легко. А им все трудно теперь, старикам. По всем дорогам тащится за ними бром и валидол.
Их дети выйдут попозже. Указания Жучко о времени сбора и об обязательной явке они не берут всерьез. Они только что вернулись с работы, ужинают, перекидываются новостями и, уж конечно, хотят опоздать к докладу. А доклад делает всегда Жучко. На каждом вечере:
«За истекший оздоровительный сезон общий вес пайщиков прибавился…» Он смотрит в бумажку, где, кроме цифры привеса, обозначены фамилии уклонившихся от измерений. В одной из комнат клуба стоят весы, в начале и в конце лета Жучко вывешивает объявление: «Всех пайщиков просим взвеситься от 10 до 15 часов» — и ставит число. Он очень сердится на тех, кто пренебрегает этой почетной обязанностью, что ли. Любит Виктор Сергеич высчитывать и среднюю продолжительность жизни пайщиков, и прирост населения — рождаемость минус смертность. У него расчерчен и возрастной, и национальный состав, и образовательный ценз в рамках поселка.
Жучко безжалостно зачитывает теперь все эти данные, а также фамилии манкировавших взвешивание. Знает, что сегодня торжество и не к месту вроде бы, но порядок есть порядок. Если все от него станут уклоняться, что же будет?
Старики сидят чинно за столиками — по всему клубному залу расставлены столики на шесть-семь человек. Но головами все же вертят: интересно, кто как выглядит — ведь почти никогда не видят друг друга, всё дома да дома. Но вот за дверью начинается шум. Сначала тихий — болтают просто. Потом сдавленый смех. Потом явная возня. И вот в распахнувшуюся настежь дверь влетает смущенный подросток, вытолкнутый снаружи. Он сердито морщится, шепчет что-то вроде: «Ну ладно, гады!» — и убирается снова за дверь. Теперь там просто гомон и хохот, и Жучко уже не может продолжать. Мысли его путаются и теряют свою стерильную ясность, кустистые брови занимают обычную позицию, смыкаясь над носом, сам нос начинает дергаться, будто нюхает воздух, — в общем, маска торжественности спадает, и безо всякой связи с предыдущим Жучко буднично заявляет:
— А бумажки в роще и игра на гитарах…
Но тут дверь открывается уже взрослой уверенной рукой, и входят так называемые дети — дети стариков. Это явилось второе поколение. Взрослые, немолодые даже люди, раскланиваются со стариками, усаживаются возле столиков, начинают громко говорить, откупоривать бутылки, наполнять рюмки. Жучко за ненужностью покидает сцену. Но это еще не все. В окнах появляются аккуратно причесанные головы внуков. Это напирает третье поколение. Оно верит в свою победу — должны пустить, — оно уже приоделось.
— А нам можно? — заискивает оно в притворной покорности.
— Позже, позже. Приходите к танцам.
— Надо бы повесить объявление, что их присутствие строго обязательно, — острит кто-то.
— Конечно, надо бы, — поддерживают его. — Никуда от них не денешься. Вечерок не дадут посидеть спокойно.
Так бывает каждый год. Таков ритуал вечера друзей. Одного из тех, на который Саша развозил билеты.
Саша любит эти вечера, хотя и подсмеивается над ними. Они всегда к концу лета и потому пахнут отцветающими георгинами на грядах возле клуба, ночными табаками, взрытой ребячьими каблуками землей под освещенными окнами. А там, в зале, нарядные и как будто незнакомые люди за белыми столиками, убранными цветами, пьют вино, едят пирожные, смеются, и издалека кажется, что и говорят-то значительное, важное для тебя и для всех людей.
Сегодня Саша решил не идти на вечер.
Не хотелось видеть Ленечку с его сытыми глазами, — нет, они здоровались, разговаривали, Ленечка, может, ничего и не думал… Светку тоже не очень-то хотелось встречать. Они с тех пор точно отшатнулись друг от друга. Ее не выпускал с участка дед, да она, видно, и не очень рвалась, — разве не могла убежать, не послушать, рассориться, наконец. Если бы хотела — могла. И в больницу прибежала только один раз, тайком, когда дежурил Саша. В этой больнице все передежурили — и Ада, и Нина, и бабушка Саша, и ее пугливые старушки, подруги детства. Дед Столяров сколько раз заходил, и почти все соседки, которые так любили клубнику, а тут оторвались от нее, а некоторые даже приносили ягоду в кулечках Косте: витамины. Старухи эти, несуразные и бестолковые, поняли, однако, что значит «нужен покой», что такое «обеспечить неподвижность». И поняли, что одному семейству Чибисовых с этим не справиться. А вот Светка — Светка ничего этого не поняла. Один раз только прибежала, сунула нос в больничное окошко, поманила Сашку:
— Можно тебя на минутку?
— Ну, титай, — заворчал порядком уже набалованный Костик. Он лежал такой аккуратный, с отмытой рожицей и, пользуясь своим положением, командовал отчаянно.
— Молчи, деспот, — сказал Саша. — А то уйду.
— Не уйдес, — ехидно засмеялся Костик. — Ты дезулный и не уйдес.
— Иди сюда, Светка, — позвал тогда Саша.
Светлана, в бледно-зеленом платье с широкой юбкой и узеньким пояском, впорхнула, как бабочка или, может, как цветок. Хорошенькая, оживленная. Смущенная — но так, чуть-чуть.
— Я на минутку. Дед отпустил в Москву…
— Короче, чего тебе?
— Саш, ты сердишься? Саш, ты не знаешь, что я пережила.
Костик скосил озорные глаза.
— Пелезыла? — радушно спросил он. — И я тозе вызыл. — И опять за свое: — Титай, Сас! Титай!
— Какой хорошенький! — сказала Света. Она только секундочку поглядела на мальчика и опять к Саше: — Саш, мне надо поговорить с тобой.
— Потом поговоришь, когда отсижу.
— Что? Тебя посадят?
— Может быть.
Глаза у Светки вдруг оплыли настоящими огромными слезами — каждая вдвое больше глаза.
За дверью кто-то завозился, запрыгал: это вернулся с прогулки подросток со сломанной ногой.
— Ого, еще одна дежурная?
Светлана вытерла глаза платочком, который оказался за пояском и был тоже бледно-зеленым.
— Сашка, я забегу вечером.
И не забежала.
Он бы ни на кого не посмотрел, если бы дело шло о его друге. А Светка — она такая, ею можно вертеть. И кто вертит-то — Жучко!
Нет, Саше не хотелось идти на вечер. И он не пошел, а взял велосипед и поехал кататься — вдоль речки, к лесу, по той дорожке, мимо паутинного ельника, который вечером казался лиловым, мимо земляничной поляны и корнястого пня… И вдруг что-то больно кольнуло — будто он попрощался со всем этим. Со всем, что было еще, может, давнее, чем детство.
Саша вернулся, когда уже стемнело. Дом оказался пустым, а на крылечке сидели Нина и Ленечка.
— Пошли, Саш.
— Не хочется.
— Да брось, — забасил Леня. — Брось переживать. Парень выздоровел, милиция тебя не беспокоит…
— Я не из-за того.
— Пошли, Саша, — попросила Нина. — Потанцуем.
Она была в черном платье с серым кружевным воротником, и ей, конечно, не терпелось скорее потанцевать. А Саша мог и обойтись. Свободно мог. И зря он злился на Ленечку. Парень как парень. Дубоватый, и все. Не из-за Ленечки ему не хочется на вечер. И не из-за Светки.
Он не хочет быть там, в четырех стенах, среди знакомых-перезнакомых людей, он не хочет слышать то, что уже слышал много раз. Не хочет проходить все той же дорогой: дача Столяровых, Леничкина дача, дача Жучко…
— А где Ада? — спрашивает он.
— Тоже на вечер пошла, — с готовностью отзывается Нина. — Пойдем, Сашка.
Нина совсем как взрослая — добрая такая, ласковая, спокойная, с телячьими глазами.
А Саше совсем не спокойно. Он сам не знает, что ему надо. Только не сочувствия, вовсе нет. И не понимания. Ему душно, ему хочется распахнуть все двери — двери дома, поселка, всей узенькой своей жизни: школа — дом — школа, — хочется разомкнуть все, что сомкнуто вокруг, раздаться вширь, прорасти, пробить головой потолок… У него ощущение, будто он вырос из какой-то одежки, а новой нет, и ему тесно и надо, надо уже все менять!